Читать книгу Громкость тишины (Эдуард Сероусов) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Громкость тишины
Громкость тишины
Оценить:

4

Полная версия:

Громкость тишины

– А остальные? – спросила Хельга. – Семь миллиардов остальных?

– Не замечают. – Маре взяла чашку, отпила кофе – холодный, горький, безвкусный. – Потому что для них это не изменение. Для них мир всегда был таким. Они не помнят, что «сплин» и «хандра» – разные вещи. Они не считали обертоны в голосе жены. Они не вели таблицу маркеров иронии. Для них ирония просто… перестала быть нужной. И они не заметили, когда она ушла, как не замечаешь, когда в привычный шум перестаёт вплетаться одна из частот. Если ты не акустик.

Маркус кивнул – медленно, тяжело, всем телом.

– Маскировка, – сказал он. – В акустике есть понятие. Маскировка. Громкий звук скрывает тихий. Если убрать тихий – человек с обычным слухом не заметит. Он слышит только громкий. А тренированный… – Он посмотрел на свои руки. – Тренированный заметит отсутствие.

– Мы замечаем отсутствие, – сказала Маре. – Вот кто мы.

Хельга смотрела на неё. Десять минут, которые она обещала, давно прошли. Она не ушла.

– Допустим, – сказала Хельга наконец. – Допустим, вы правы. Мир упрощается. Мы это видим, потому что наши мозги – сломанные, или особенные, или как хотите назовите – настроены на частоты, которые другие не слышат. Допустим. – Она подалась вперёд, голос стал жёстче. – Вопрос: почему?

Тишина.

– Я не знаю, – сказала Маре.

Хельга посмотрела на Лиама.

– Данных недостаточно, – сказал Лиам, не поднимая глаз.

Хельга посмотрела на Маркуса. Маркус покачал головой.

– Вот именно, – сказала Хельга. Откинулась на стуле. – Вы не знаете «почему». Вы знаете «что». Четыре графика, четыре линии, четыре набора субъективных наблюдений. Это не исследование. Это – четыре человека в кафе, которые рассказывают друг другу, что мир не такой, как раньше. – Она скрестила руки снова. – Знаете, сколько таких групп в интернете? «Мир изменился, и только мы это видим». Конспирологи. Уфологи. Плоскоземельщики. У них тоже данные. У них тоже корреляции. У них тоже…

– У них нет нормализованных кривых с коэффициентом выше ноль-девяти по четырём независимым переменным, – сказал Лиам. Ровно. Без обиды. Как поправляют арифметическую ошибку.

Хельга замолчала. Посмотрела на него – долго, внимательно. Лиам не замечал или не реагировал. Он смотрел на свой планшет, где график по-прежнему светился четырьмя линиями, сходящимися к нулю.

– Ладно, – сказала Хельга. Тон изменился – не потеплел, но что-то в нём сдвинулось, как если бы она перешла из режима допроса в режим брифинга. – Что вы предлагаете?

– Картографировать, – сказал Лиам.

Он переключил экран. Новый файл – пустой, с заголовком, который он, судя по метаданным, создал сегодня утром: «Карта ассимиляции. Версия 0.1».

– Четырёх наблюдателей мало, – сказал он. – Но четыре модальности – это четыре измерения. Цвет, структура, звук, реактивность. Если мы будем фиксировать ежедневно, с датами, с привязкой к конкретным категориям, – через месяц у нас будет карта. Не полная. Но… начало.

– Карта чего? – спросил Маркус.

– Того, что исчезает, – сказал Лиам. – И порядка, в котором исчезает. Если есть порядок – есть паттерн. Если есть паттерн – есть… – Он замолчал. Пальцы снова перебирали невидимые клавиши. – Есть что-то, что создаёт паттерн.

– Причина, – сказала Маре.

– Я не говорю «причина». Я говорю – что-то, что создаёт паттерн. Это не одно и то же. – Лиам повернул планшет к себе, начал печатать – быстро, двумя большими пальцами, не глядя на клавиатуру. – Структура данных: дата. Наблюдатель. Модальность. Категория. Статус. Интенсивность. Направление изменения. Примечания.

Маре смотрела, как он строит таблицу – ячейка за ячейкой, столбец за столбцом. Точность. Порядок. Контроль. Четырнадцатилетний мальчик, которому мир всегда казался хаосом необъяснимых правил, строил каркас для понимания хаоса. Делал то единственное, что умел: систематизировал.

– Я дам каждому доступ, – сказал Лиам, не поднимая головы. – Вносите данные каждый день. Я буду обрабатывать. Раз в неделю – сводный отчёт. Визуализация. Тренды.

Маркус смотрел на Лиама с выражением, которое Маре не могла до конца прочитать – но в котором, кажется, было что-то похожее на уважение. Уважение инженера к чужой системе.

– Мне нужно… объяснение, – сказал Маркус. – Для жены. Она спросит, зачем я каждый день… записываю. Что я ей скажу?

– Правду, – сказала Хельга неожиданно. Все посмотрели на неё. Она пожала плечами. – Что? Я не из тех, кто врёт близким. Скажите ей: «Мы четверо считаем, что мир упрощается, и мы пытаемся это задокументировать». Если она решит, что вы сошли с ума, – что ж. Но хуже, когда близкие узнают потом.

Маркус кивнул. Потом, тихо, обращаясь скорее к столу, чем к кому-то конкретному:

– Она тоже… изменилась. Трента. Моя жена. Я слышу – слышал – это в её голосе. Обертоны уходят. Она… проще. Спокойнее. Счастливее, может быть. – Он замолчал на мгновение, левая рука сжала правую. – Иногда я думаю: может, это хорошо. Может, она наконец… отпустила. Все эти годы после моего инсульта – она боялась. За меня, за нас. Я слышал её страх в каждом слове. И теперь – не слышу. Потому что его нет. – Он поднял голову. – Но что, если его нет не потому, что она перестала бояться? А потому, что она перестала… мочь?

Никто не ответил. Кофемашина загрохотала снова, заполнив паузу механическим рёвом. Маре смотрела в окно – улица, прохожие, обычный субботний полдень. Люди шли мимо, разговаривали, смеялись. Нормальные люди. Счастливые, может быть. Или не счастливые – просто идущие. Она смотрела на них и думала: вы тоже? Вы тоже теряете обертоны, и цвета, и оттенки улыбок – и не замечаете? Или замечаете – но не знаете, что заметили? И списываете на усталость, на возраст, на «мир всегда был таким»?

– Ещё кое-что, – сказал Лиам. Голос – тот же, ровный, без модуляций. Но Маре, за три недели знакомства, научилась различать его оттенки – не цветовые, конечно; скорее ритмические. Когда Лиам волновался, его речь замедлялась на четверть секунды между фразами. Сейчас – замедлилась. – Я проанализировал порядок исчезновения. Не у нас – в целом. На основе наших данных и данных из открытых источников. Статистика запросов в поисковых системах. Частота использования слов в социальных сетях. Продажи книг.

Он вывел на экран ещё один график. Маре наклонилась.

– Слова, – сказал Лиам. – Частота использования определённых слов в публичном пространстве за последние двенадцать месяцев. Я взял список из вашей книги, доктор Северин. Семьдесят три категории, которые не имеют аналогов в стандартных моделях.

Линии на графике – семьдесят три, разноцветные, переплетённые – все шли вниз. Не все одинаково: некоторые – круто, почти вертикально. Некоторые – пологе. Но направление – одно.

– «Меланхолия», – прочитал Лиам. – Минус сорок два процента за год. «Ностальгия» – минус тридцать один. «Амбивалентность» – минус пятьдесят шесть. «Ирония» – минус тридцать восемь.

Маре смотрела на числа. Минус пятьдесят шесть процентов для «амбивалентности». Слово, которое люди перестали использовать, – потому что перестали испытывать то, что оно обозначает. Или: перестали испытывать – и поэтому перестали использовать. Курица и яйцо. Язык формирует восприятие или восприятие формирует язык? Сепир-Уорф – вечный вопрос лингвистики, и Маре всю карьеру склонялась к мягкой версии гипотезы: язык не определяет мышление, но модулирует его. Слово не создаёт чувство – но без слова чувство теряет контур. Расплывается. Сливается с соседним. Как хандра и сплин.

– Есть и рост, – добавил Лиам. Он переключил слайд. Новые линии – идущие вверх. – Слово «хорошо». Плюс двенадцать процентов. «Нормально». Плюс девять. «Просто». Плюс семнадцать. «Ясно». Плюс двадцать два.

Простые слова. Бинарные. Без оттенков. Хорошо/плохо. Нормально/ненормально. Ясно/неясно. Слова-рубильники: вкл/выкл. Без диммера.

– Мир не просто теряет слова, – сказала Маре. – Он заменяет их. Сложные – на простые. Оттенки – на категории.

– Эффективность, – сказал Маркус, и в его голосе – даже без обертонов, которые он описывал, – было что-то горькое. – В инженерии это называется оптимизация. Убираешь избыточность. Сокращаешь шум. Повышаешь отношение сигнала к… – Рука дрогнула. – К шуму.

– А что если оттенки – не шум? – тихо сказала Маре.

Маркус посмотрел на неё. Кивнул. Медленно.

– Вот именно, – сказал он. – Что если обертоны – не шум?

Хельга встала. Маре думала – уходит. Но Хельга достала из кармана куртки блокнот – маленький, потрёпанный, с резинкой вместо застёжки – и положила на стол.

– Мои записи, – сказала она. – С января. Триггеры, интенсивность, даты. Формат – не табличный, текстовый. – Она посмотрела на Лиама. – Перекодируй.

Лиам взял блокнот. Открыл. Начал листать – быстро, как сканер. Маре увидела: мелкий, угловатый почерк, даты на полях, подчёркивания красным и синим.

– Мне нужно два дня, – сказал Лиам.

– Бери три, – сказала Хельга. И добавила, уже уходя, не оборачиваясь: – Среда. Четыре часа. Я приду.

Дверь кафе закрылась за ней. Маре, Лиам и Маркус остались за столиком. Кофемашина молчала. За окном шёл мелкий дождь.

– Она вернётся, – сказал Лиам с уверенностью, которую нельзя было объяснить ни данными, ни интуицией.

– Откуда ты знаешь? – спросила Маре.

– Она оставила блокнот.



Маркус ушёл через полчаса – такси, жена ждёт, он не любит ездить один в общественном транспорте после инсульта, не из-за физических ограничений, а из-за шума, который больше не заглушается обертонами и поэтому звучит иначе: не как музыка города, а как набор частот без паттерна. «Как статика, – сказал он в дверях. – Помните радио? Когда крутишь колёсико между станциями. Шипение. Белый шум. Раньше я слышал в нём структуру. Сейчас – просто шипение».

Маре и Лиам остались. Лиам допивал второй стакан воды – ровно двести миллилитров, он заказывал по объёму, и официанты уже не удивлялись. Маре заказала ещё кофе – не потому что хотела, а потому что чашка в руках давала иллюзию занятости, а занятость давала иллюзию контроля.

– Лиам, – сказала она. – Ты веришь в то, что мы сегодня обсуждали?

Он посмотрел на неё – коротко, косо, как всегда, когда пытался обработать вопрос, содержащий слово «верить».

– «Верить» – неточное слово, – сказал он после паузы. – Данные не требуют веры. Они требуют интерпретации. Мои данные говорят: что-то происходит. Ваши – говорят то же. Данные Хельги и Маркуса – то же. Четыре набора, один тренд. Интерпретация может быть ошибочной. Тренд – нет.

– Но ты не знаешь, что это.

– Нет.

– И тебя это не… – Маре подбирала слово. – Не тревожит?

Лиам посмотрел на свой стакан. Повернул его на четверть оборота. Потом ещё на четверть.

– Тревога – это… – Он задумался. Маре видела, как его лицо слегка меняется – не выражение, а напряжение: мышцы вокруг глаз, морщинка на лбу. Он обрабатывал. – Я не уверен, что я тревожусь. Я не всегда точно определяю, что я чувствую. Это… – Жест рукой, неопределённый. – Часть моего профиля. Алекситимия. Сниженная способность идентифицировать собственные эмоции. – Он повернул стакан ещё раз. – Но я знаю, что мне… некомфортно. Данные указывают на процесс, который я не контролирую и не понимаю. Это генерирует состояние, которое я классифицирую как «дискомфорт». Это ближайшее слово.

Маре кивнула. Дискомфорт. Да. Хорошее слово. Точное. Не «ужас» – слишком громко. Не «беспокойство» – слишком мягко. Дискомфорт: ощущение неправильности, без паники, без драматизма. Скрип колеса, которое вращается не совсем ровно. Ты слышишь, но машина едет. Пока едет.

– Можно спросить? – сказал Лиам.

– Конечно.

– Ваш индиго. Цвет из пролога книги. Вы описали его как «цвет понимания без слов». – Он помолчал. – Он ещё есть?

Маре закрыла глаза. Не здесь – не в кафе, с грохотом машины и звоном посуды. Но – попробовала. Потянулась внутрь, к тому месту, где индиго лежал на дне, как камень на дне колодца.

Нашла. Бледный. Размытый. Но – нашёл.

– Да, – сказала она, открыв глаза. – Ещё есть. Едва.

Лиам кивнул. Записал что-то в планшет.

– Хорошо, – сказал он. – Это точка отсчёта.



Домой Маре шла пешком, длинной дорогой, вдоль канала. Дождь кончился, воздух был влажным, свежим, с тем послегрозовым запахом, который она раньше видела серебристым – как только что отчеканенная монета. Сейчас – влажность. Молекулы воды в воздухе. Метеорология.

Она шла и думала. Не о данных – данные были в планшете Лиама, в файле с общим доступом, в строчках и столбцах. Думала о людях. О четверых за столиком в кафе: подросток, учёная, инженер, жертва. Четыре вида повреждения. Четыре способа видеть изнанку мира.

И впервые за месяц – с того вечера в музее, перед «Криком» – она не чувствовала себя сумасшедшей. Не потому что получила ответы – ответов не было. Не потому что стало лучше – не стало. Потому что были другие. Потому что Лиам крутил стакан и говорил «дискомфорт». Потому что Маркус сжимал свою правую руку и описывал обертоны, которых больше нет. Потому что Хельга оставила блокнот – маленький, потрёпанный блокнот с записями о триггерах, которые исчезают.

Они видели. Не то же самое – по-разному. Но – видели.

Маре поднялась к себе. Сто восемнадцать ступеней – нет, чужая лестница, здесь другая; она поймала себя на этой путанице и подумала: это усталость или это ещё один симптом? Путаница пространств. Наложение одного места на другое. Или просто рассеянность.

Квартира. Дверь. Ключ. Привычные действия, не требующие цвета. Маре разулась, прошла в комнату, включила свет. Всё на своих местах: книги, ноутбук, кружки, лампа. Стены без картин. Стул, стоящий наискосок.

Она села за стол. Не открыла ноутбук – вместо этого потянулась к полке. Не к «Цветам смысла» – к коробке, стоявшей рядом. Картонная, без надписи, с крышкой, которая закрывалась неплотно, потому что внутри было слишком много. Маре не открывала эту коробку четыре месяца. С Нового года. С момента, когда решила, что прошлое – это прошлое, и нет смысла перебирать его, как старые вещи на чердаке.

Сейчас – открыла.

Письма Тобиаса. Не бумажные – распечатки. Он писал ей имейлы в первые годы их отношений – длинные, подробные, с той дотошной честностью, которая была его фирменной чертой и которая одновременно притягивала и пугала. Тобиас писал как говорил: медленно, осторожно, подбирая каждое слово, как если бы слова были острыми и он боялся порезаться.

Маре достала первое. Дата: шесть лет назад. Год до свадьбы.

«Маре,

Не знаю, зачем пишу – ты через стену, можно просто зайти. Но иногда написать проще. Слова на экране не требуют интонации, а я не уверен, какая интонация правильная для того, что хочу сказать.

Я скучаю по тому, как ты молчишь.

Это звучит странно. Наверное, нужно пояснить. У тебя есть способ молчания, который я не встречал у других людей. Когда ты молчишь рядом со мной – я чувствую, что ты здесь. Не "знаю" – чувствую. Как будто твоё молчание имеет вес. Или температуру. Или цвет, как ты бы сказала.

Когда другие люди молчат – это отсутствие разговора. Когда ты молчишь – это присутствие чего-то другого. Чего-то, для чего у меня нет слов, потому что слова – это моя слабость, а твоя сила.

Я хотел сказать: спасибо. За то, что сидела рядом вчера. За то, что не спрашивала. За то, что я мог быть рядом с тобой и не притворяться, что мне хорошо, когда мне не хорошо.

Т.»

Маре прочитала. Каждое слово – знакомое. Каждое предложение – узнаваемое. Она помнила, когда получила это письмо: вечер, ноутбук на кровати, Тобиас за стеной – она слышала, как он ходит по комнате, четыре шага, поворот, четыре шага, его версия её «звериной тропы». Она прочитала письмо и заплакала – тогда. Заплакала от того сложного, многослойного чувства, которое было одновременно благодарностью (тёплое охристое), и нежностью (розовато-серое), и печалью (серо-голубое), потому что он описал что-то прекрасное и одновременно невыносимо хрупкое, и она знала – они оба знали – что хрупкие вещи разбиваются.

Сейчас Маре прочитала письмо и попыталась вспомнить то чувство. Многослойное, трёхцветное, с привкусом слёз.

Нашла – фрагменты. Осколки. Благодарность – серая, без охры. Нежность – слово без текстуры. Печаль – присутствовала, но тусклая, как фонарь за матовым стеклом. Три отдельных кусочка вместо цельного переживания. Как мозаика, из которой вынули связующий раствор: камешки на месте, а картина рассыпалась.

«Я скучаю по тому, как ты молчишь».

Маре прочитала фразу снова. Слова были понятны. Грамматика безупречна. Смысл – доступен: он ценил её молчание. Ценил присутствие без слов. Это был комплимент, и признание, и акт доверия.

Но что-то ушло. Что-то, что делало эту фразу не информацией, а ударом под рёбра. Не «я понимаю, что он имел в виду», а «я чувствую то, что он чувствовал». Раньше – чувствовала. Сейчас – понимала. Разница между этими двумя глаголами была когда-то для неё размером с океан. Сейчас океан обмелел до лужи, и она могла перешагнуть его, не замочив ног.

Она достала следующее письмо. Четыре года назад. За месяц до того, как он сказал: «Мне нужно уйти».

«Маре,

Серая линза стала хуже. Я не знаю, как это объяснить, но попробую, потому что ты – единственная, кто может хотя бы приблизительно перевести.

Помнишь, ты описывала индиго? Цвет, которого нет в спектре. Мозг его изобретает. Ты сказала – в зазоре между синим и фиолетовым.

У меня есть свой зазор. Только он не между цветами – между "здесь" и "не здесь". Я бываю с тобой, и я здесь – физически, юридически, формально. Но часть меня – где-то ещё. За стеклом. В том месте, которое я не могу назвать, потому что у него нет имени, потому что оно не место, а состояние.

И стекло становится толще.

Я не знаю, почему тебе это пишу. Может быть – потому что ты единственная, кто понимает, что "не здесь" – это не метафора. Что стекло – настоящее. Что зазор – не пустота, а пространство, в котором что-то живёт.

Или может быть – потому что я боюсь, что скоро не смогу этого написать. Что стекло станет таким толстым, что слова перестанут проходить. И тогда ты будешь рядом, а я буду – здесь, за стеклом, и мы оба будем знать, что между нами – что-то, через что не докричаться.

Прости, что я такой.

Т.»

Маре положила листок на стол. Аккуратно, как кладут хрупкое. Посмотрела на текст – чёрные буквы на белой бумаге, шрифт Times New Roman, размер двенадцать, стандартные поля. Формат не изменился. Слова не изменились. Бумага – та же.

Изменилась она.

Четыре года назад, получив это письмо, Маре просидела на кухне – на той кухне, с холодильником и фонарём – до трёх часов ночи. Не плакала. Сидела и чувствовала: как его стекло становится её стеклом. Как его «не здесь» касается её «здесь». Как два одиночества – его, за серой линзой, и её, за палитрой из восьмисот сорока семи оттенков – соприкасаются в точке, где нет ни линзы, ни палитры, а есть только два человека, которые знают, что не могут по-настоящему дотянуться друг до друга, и всё равно пытаются.

Она помнила это. Помнила – как факт. Как запись в дневнике: «Дата, контекст, чувство». Но само чувство – тот конкретный многомерный, многоцветный, болезненный и прекрасный одновременно отклик – его не было. Как если бы кто-то оставил рамку, но вынул картину.

«Я скучаю по тому, как ты молчишь».

Маре подумала: я помню, что эта фраза значила. Помню определение. Помню контекст. Но я не чувствую её. Не чувствую тот удар, который она наносила – точный, нежный, разрушительный. Фраза стала словами. Слова стали знаками. Знаки стали – ничем.

Она сложила письма обратно в коробку. Закрыла крышку. Поставила на полку.

Вернулась за стол. Открыла дневник. Написала:

«17 мая. Встреча: Лиам, Хельга Нильсен (ПТСР, потеря триггеров), Маркус Вайс (инсульт, потеря обертонов). Четверо. Четыре модальности. Один тренд.

Лиам построил общий график. Четыре кривые, нормализованные – почти параллельны. Все идут вниз. Статистическая значимость – высокая. Лиам начинает "карту ассимиляции" – систематическая фиксация того, что исчезает и в каком порядке. Мы все будем вносить данные.

Отдельно: анализ частоты слов в публичном пространстве. "Непереводимые" слова – частота падает. Простые – растёт. "Хорошо" – плюс двенадцать процентов. "Ясно" – плюс двадцать два. Мир не просто теряет нюансы. Он заменяет их.

Вечер. Перечитала письма Тобиаса. "Я скучаю по тому, как ты молчишь". Помню значение. Помню контекст. Чувство – ушло. Фраза стала данными. Я знаю, что она должна причинять боль. Не причиняет.

Это – самое страшное.

Не то, что мир упрощается. Не то, что мы четверо сидим в кафе и считаем потери. А то, что потери перестают быть потерями. Что утрата перестаёт болеть. Что я стою перед обрывом – и не чувствую высоты.

Это не индивидуальная патология. Это не усталость. Это не возраст. Это что-то, что происходит со всеми – и только мы четверо видим. Потому что наши мозги – каждый по-своему – настроены на частоты, которые другие не слышат. Мы – не больные. Мы – приёмники. Датчики. Канарейки в шахте.

И шахта заполняется чем-то, от чего канарейки умолкают».

Маре перечитала. Добавила внизу, мельче, как постскриптум к самой себе:

«Индиго – ещё есть. Бледный. Тише, чем неделю назад. Но есть. Я проверяю каждый вечер, как проверяют пульс. Пока есть пульс – я жива. Пока есть индиго – я это я.

Пока».

Она закрыла ноутбук, выключила свет. Легла.

За окном – майская ночь, тёплая, густая, с запахом цветущей липы (или клёна – она так и не научилась их различать). Фонарь во дворе горел жёлтым кругом, и в этом круге кружилась мошкара – бессмысленно, настойчиво, притягиваемая светом, который не давал ни тепла, ни пищи, только – свет.

Маре закрыла глаза. Потянулась к индиго.

Он был там. На дне. За слоями шума, за усталостью дня, за кофе и данными, за письмами Тобиаса и графиками Лиама. Бледный. Уходящий. Но – ещё живой.

Она держалась за него и думала: завтра – воскресенье. Завтра – ещё десять категорий для тестирования. Завтра – внести данные в общий файл. Завтра – позвонить Норе, рассказать о Хельге и Маркусе. Завтра – продолжать считать то, что уходит.

Но сегодня – спать. С индиго на дне, как с монетой, зажатой в кулаке.

Потому что монету можно потерять, только разжав пальцы.



Глава 4: Новый рассвет

Она нашла их случайно – или, точнее, они нашли её. Алгоритм. Рекомендательная система, которая отслеживала её поисковые запросы – «ослабление синестезии», «упрощение категорий восприятия», «массовые изменения эмоционального спектра» – и решила, что ей может быть интересно вот это: «Новый рассвет: Манифест ясности. Доктор Рашид Ованнес. 2,4 миллиона просмотров».

Два миллиона четыреста тысяч. Маре посмотрела на цифру и подумала: два с половиной миллиона человек нашли время посмотреть пятнадцатиминутное видео о чём-то, что она считала собственной тайной, собственным кошмаром, собственной, в лучшем случае, темой для четверых в кафе. Два с половиной миллиона.

Она нажала «воспроизвести».

Рашид Ованнес сидел в кресле – не кабинетном, а домашнем, глубоком, с потёртыми подлокотниками. За его спиной – книжные полки: не декоративные, как в студии, а настоящие, заставленные, с книгами, повёрнутыми корешками и стопками, лежащими горизонтально поверх вертикальных. Рабочие полки. Полки человека, который читает, а не коллекционирует.

Маре узнала несколько корешков: Деннет, «Сознание объяснённое». Чалмерс, «Сознательный разум». Нагель, «Каково быть летучей мышью?» – сборник, в котором была та самая статья, с которой начался «трудный вопрос сознания». Варела и Томпсон, «Воплощённый разум». Она знала эти книги – некоторые читала, некоторые использовала в диссертации. Полки Ованнеса были полками коллеги. Не шарлатана. Не проповедника.

Ему было под шестьдесят – тёмная кожа, седые виски, аккуратная борода, очки в тонкой оправе. Глаза – карие, тёплые, с тем выражением внимательной мягкости, которое бывает у хороших преподавателей: не снисхождение, а интерес. Он смотрел в камеру так, как будто видел конкретного зрителя – не массу, не аудиторию, а человека. Маре. Тебя.

– Я хочу начать с признания, – сказал Ованнес. Голос – низкий, ровный, с лёгким акцентом, который Маре определила как армянский, смягчённый годами в американских университетах. – Я хочу признать, что то, что происходит, пугает. Это нормальная реакция. Потерять что-то привычное – страшно. Даже если привычное причиняло боль.

Он помолчал. Маре заметила: пауза была точной. Не слишком длинной – чтобы не потерять внимание. Не слишком короткой – чтобы слова успели осесть. Профессиональная пауза. Лекторская.

1...45678...14
bannerbanner