
Полная версия:
Громкость тишины
– Ты сказал – записи, – Маре заговорила первой. – Три месяца записей. Что ты фиксируешь?
Лиам полез в рюкзак – чёрный, потёртый, с одним расстёгнутым карманом – и вытащил планшет. Разблокировал, нашёл файл.
– Таблица, – сказал он, протягивая. – Столбцы: дата, наблюдение, категория (по моей классификации), статус (работает / изменилось / не работает), примечания.
Маре взяла планшет. Экран – таблица. Сотни строк. Аккуратные, ровные, с цветовой кодировкой. Зелёный – работает. Жёлтый – изменилось. Красный – не работает. Она прокрутила вниз. Зелёного становилось меньше с каждой неделей. Жёлтого – больше. Красного – ещё больше.
Январь: 80% зелёного, 15% жёлтого, 5% красного. Февраль: 65% зелёного, 25% жёлтого, 10% красного. Март: 52% зелёного, 28% жёлтого, 20% красного. Апрель (текущий, неполный): 44% зелёного, 30% жёлтого, 26% красного.
Маре смотрела на цифры. Линейная регрессия. Устойчивый тренд. Не скачкообразный – плавный, равномерный, как вода, поднимающаяся в ванне с открытым краном. Медленно. Неуклонно. Без драматизма.
– Ты показывал это кому-нибудь? – спросила она, возвращая планшет.
– Маме. Она сказала, что я слишком много думаю. – Никакой обиды в голосе. Констатация. – Доктору Рисслер. Она сказала, что мои наблюдения субъективны и не верифицируемы. Что я, возможно, переживаю возрастные изменения в восприятии социальных сигналов и что это нормально для людей с моим профилем.
– Нормально, – повторила Маре. Слово прозвучало горько – без цвета горечи, но с её привкусом, телесным, на задней части языка.
– Я не думаю, что это нормально, – сказал Лиам. – Нормально – когда правила меняются постепенно и не все сразу. Нормально – когда я ошибаюсь в одном и прав в другом. Это – не нормально. Это – всё. Всё меняется. Одновременно. В одном направлении.
– В каком?
– К простоте, – сказал Лиам. Просто. Без акцента. Без драматизма. Как если бы называл температуру воздуха. – Всё становится проще. Улыбки, интонации, правила. Меньше исключений. Меньше «это зависит от контекста». Меньше подтекста. Меньше… – Он поискал слово. – Шума.
Маре молчала. Вспоминала свой разговор с Норой: «Как будто кто-то убавил громкость». И вот – четырнадцатилетний мальчик с аутизмом стоит в дверях неврологической клиники и говорит ей то же самое другими словами. Он не видит цветов. Он не чувствует текстуры эмоций. Но он видит структуру – и структура упрощается.
Двое. Два наблюдателя. Две разные системы восприятия. Один результат.
Это было недостаточно для статистики. Двое – не выборка. Двое – анекдот, не данные. Но Маре-учёный знала: иногда два независимых наблюдения с одинаковым результатом – это не совпадение. Иногда это – начало гипотезы.
– Лиам, – сказала она. – Можно я запишу твой номер?
Он кивнул. Продиктовал – ровно, без пауз, десять цифр. Маре записала в телефон. Сохранила: «Лиам К.» Без эмодзи. Не потому что не хотела – потому что не знала, какой.
– Я хочу сравнить наши данные, – сказала она. – Твои записи и мои. Если мы оба видим одно и то же – значит, это не мы. Не усталость, не возраст, не… – Она не закончила. Не знала, как.
Лиам убрал планшет в рюкзак. Застегнул карман – тот, который был расстёгнут. Проверил: застёгнут ли. Проверил ещё раз.
– Я свободен по средам после четырёх, – сказал он. – И по субботам. Весь день по субботам.
Маре кивнула. Подросток – чёткое расписание, негнущиеся правила, мир, организованный в таблицы, – стоял перед ней и предлагал среду после четырёх. И это было, пожалуй, самым нормальным событием за последние две недели.
– Среда, – сказала Маре. – После четырёх.
Лиам кивнул. Повернулся, пошёл обратно в приёмную – его ещё не вызвали. Прямая спина, угловатые плечи, руки по швам. На пороге остановился, не оборачиваясь.
– Доктор Северин.
– Да?
– В вашей книге. Категория 412. Амбивалентность. Вы описываете её как двуцветную вертикаль с колеблющейся границей. – Он помолчал. – Я никогда не понимал, что это значит. Двуцветная вертикаль. У меня нет синестезии. Для меня амбивалентность – это когда два набора данных противоречат друг другу и я не могу решить, какой приоритетнее. Логический конфликт.
– И?
– И он тоже пропал, – сказал Лиам. – Логические конфликты стали проще. Раньше я мог держать в голове два противоречащих утверждения одновременно и не выбирать. Сейчас… одно из них всегда кажется очевидно правильным. Как если бы кто-то убрал сложность из уравнения. – Ещё пауза. – Мне это не нравится.
Он вошёл в приёмную и сел на тот же стул. Руки – на коленях. Взгляд – на плакате с мозгом. Как если бы разговора не было. Как если бы мир не сдвинулся на миллиметр.
Маре стояла на лестнице, одной рукой на прохладных перилах, и смотрела на его спину через дверной проём. Думала: он видит то же, что я. Другими глазами, другим мозгом, через другую оптику – но то же. Упрощение. Схлопывание. Мир, который теряет оттенки.
Она спустилась по лестнице – сто восемнадцать ступеней до выхода, нет, это другая лестница, здесь меньше, она не считала, потому что считала другое: двое. Мы двое. Не один. Не она одна, в своей квартире, с конвертом из налоговой и таблицей цветов. Двое. Разного возраста, с разными мозгами, с разными способами видеть мир – и оба видят одно.
На улице было солнечно. Апрель наконец стал апрелем – деревья вдоль улицы выбросили первые листья, бледно-зелёные, клейкие, с тем характерным весенним запахом, который Маре раньше видела как цвет молодого изумруда, прозрачного, со светом внутри. Сейчас – запах. Просто запах. Листья, фотосинтез, хлорофилл.
Она шла к дому и думала: записать. Всё записать. Разговор с Лиамом. Его данные – попросить прислать копию. Свои данные – продолжить тестирование. Среда после четырёх – прийти. Сравнить.
И ещё: позвонить Норе. Рассказать. Не о диагнозе (диагноза нет), не о МРТ (чисто), не о Рисслер («просто устали»). О Лиаме. О мальчике, который ведёт таблицы уже три месяца. О том, что не она одна.
Маре достала телефон. Нашла контакт: «Нора В.» с маленькой сосной. Набрала. Гудки.
– Ну? – сказала Нора вместо приветствия. – Что Рисслер?
– Мозг в норме. Анализы через неделю. Она сказала – «возможно, просто устали».
– Ты не просто устала.
– Нет, – сказала Маре. – Не просто.
Пауза.
– Нора, я встретила кого-то. В клинике. Мальчика, четырнадцать лет, с Аспергером. Он… – Маре подбирала слова. – Он тоже видит, что мир меняется. Не цвета – он видит по-другому. Структуры. Правила. Он говорит, что всё упрощается.
Молчание на том конце. Долгое.
– Маре, – сказала Нора наконец. Голос изменился – стал тише, медленнее, как если бы она сама прислушивалась к чему-то внутри. – Маре, я не хочу тебя пугать. Но…
– Что?
– Я… тоже. Кое-что. Я не была уверена, стоит ли говорить. Я думала, это из-за Эрика, из-за развода, из-за… – Она оборвала себя. – Вчера я переводила Хёг. Питера Хёга, «Смилла и её чувство снега». Знаешь, там есть фрагмент, где Смилла описывает тридцать типов снега – инуитские слова, каждое для своего вида. Я переводила его раньше, лет пять назад, на датский. Тогда я чувствовала каждое слово. Каждый тип снега – отдельный. Живой. Сейчас…
Она замолчала.
– Сейчас я перевела двадцать три из тридцати как «снег», – сказала Нора. – Просто «снег». И мне было всё равно.
Маре остановилась посреди тротуара. Люди обходили её – поток, привычный, городской. Она стояла с телефоном у уха и смотрела на клейкие бледно-зелёные листья над головой, и листья были просто листьями, и солнце было просто солнцем, и голос Норы в трубке – просто голосом.
Трое, подумала она. Нас трое.
Вечером она сидела за столом и заполняла дневник. Методично, аккуратно, как заполняют медицинскую карту – потому что это и была медицинская карта. Карта болезни, у которой не было названия, не было диагноза, не было врача. Только пациент, он же наблюдатель, он же протоколист.
«16 апреля. Визит к Рисслер. МРТ – чисто. Диагноз – отсутствует. Рекомендации – анализы, нейропсихологическое тестирование. Неофициальный диагноз – "усталость".
Встреча с Лиамом К. (14 лет, Аспергер). Ведёт независимые записи с января. Наблюдает упрощение социальных категорий – улыбки, интонации, правила иронии. Данные коррелируют с моими: утрата сложности, слияние различий. Его система наблюдения – структурная (правила, логика). Моя – перцептивная (цвета, текстуры). Разные инструменты, один результат.
Разговор с Норой. Нора – переводчик. Она тоже замечает: слова теряют различия. "Двадцать три из тридцати типов снега – просто снег". Её система наблюдения – лексическая (точность перевода). Третий инструмент, тот же результат.
Трое. Три разных мозга. Три разных способа видеть мир. Одно наблюдение: мир упрощается.
Это не усталость. Это не возраст. Это не индивидуальная патология.
Это – что-то. Что-то, чему у меня нет названия.
И я очень боюсь, что когда я найду название – будет поздно».
Она сохранила файл. Закрыла ноутбук. Выключила свет.
Легла. Закрыла глаза. Потянулась к индиго – вечерний ритуал, проверка пульса, рука на поручне в темноте.
Индиго был там. Бледный. Тише, чем вчера. Или ей казалось. Она не могла быть уверена – нет калибровочной шкалы для внутренних цветов, нет эталона в палате мер и весов, нет объективного «вот такой яркости должен быть индиго во вторник в десять вечера в апреле».
Она держалась за него. За то, что осталось. За бледный, разбавленный, просвечивающий цвет, которого нет в спектре и который мозг изобретает в зазоре между синим и фиолетовым.
Засыпая, она подумала: завтра – тест радости. Четырнадцать подкатегорий. Яркий жёлтый, тёплый жёлтый, оранжевый с искрами. Она заранее боялась результата – и боялась, что не сможет бояться.
За окном апрельская ночь была тёплой, мягкой, безразличной.

Глава 3: Видящие
Хельгу нашёл Лиам.
Маре так и не узнала, как именно – его объяснение было типично лиамовским: «Я разместил запрос на четырёх форумах по нейроатипичности. Формулировка: "Кто-нибудь замечает системное упрощение перцептивных и эмоциональных категорий в последние шесть-двенадцать месяцев? Ищу людей с документированными наблюдениями для сопоставления данных". Откликнулись двадцать три человека. Двадцать один – очевидная клиника: депрессия, биполярное расстройство, начальная деменция. Одна – рекламный бот. Одна – Хельга».
Это было в среду, на их третьей встрече – они уже выработали ритуал: кафе «Кант» на углу Музейной и Третьей, столик у окна, Лиам всегда приходил на семь минут раньше и сидел с планшетом, Маре приходила ровно в четыре. Кафе было неидеальным – шумное, с грохочущей кофемашиной, которая включалась каждые три минуты и заглушала половину разговора, – но Лиам выбрал его по трём критериям: расстояние (равноудалённое от его дома и от квартиры Маре), акустика (фоновый шум, как ни парадоксально, помогал ему сосредоточиться – белый шум глушил случайные звуки, которые его раздражали) и меню (в нём было ровно три напитка, которые он мог пить: вода, чёрный чай, апельсиновый сок из пакета).
– Хельга Нильсен, – сказал Лиам, глядя на свой планшет. – Сорок один год. Бывшая… – Он сверился с заметками. – Бывшая преподавательница скандинавской литературы. Сейчас не работает. Диагноз – посттравматическое стрессовое расстройство. Четыре года назад была на рождественском рынке в…
– Я знаю, – сказала Маре.
Она знала. Все знали. Грузовик, рождественский рынок, декабрь, одиннадцать погибших, сорок три раненых. Хельга – среди раненых: перелом таза, черепно-мозговая травма средней тяжести, три месяца в больнице. Маре помнила этот день – помнила цвет, который накрыл её, когда она увидела новости: грязно-бордовый с рваными краями, плотный, как мокрая глина. Ужас-за-других. Категория 197. Сейчас – она проверила, мысленно, автоматически – категория 197 была бледной. Держалась, но бледнела.
– Она ответила на мой запрос, – продолжил Лиам, – и прислала свои данные. Не в таблице – текстом. Длинным. Я перевёл в таблицу. Хотите посмотреть?
Маре посмотрела. Данные Хельги были другими – не цвета, не правила, а что-то третье. Хельга наблюдала за своими триггерами. У людей с ПТСР есть набор стимулов, вызывающих флешбэки: звуки, запахи, образы, ситуации. Хельга вела список своих триггеров – восемнадцать пунктов, от звука мотора грузовика до запаха глинтвейна – и отслеживала их интенсивность. С января по апрель семь триггеров ослабли до нуля. Не постепенно – каждый в течение одной-двух недель. Как если бы кто-то удалял их по одному, методично, по списку.
– Она написала, – Лиам прокрутил экран, – «Мой психиатр говорит, что это прогресс. Что терапия работает. Но я не ходила на терапию четыре месяца. Ничего не изменилось в моей жизни. Триггеры просто… уходят. Как будто кто-то стирает мои воспоминания. Не сами воспоминания – я помню всё. Но реакцию. Эмоциональный отклик. Он исчезает».
Маре перечитала. Триггеры ПТСР – это, по сути, гипертрофированные категории. Категории-монстры: раздутые, искажённые травмой, болезненные. Когда они исчезают – это лечение. Когда они исчезают без причины, одновременно с тем, как у Маре исчезают нормальные категории, – это паттерн.
– Она придёт? – спросила Маре.
– В субботу. Она сказала – только если без журналистов, без видеозаписи, без социальных сетей. – Лиам помолчал. – Она сказала ещё: «Если это очередная группа поддержки, я ухожу через пять минут». Я ответил, что это не группа поддержки, а сбор данных. Она сказала – «тогда десять минут».
Маркуса нашла Маре – через Рисслер, непрямо, случайно. На повторном приёме, когда анализы крови пришли безупречные (гормоны – норма, маркеры воспаления – норма, витамины – норма, всё – норма, всё прекрасно, вы здоровы, вы «просто устали»), Рисслер обмолвилась: «У меня есть пациент, перенёсший инсульт три года назад – повреждение правой теменно-височной области. Он описывает что-то похожее на ваши жалобы. Ослабление эмоционального восприятия. Но у него есть конкретная причина – повреждение мозга. У вас – нет».
«Конкретная причина» не объясняла, почему ослабление началось не после инсульта, а спустя два с половиной года. Маре спросила имя. Рисслер колебалась – врачебная тайна, конфиденциальность. Маре настояла: «Я не прошу медицинскую карту. Я прошу разрешение поговорить». Рисслер позвонила при ней, получила согласие. Маркус Вайс, шестьдесят два года, бывший инженер-акустик. Согласился встретиться.
И вот – суббота, половина одиннадцатого, кафе «Кант». Четверо за столиком у окна.
Лиам сидел с краю, у стены, спиной к залу – его место, он занимал его каждый раз и нервничал, если оно было занято. Планшет перед ним, стакан воды, салфетка, сложенная в точный квадрат. Маре – напротив, с кофе, который она пила, но не чувствовала. Рядом с ней – Маркус: крупный, седой, с лицом, которое, наверное, было когда-то добродушным, а теперь стало осторожным, как лицо человека, привыкшего к тому, что тело может предать в любой момент. Правая рука лежала на столе неподвижно – мелкая моторика не восстановилась полностью, и он компенсировал это преувеличенной неподвижностью, как если бы рука была хрупким предметом, который боялся уронить.
Хельга пришла последней – на двенадцать минут позже назначенного. Маре увидела её через стекло, прежде чем та вошла: невысокая женщина в тёмной куртке, с короткими рыжеватыми волосами и походкой, которая показалась Маре знакомой – не по человеку, а по типу. Так ходят люди, которые привыкли сканировать пространство: голова чуть наклонена, глаза – в движении, каждый поворот – осознанный. Солдаты. Полицейские. Жертвы насилия.
Хельга вошла, нашла их взглядом, подошла. Не села сразу – стояла, оценивала. Подросток с планшетом. Женщина с кофе. Пожилой мужчина с неподвижной рукой. Три человека, которых ей предложили в качестве… чего? Союзников? Единомышленников? Соседей по палате?
– Хельга Нильсен, – сказала она. Короткий кивок. Села – на стул у прохода, лицом к двери. Маре отметила: инстинкт. Спина к стене, обзор на выход. ПТСР не уходит из тела, даже когда уходят триггеры.
– Спасибо, что пришли, – начала Маре.
– Десять минут, – сказала Хельга. – Мальчик обещал.
– Я обещал, что это не группа поддержки, – поправил Лиам, не поднимая глаз от планшета. – Время – ваш ресурс. Распоряжайтесь.
Хельга посмотрела на него – быстро, оценивающе. Что-то в её взгляде изменилось: не потеплело, но чуть расслабилось. Маре поняла: Хельга оценила прямоту. Люди с травмой ненавидят обиняки.
– Ладно. – Хельга положила руки на стол – ровно, симметрично, как если бы проходила проверку на полиграфе. – Рассказывайте.
Маре рассказала. Коротко, без предисловий – она училась у Лиама, который учился, вероятно, у самого устройства своего мозга: данные первыми, интерпретации потом. Синестезия. Ослабление. Белые пятна. Слияние категорий. Систематическое тестирование – результаты за месяц. Паттерн: от периферии к центру, от сложного к простому.
Потом Лиам – свои данные. Таблицы, графики на планшете. Социальные правила, маркеры иронии, типы улыбок. Тренд: линейное снижение по всем параметрам. Январь – апрель.
Потом Маркус. Он говорил медленно – не из-за инсульта (речь восстановилась почти полностью), а из-за привычки к точности. Инженер-акустик: человек, чья профессия – измерять звук. Децибелы, частоты, гармоники. Маркус описывал свой опыт в терминах акустики.
– Я слышал… – Он остановился. Правая рука дрогнула, он накрыл её левой. – Простите. Подбираю слово. – Пауза. – Обертоны. Я всегда слышал обертоны в человеческом голосе. Не синестезия – просто тренированный слух. Пятьдесят лет работы со звуком. Каждый голос – это основной тон плюс десятки обертонов, и по обертонам можно… – Снова пауза, длиннее. – Можно узнать о человеке больше, чем по словам. Тревога повышает определённые частоты. Ложь меняет тембр. Нежность – добавляет низкие гармоники. Я не видел цветов, как вы, доктор Северин. Но я слышал… текстуру.
– И она меняется, – сказала Маре.
Маркус кивнул.
– Обертоны исчезают. – Он произнёс это так, как произносят диагноз, который долго не решались озвучить. – Не у всех. Не сразу. Но… – Левая рука сжала правую крепче. – Моя жена. Мы женаты тридцать шесть лет. Я знал её голос лучше, чем свой собственный. Каждый обертон. Каждую модуляцию. Когда она сердится – третья гармоника усиливается. Когда она… когда лукавит – появляется лёгкий присвист на верхних частотах, едва слышный, как… – Он замолчал. Маре видела, что он ищет сравнение и не находит. – Сейчас её голос – чистый. Основной тон. Без обертонов. Как синусоида. Как… тестовый сигнал.
– Когда это началось? – спросил Лиам. Деловито. Он уже записывал.
– Я заметил в феврале. Но я думал – это последствия инсульта. Повреждение правой теменно-височной области. Рисслер говорила, что возможны отложенные эффекты. Я верил. – Маркус посмотрел на Маре. – Пока не увидел ваши данные. Совпадение временной шкалы. Я проверил – мои наблюдения начинаются позже ваших, но тренд тот же. Линейный. Устойчивый. Не скачкообразный.
Маре слушала и чувствовала – нет, не чувствовала; регистрировала, фиксировала, как прибор фиксирует давление – что-то нарастающее в груди. Не цвет. Не тепло. Что-то более примитивное, телесное: сердце билось быстрее, дыхание стало чуть неглубоким, ладони – влажными. Адреналин. Тело реагировало на то, что разум ещё не мог оформить: подтверждение. Три независимых наблюдателя. Три разные системы восприятия. Три набора данных с одинаковым трендом.
Это не она. Не усталость. Не возраст. Не синестезия, сбоящая от недосыпа. Это – что-то внешнее. Что-то, что происходит не с ней, а с миром.
Хельга молчала. Она слушала – Маре видела, как двигаются её глаза, переходя с одного говорящего на другого, как руки на столе остаются неподвижными, как челюсть слегка сжимается при определённых словах. Хельга собирала информацию. Обрабатывала. Решала – верить или нет.
– Ваша очередь, – сказала Маре, когда Маркус закончил.
Хельга посмотрела на неё. Прямо. Глаза – светло-серые, почти прозрачные, с тем жёстким выражением, которое бывает у людей, решивших однажды и навсегда, что мир опасен и единственная защита – не моргать.
– Мои триггеры исчезают, – сказала она. Голос – ровный, низкий, без модуляций. Маркус, наверное, отметил бы отсутствие обертонов. – Семь из восемнадцати за четыре месяца. Психиатр говорит – ремиссия. Я говорю – чушь.
– Почему чушь? – спросила Маре.
– Потому что ремиссия не работает так. – Хельга оторвала одну руку от стола, провела ею по волосам – короткий, резкий жест, единственный за всё время. – Ремиссия – медленная. Годы работы. Терапия, экспозиция, EMDR, медикаменты. Ты строишь новые нейронные пути вокруг старых, как объезд вокруг завала. Завал не исчезает – ты учишься его обходить.
Она помолчала. Маре ждала.
– А у меня исчезает завал. – Хельга скрестила руки на груди. Закрытая поза – осознанная или автоматическая, Маре не могла определить. – Не обход – сам завал. Я помню теракт. Каждую секунду. Звук мотора, крики, удар. Помню запах – бензин и глинтвейн, мерзкая смесь, четыре года мне от неё выворачивало. – Она посмотрела на свои руки. – Месяц назад я прошла мимо рождественского рынка. Искусственного – торговый центр, декорации. Запах глинтвейна. Я ждала. Ждала флешбэка, паники, тахикардии. Ждала – привычно, как ждёшь удар, когда видишь замах.
– И?
– Ничего. Запах глинтвейна. Просто запах. Горячее вино с корицей. Данные без… – Она остановилась, как будто слово выскользнуло.
– Без метаданных, – тихо подсказала Маре.
Хельга посмотрела на неё с чем-то, что у другого человека было бы удивлением.
– Да. Без метаданных. Без тега «опасно». Без связки «запах → грузовик → боль → смерть». Просто – глинтвейн.
Тишина за столом. Кофемашина загрохотала – три минуты, как по часам, – и смолкла. Официант прошёл мимо, не останавливаясь.
Маре думала: четверо. Синестет, теряющий цвета. Аутист, теряющий правила. Акустик, теряющий обертоны. Женщина с ПТСР, теряющая триггеры. Четыре разных мозга, четыре разных повреждения (если повреждения – у Маре и Лиама нет органических причин), четыре разных способа видеть мир. И одно общее: что-то исчезает. Что-то тонкое, что-то надстроенное, что-то, что делает восприятие не плоским, а объёмным.
– Можно я покажу? – сказал Лиам.
Он развернул планшет так, чтобы все видели. На экране – график. Четыре линии: красная (Маре, интенсивность синестетических откликов), синяя (Лиам, процент работающих социальных маркеров), зелёная (Хельга, количество активных триггеров) и жёлтая (Маркус, количество различимых обертонов).
Четыре разные шкалы. Четыре разных единицы измерения. Но когда Лиам нормализовал их – привёл к одному масштабу, от нуля до ста – линии оказались почти параллельны. Все четыре шли вниз. Примерно с одинаковым наклоном. Примерно с одного и того же времени – конец предыдущего года, начало текущего.
– Корреляция, – сказал Лиам. – Не причинность. Корреляция не доказывает причинность. Но четыре независимых набора данных с коэффициентом корреляции выше ноль-девяти – это статистически значимо.
Маре смотрела на график. Четыре линии, сходящиеся к одной точке – где-то внизу, за пределами текущего масштаба. К нулю. К пустоте. К миру, в котором нет обертонов и нет триггеров, нет цветов и нет правил ироний, нет категорий и нет различий.
Маркус смотрел на экран, прижимая правую руку левой, как будто боялся, что она потянется к графику и сотрёт его. Хельга смотрела на график неподвижным взглядом – тем взглядом, каким, вероятно, смотрела на рождественский рынок через окно торгового центра, ожидая удара, которого не последовало.
– Вы хотите сказать, – произнёс Маркус медленно, выверяя каждое слово, – что это происходит… не с нами. А с… – Он замолчал. Рука дрогнула. – Простите. Я теряю… мысль. Не слово – мысль. Как если бы она была слишком большая для… – Он сделал жест левой рукой – неопределённый, круговой. – Для того, что осталось.
– Это происходит с миром, – сказала Маре.
Слова вышли тихо – тише, чем она хотела. Кофемашина молчала, официант был далеко, и в этой крошечной паузе между шумами кафе фраза повисла, как нота в пустом зале. Маре услышала себя со стороны и подумала: это звучит безумно. Абсолютно, клинически безумно. «Мир меняется». Так говорят параноики. Так говорят шизофреники. Так говорят люди, которых увозят на скорой, завёрнутых в одеяло, с бегающими глазами, потому что мир изменился, и деревья следят, и правительство транслирует мысли.
Но параноики не ведут таблицы. Параноики не высчитывают коэффициенты корреляции. Параноики не говорят «данные не доказывают причинность».
– Это происходит с миром, – повторила она, увереннее. – Не с нами. Мы – четверо – видим это, потому что наши мозги устроены так, что мы замечаем. Я – потому что у меня синестезия. Лиам – потому что у него аутизм, и социальные правила для него осознанны, не фоновые. Маркус – потому что инсульт повредил те области, которые обычно маскируют изменения. Хельга – потому что ПТСР создаёт гипертрофированные категории, и когда они исчезают – это заметно.

