
Полная версия:
Тёмная биосфера
Я провёл семнадцать ночных сессий. Не семь, как написал в журнале, – семнадцать. Десять я не зарегистрировал. Не знаю, зачем. Может быть, потому что зарегистрированная сессия – это данные, а данные – это ответственность, а ответственность – это решение: публиковать или нет. Я не готов к этому решению. Не потому, что не уверен в данных. Данные безупречны. Я проверил всё, что можно проверить, и результат – однозначный: сигнал реален, стабилен, неинструментален, неизвестного происхождения. Любой честный учёный, увидев эти данные, придёт к тому же выводу, к которому пришёл я.
Но.
Я не могу опубликовать это. Не потому, что мне не поверят. Потому что поверят. И тогда они полезут смотреть. А я не уверен, что то, что смотрит оттуда, хочет быть увиденным.
Это – ненаучная фраза. Я знаю. "Хочет быть увиденным" подразумевает волю, намерение, субъектность – ничего из этого я не могу доказать. Но я слушаю три недели, и с каждой ночью у меня всё меньше сомнений: там – кто-то. Не что-то – кто-то. Кто-то, кто существует в среде, невидимой для нас, и кто генерирует гравитационный сигнал, который мы регистрируем как шум, как помеху, как артефакт, – потому что у нас нет категории для живого, которое не состоит из наших атомов.
Я боюсь. Не сигнала – сигнал прекрасен, я мог бы слушать его вечно. Я боюсь того, что произойдёт, когда мы решим не просто слушать, а ответить. Я боюсь, что мы – человечество – не умеем просто слушать. Мы умеем только действовать. Увидели – потрогали. Услышали – крикнули в ответ. Узнали – использовали. А я не уверен, что этот сигнал можно использовать. Не уверен, что его можно потрогать. Не уверен, что крик в ответ – безопасен.
Поэтому я сделаю то, что не должен делать ни один учёный: я спрячу данные. Завтра я создам фильтр – назову его "Q-7", внесу в реестр исключений. Сигнал исчезнет из анализа. Никто не услышит. Никто не полезет смотреть. Это – неправильно. Это – антинаучно. Это – предательство всего, во что я верю. Но я слушаю три недели, и мне кажется – мне кажется, это не доказательство, это ощущение, и я знаю цену ощущениям, – мне кажется, что то, что там, одобрило бы мой выбор.
Может быть, я ошибаюсь. Может быть, я – трус. Может быть, через год или через десять кто-то снимет мой фильтр и найдёт то, что я нашёл, и этот кто-то окажется смелее, или отчаяннее, или просто – моложе. И тогда мой выбор не будет иметь значения. Но сегодня – сегодня ночью, в этом кресле, в этой тишине – я выбираю молчание. Не ради себя. Ради того, что там. Ради тишины, которая, может быть, – не пустота, а… уважение. Пространство, в котором можно существовать, не будучи обнаруженным. Не будучи – изученным.
Я не знаю, правильно ли это. Но я знаю, что завтра я создам фильтр, и послезавтра – пойду дальше, и буду менять насосы и калибровать зеркала, и буду знать, что под тишиной – кто-то дышит, и это знание будет моим, только моим, и я не знаю, как с ним жить, но попробую.»
Текст заканчивался. Дата – 08.11.2043. Через два месяца Вольф создал фильтр Q-7. Через четырнадцать – погиб. Через двадцать шесть – Юн сняла фильтр и услышала ритм.
Юн сидела перед экраном. Руки – неподвижны, обе, на коленях. Каюта – нет, аналитический отсек, но разница несущественна: тот же свет, та же темнота за его пределами, тот же гул.
Она прочитала текст ещё раз. Медленнее. Останавливаясь на фразах, как на ступеньках лестницы, ведущей куда-то вниз.
«Я не уверен, что то, что смотрит оттуда, хочет быть увиденным.»
Вольф – педантичный, замкнутый, проверяющий всё трижды – стоял на том же краю, на котором стояла она. Видел то же. Слышал то же. И – выбрал иначе. Не из трусости – из осторожности, из того, что он назвал «уважением» и что Юн назвала бы – если бы была честна – страхом. Не страхом перед сигналом. Страхом перед тем, что сделают с сигналом люди.
Она его понимала. Впервые за два года – понимала кого-то не рационально, а телесно, как понимают боль или усталость. Вольф был здесь. В этом кресле. В этих наушниках. Слушал то же. Чувствовал то же. И выбрал – тишину.
Юн не выберет тишину.
Не потому что храбрее. Не потому что правее. Потому что Вольф – человек с фотографиями Альп и Рильке на немецком и двенадцатью записями Гольдберг-вариаций – был цельным. У него были причины жить нормально, причины не рисковать, причины защитить тишину от тех, кто придёт смотреть. У Юн – не было. Её нормальность кончилась два года назад, в больничной палате, где Джин-хо сказал «одиночество – это мост» и она не поняла. Вольф защищал мир от знания. Юн нечего было защищать – даже себя от себя.
Она закрыла файл. Не удалила – сохранила копию на личный носитель. Доказательство. Не для суда – для памяти: кто-то был здесь до неё. Кто-то слышал. Кто-то выбрал.
Она откинулась в кресле. Потолок – близко, серый, с рядами технических лючков. Станция гудела. Ритм – не в наушниках, а в памяти, в мышечной памяти пальцев, в автокорреляции собственного пульса – присутствовал.
На экране мигало уведомление: четыре новых письма. Три – рецензии, одно – УСКК. Вейдт. «Запрос на встречу. Срочно. Конфиденциально.»
Юн открыла письмо. Перечитала. Четыре строки, военный синтаксис, ни одного лишнего слова.
Она нажала «Ответить».
Видеосвязь с задержкой в 1,2 секунды – орбита до Женевы через ретрансляционный спутник. Достаточно, чтобы каждая пауза в разговоре удваивалась, превращая диалог в обмен монологами: фраза – тишина – фраза – тишина. Юн привыкла. Вейдт, судя по его лицу, тоже.
Лицо – такое, как на фотографии, но жёстче. Фотография не передавала – что? Не злость, не агрессию. Неподвижность. Лицо человека, который давно перестал тратить мышцы на выражения эмоций. Глаза – серые, светлые – смотрели в камеру, как смотрят на мишень: не враждебно, но с расчётом траектории.
– Доктор Юн, – его голос был ровный, низкий, без модуляций. – Благодарю, что ответили.
– Генерал.
Пауза. 1,2 секунды задержки плюс его собственная пауза – итого три секунды тишины, в которых Юн услышала гул станции, стук собственного пульса и, может быть, – нет, точно нет, но может быть – далёкое эхо ритма.
– Ваша публикация, – сказал Вейдт. – Я прочитал. Мои аналитики – тоже.
– И?
– И у нас есть вопросы, которые я предпочёл бы обсудить за пределами открытого препринт-сервера.
– Какие вопросы?
Снова пауза. Вейдт не торопился – не потому что думал, а потому что контролировал темп. Юн узнала приём: Джин-хо называл это «доминантной паузой» – молчание, которое заставляет собеседника заполнить пустоту. Она не заполнила.
– Доктор Юн, вы знакомы с работой доктора Адриана Вольфа?
Вопрос – простой. Ответ – не простой. Юн знала, что Вейдт знает о Вольфе: его файлы были засекречены УСКК. Вейдт знал, что она знает. Она знала, что он знает, что она знает. Зеркала, отражающие зеркала. Вопрос был не про Вольфа. Вопрос был – тест: насколько она готова быть честной с человеком, который может засекретить её вместе с её данными.
– Я работаю за его терминалом, – сказала Юн. – Фильтр Q-7, который я деактивировала, создан им.
– Вы знаете, почему он создал этот фильтр?
– Его рабочие записи засекречены. Вами.
Пауза. Вейдт не улыбнулся – лицо осталось неподвижным, – но что-то в его глазах изменилось. Не одобрение. Оценка: она не юлила. Это стоило немного – но немного было больше, чем ничего.
– Я задам прямой вопрос, доктор Юн. – Он чуть наклонился к камере. – Чего вы хотите?
– Я хочу понять, что генерирует этот сигнал.
– Для этого вам потребуются ресурсы. Оборудование. Доступ. Возможно – защита. Мы готовы предоставить всё перечисленное. При одном условии.
– Каком?
– Вы отзовёте публикацию. Переведёте исследование в закрытый режим. Все дальнейшие результаты – только через нас.
Юн смотрела на его лицо – пиксели, задержка, серые глаза, неподвижные мышцы. За его спиной – стена, нейтральный фон, ни одной личной детали. Кабинет мог быть где угодно: Женева, бункер, орбитальная станция. Человек без контекста. Функция.
– Нет, – сказала она.
Пауза – длиннее прежних. Задержка плюс его молчание – пять секунд.
– Доктор Юн. Я не думаю, что вы понимаете масштаб ситуации.
– Я триангулировала источник. Угловое смещение – ноль. Сигнал изотропен. Он – везде. Я понимаю масштаб.
– Тогда вы понимаете, что публикация этих данных в открытом доступе – безответственна.
– Публикация данных в открытом доступе – это наука. Секретность – это политика. Я – учёный.
– Вы – сотрудник обсерватории, финансируемой из бюджета УСКК. Ваш контракт содержит пункт о конфиденциальности в отношении данных, затрагивающих вопросы планетарной безопасности.
– Гравитационный сигнал неизвестного происхождения – вопрос планетарной безопасности?
– Всё неизвестное – вопрос планетарной безопасности. До тех пор, пока не доказано обратное.
Юн сняла очки. Положила на стол. Мир размылся – лицо Вейдта превратилось в светлое пятно на тёмном фоне, и в этом пятне не было ничего угрожающего, ничего враждебного. Просто – размытый человек на экране, говорящий ей «остановись» голосом, привыкшим к тому, что «остановись» – выполняется.
Она надела очки.
– Генерал, – сказала она. – Публикация – в открытом доступе. Данные – верифицируемы. Любая обсерватория с достаточной чувствительностью может воспроизвести мои результаты за неделю. Вы не можете засекретить то, что любой может увидеть сам. Вы можете засекретить меня – отозвать с LIGO-3, аннулировать допуск, закрыть мне доступ к данным. Но сигнал – останется. И следующий человек, который его найдёт, – не будет вам звонить.
Пауза. Длинная. Шесть секунд. Семь. Юн считала – привычка Джин-хо, унаследованная, как унаследован ритм пальцев и привычка засекать время.
– Вы не будете сотрудничать, – сказал Вейдт. Не вопрос – констатация.
– Я буду сотрудничать. На условиях открытого доступа. Мои данные – публичны. Мои методы – публичны. Мои результаты – публичны. Если УСКК хочет участвовать – пожалуйста. Если УСКК хочет контролировать – нет.
Вейдт смотрел на неё. Юн смотрела на него. 1,2 секунды задержки превращали их взгляды в несинхронные: когда она видела его глаза, он уже смотрел на её ответ; когда он видел её лицо, она уже отвернулась. Два человека, не способные встретиться глазами через спутник.
– Доктор Юн, – его голос не изменился, но в нём появилась нота, которой не было раньше. Не угроза. Усталость. – Я потерял дочь. В Сингапуре. Ей было двенадцать. Я говорю вам это не для сочувствия – я говорю, чтобы вы поняли: я знаю, что такое потеря. И я знаю, что потеря делает с людьми. Она делает нас… решительными. Безрассудно решительными. Мы путаем отчаяние с храбростью, потому что результат выглядит одинаково.
Юн молчала.
– Я не буду вас останавливать, – продолжил он. – Не сейчас. Но я буду наблюдать. И если ваше исследование – на любом этапе – начнёт представлять угрозу, я вмешаюсь. Без предупреждения. Без переговоров. Это не угроза, доктор Юн. Это – описание реальности.
Связь прервалась. Экран погас – стандартная заставка LIGO-3, логотип, звёзды. Юн сидела перед тёмным экраном и дышала. Вдох – четыре секунды, выдох – шесть. Техника, которой её научил Джин-хо: «дыхание 4-6, Со-хи, парасимпатическая активация, снижает кортизол». Она тогда смеялась: «Ты лечишь стресс дыханием?» – «Я лечу стресс нейробиологией. Дыхание – просто интерфейс.»
Четыре. Шесть. Четыре. Шесть.
Она не чувствовала страха. Не чувствовала злости. Чувствовала – давление. Не метафорическое – физическое: в висках, за глазами, лёгкое, как первые такты головной боли. Усталость, решила она. Четыре часа сна за трое суток. Тело протестует. Мозг – нет: мозг работал ясно, как всегда, яснее обычного, как будто бессонница обострила что-то, что сон обычно приглушал.
Юн встала. Подошла к магнитной полке у терминала – своей полке, с фотографией и книгой и чаем. Посмотрела на фотографию Джин-хо. Он улыбался – из прошлого, из другой жизни, из утра с омлетом и осьминогами и кофемашиной, которую он забыл включить, и голосами, которые она не слышала.
«Ты слышишь?»
Да, подумала Юн. Теперь – да.
Она сняла фотографию с полки. Посмотрела – не на его лицо, а на фон: их кухня, окно, сеульское небо. Мир, в котором всё было нормально. Мир, в котором сигнал был шумом, деменция – болезнью, а тишина – просто тишиной.
Она вернула фотографию на место. Повернулась к терминалу. Открыла почту. Четыреста шестьдесят два комментария, семнадцать запросов на интервью, одно письмо от УСКК (прочитано), три письма от Мин-джуна (технические вопросы, отправлены в 02:00, 02:47 и 03:15 – он тоже не спал).
И одно новое – от Паттерсона. Тема: «Юн, зайдите ко мне». Без восклицательного знака. Без «срочно». Просто – «зайдите». Интонация человека, который уже устал злиться и перешёл к стадии принятия.
Юн закрыла почту. Откроет утром. Сейчас – ночь, и ночь принадлежит ей, и данным, и ритму, который пульсировал в диапазоне 0,7–2,3 мГц, невидимый для глаз, неслышимый для ушей, но реальный – реальнее, чем мнения четырёхсот шестидесяти двух комментаторов, реальнее, чем угрозы генерала с мёртвой дочерью, реальнее, чем молчание мёртвого аналитика, выбравшего тишину.
Юн села в кресло. Надела наушники. Запустила конверсию.
Ритм заполнил голову – знакомый, как собственный пульс, как привычка барабанить пальцами, как голос, которого больше нет.
Она слушала.
Я не уверен, что то, что смотрит оттуда, хочет быть увиденным.
Может быть, Вольф был прав. Может быть, то, что дышало в гравитационной тишине, не хотело, чтобы его нашли. Может быть, Юн делала ошибку – ту самую, от которой Вольф защитил мир ценой молчания.
Но Вольф был цельным человеком. А Юн – нет. Юн была – разбитая кружка, из которой вытек кофе и осталась только форма, и форма эта была вогнута точно так, чтобы в неё поместился ритм. Она не искала контакт. Она искала – заполнение. Что-то, что займёт пустоту, оставленную кухней в Каннаме, и омлетом, и смехом, и «потерял мысль», и «ладно».
Это было не научное любопытство. Это было горе, обернувшее себя в спектрограммы и коэффициенты корреляции, как в бинты.
Юн знала это. И продолжала слушать.
Потому что ритм – не знал. Ритм просто был. Был здесь – всегда, задолго до неё, задолго до Вольфа, задолго до LIGO-3 и GRIN и всех приборов, которые человечество когда-либо строило, чтобы подглядывать за вселенной. Ритм дышал. Ритм пульсировал. Ритм не заботился о том, слушают его или нет.
И в этом безразличии – было что-то, отдалённо похожее на утешение.

Глава 4. Призраки
Орбитальная станция LIGO-3. Две недели после публикации
Записи хранились в облаке – общем семейном аккаунте, который Юн не удалила после его смерти, как не выбросила кружки, не сняла рисунки, не стёрла его профиль из кофемашины. Цифровая квартира мёртвого человека: файлы, которые никто не открывает, но которые продолжают существовать, занимая место, оплаченное автоматическим списанием с банковского счёта, который тоже никто не закрыл. Юн иногда думала, что смерть в двадцать первом веке – это не исчезновение, а зависание: человека нет, а его подписки работают.
Она открыла аккаунт в три часа ночи. Ночная смена, отсек пуст, данные – на паузе: после публикации и разговора с Вейдтом Юн продолжала анализ, но сигнал никуда не делся и никуда не делся бы, и сегодня ночью ей нужно было не слушать вселенную, а слушать – его.
Папка называлась «Голосовые заметки Дж.» Джин-хо записывал себя – привычка нейробиолога: фиксировать наблюдения на диктофон, когда руки заняты или когда мысль слишком быстрая для клавиатуры. Сотни файлов – от тридцатисекундных обрывков до двадцатиминутных монологов. Даты: 2036–2045. Девять лет. Вся их совместная жизнь – и ещё полтора года, когда совместная жизнь уже закончилась, но он продолжал записывать.
Юн отсортировала по дате. Открыла последний год – 2045. Месяцы: январь, февраль, март, апрель… Июнь – он умер в июне. Последняя запись – третье июня, за четыре дня до.
Она не стала открывать последнюю. Не сейчас. Открыла – октябрь 2044-го. Месяц, когда всё началось. Или – месяц, когда она заметила, что началось. Может быть, началось раньше. Может быть, начиналось годами – медленно, как лёд нарастает на стекле, прозрачный слой за прозрачным слоем, и ты не видишь, пока окно не перестаёт пропускать свет.
Первый файл. 17 октября 2044 года. Длительность: 4 минуты 12 секунд.
Юн надела наушники. Нажала «воспроизведение».
Его голос – живой, близкий, как будто он стоял за плечом – заполнил голову, и Юн закрыла глаза, потому что открытые глаза видели аналитический отсек, а закрытые – могли видеть всё что угодно: кухню, и его лицо, и октябрьское утро, и кофемашину, которую он скоро забудет.
«Заметка, семнадцатое октября. Время – около одиннадцати вечера, Со-хи на станции, смена до конца месяца. Я один. Симптоматика…» – пауза. Шорох. Он переложил что-то – телефон, наверное, с одной руки на другую. – «Нет, не так. Давай без терминологии. Просто – что происходит.
Третью ночь подряд – давление. Не головная боль, не мигрень. Давление. Как будто… как будто стоишь на дне бассейна и вода давит на виски. Только воды нет. Просто давление. Начинается около десяти вечера, нарастает к полуночи, к трём-четырём утра – ослабевает. Утром – всё нормально. Вчера измерил артериальное – 128 на 82, в пределах нормы. Пульс – 74. Никаких объективных корреляций. Давление субъективно.
И ещё – гул. Низкочастотный, около семи герц. Я специально проверил: ниже порога слышимости, технически я не должен его слышать. Но слышу. Не ушами – глубже. В костях черепа. Как будто кто-то настраивает инструмент внутри моей головы. Не неприятно – странно. Непривычно. Я нейробиолог, я знаю, что мозг способен генерировать ложные слуховые ощущения при определённых условиях – стресс, усталость, сенсорная депривация. Я провёл день в лаборатории, устал, Со-хи нет дома, квартира пустая. Классические условия. Так что, вероятно – ничего.
Вероятно.»
Запись закончилась. Юн выдохнула – не заметила, что задержала дыхание. Его голос. Его интонация: чуть хрипловатая к вечеру, с паузой перед ключевым термином, с привычкой начинать формально и соскальзывать в разговорное. Нейробиолог, который наблюдает симптомы и записывает их, как записывал бы данные эксперимента. Точный. Честный. Испуганный – но испуг спрятан так глубоко, что она тогда не услышала бы его, даже если бы слушала.
Она не слушала. Она была на станции. Смена до конца месяца.
Следующий файл. 23 октября. 6 минут 44 секунды.
«Давление не проходит. Шесть ночей подряд. Гул – стал отчётливее. Не громче – именнее. Как будто… как будто он обрёл индивидуальность. Раньше – просто фон, бессмысленный. Теперь – с вариациями, с ритмом. Я записал: не на диктофон – на нейроинтерфейс. Подключил лабораторную ЭЭГ, надел шлем, сидел час. Результаты… странные. Активность в височных долях – выше нормы на сорок процентов. Паттерн – не эпилептиформный, не характерный для мигрени. Больше похоже на… реакцию на внешний стимул. Но стимула нет. Комната пустая, звукоизолированная. Ни одного внешнего источника в диапазоне семи герц.
Я думаю – нужно к врачу. Я знаю, что нужно. Но. Есть «но». Это «но» – ненаучное, субъективное, и я ненавижу себя за него, но: мне не хочется, чтобы это прекратилось. Давление – терпимое. Гул – не мешает. И когда я сижу ночью в пустой квартире и слушаю… мне не одиноко. Впервые за три недели, пока Со-хи на орбите, – мне не одиноко.
Это не нормально. Я знаю, что не нормально. Завтра позвоню Паку.»
Пак – его нейролог. Юн помнила: Пак Сын-у, клиника Сонам, третий этаж, кабинет с видом на парковку, стул для посетителей слишком жёсткий. Она сидела на этом стуле, когда Пак сказал «атипичная ранняя деменция» и мир сузился.
Джин-хо позвонил Паку. Пак назначил осмотр. Осмотр показал – ничего определённого. Повторный МРТ – через три месяца. А пока – наблюдение. Юн была на станции. Юн не знала о записях. Юн не знала о давлении, о гуле, о «мне не одиноко». Юн не знала – потому что Джин-хо не сказал, а она не спросила. Она звонила ему каждый вечер – короткие разговоры, пять-семь минут, между сменами: «Как ты?» – «Нормально.» – «Ел?» – «Да.» – «Что делал?» – «Работал.» Нормальный разговор. Нормальные вопросы. Нормальные ответы, за которыми – семь герц в костях черепа и давление, нарастающее к полуночи.
Юн перемотала. Ноябрь. Декабрь. Файлы становились длиннее, голос – другим. Не хриплым – напряжённым. Как струна, которую натягивали медленно, по четверть тона в день.
Она помнила декабрь. Помнила – потому что в декабре вернулась на Землю.
Квартира встретила её – запахом. Не грязи, не заброшенности – чем-то другим: запахом чужой жизни в знакомом пространстве. Как будто квартиру не покинули, а заселили заново, и новый жилец пахнул иначе. Юн стояла в прихожей, с чемоданом, в куртке, и принюхивалась – рефлекс, привезённый с орбиты, где любой новый запах означал утечку или пожар.
Джин-хо вышел из кабинета. Босой, в мятой футболке – того же цвета, что два месяца назад, но мятой иначе, как будто он в ней спал. Волосы – длиннее обычного, нестриженые. Глаза – те же: тёмные, тёплые, чуть рассеянные. Но в рассеянности появилось направление: он смотрел не сквозь неё, а мимо, как человек, который следит за кем-то за её спиной.
– Со-хи. – Он улыбнулся. Обнял – привычно, руки на её лопатки, подбородок на макушку. Он пах – неправильно. Не его шампунем, не его мылом. Чем-то нейтральным, больничным. – Ты рано.
– Рейс перенесли. – Юн высвободилась. Посмотрела на него – не в глаза, а целиком: футболка, босые ноги, длинные ногти (он всегда стриг ногти по воскресеньям, сегодня вторник, значит – минимум две пропущенных недели). – Ты в порядке?
– В полном.
– Ты не стриг ногти.
Он посмотрел на свои руки – как будто увидел их впервые. Пошевелил пальцами. Улыбнулся – той улыбкой, которая раньше означала «я забыл, но это мило», а теперь – Юн не знала, что означала теперь.
– Забыл. – Он пошёл в кухню. – Кофе?
Юн прошла в кабинет. И остановилась.
Рисунки.
Они были везде – на стенах, на столе, на полу. Листы бумаги, салфетки, оборотные стороны распечаток, даже – она присмотрелась – поля книги, раскрытой на столе, Кандель, «Принципы нейронауки», четвёртое издание, его настольная библия, на полях которой он раньше писал только формулы. Теперь – спирали.
Спирали. Везде. Одни и те же: закручивающиеся по часовой стрелке, с переменным шагом – плотнее к центру, свободнее к периферии. Не одинаковые – с вариациями, как если бы одну и ту же мелодию играли каждый раз чуть иначе. Некоторые – аккуратные, вычерченные линейкой или лекалом. Другие – торопливые, яростные, с прорванной бумагой в местах, где ручка давила слишком сильно. Некоторые – крохотные, размером с ноготь, на уголке салфетки. Другие – огромные, во весь лист, с таким количеством витков, что глаз не мог проследить их до центра.
Юн стояла в кабинете и смотрела. Стены – обклеены. Как в фильмах про безумных гениев: нитки, фотографии, схемы. Только здесь не было ниток и фотографий. Только спирали. Сотни спиралей.
– Джин-хо.
Он появился в дверях. С двумя кружками – его уродливая, с мозгом в бейсболке, и её, нормальная, белая.
– Это что? – Она обвела рукой комнату.
Он посмотрел. Как будто увидел рисунки впервые – или как будто забыл, что другие люди их видят тоже.
– Структуры, – сказал он.
– Какие структуры?
– Я не знаю. – Он протянул ей кружку. Она не взяла. – Со-хи, я не знаю, что это. Я рисую, потому что… вижу. Не глазами. Когда давление усиливается – ночью, обычно, – я вижу. Как гипнагогические образы, знаешь? Перед засыпанием. Только я не засыпаю.
– Ты был у Пака?
– Был. МРТ – без существенных изменений. Когнитивные тесты – в пределах нормы, минус два балла по краткосрочной памяти, ничего критичного. Пак говорит – наблюдение.
– Наблюдение. – Юн поставила его кружку на стол, среди спиралей. – Джин-хо, ты обклеил стены рисунками. Это не «в пределах нормы».
Он не ответил. Отпил кофе. Смотрел – не на неё, а мимо, снова мимо, как будто за её плечом стоял кто-то, кого она не видела.
– Со-хи. – Его голос изменился. Тише. Плотнее. – Ты слышишь давление? Вот сейчас – в висках?
– Нет.
– Ты уверена? Чуть-чуть. Как будто воздух стал тяжелее.
Юн прислушалась – к себе, к комнате, к тишине квартиры. Ничего. Обычная квартира, обычный вечер, обычное давление декабрьского Сеула за окном.
– Нет, Джин-хо. Я ничего не слышу.

