Читать книгу Громкость тишины (Эдуард Сероусов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Громкость тишины
Громкость тишины
Оценить:

4

Полная версия:

Громкость тишины

Восемьсот сорок семь. Она каталогизировала восемьсот сорок семь различимых оттенков пять лет назад. Потом – после публикации книги – нашла ещё несколько. Перешагнула за восемьсот пятьдесят. Каждый новый оттенок был открытием – крошечным, личным, непроверяемым никем, кроме неё самой, но открытием: ещё одна точка на карте, ещё один цвет в палитре. Доказательство того, что человеческое восприятие глубже, чем любой язык способен описать.

Маре посмотрела на таблицу. Попыталась активировать первый номер: радость (базовая). «Счастье». «Весёлый». «Ура».

Ярко-жёлтый, чистый, без примесей.

Она ждала.

Жёлтого не было.

Она попробовала второй: радость (тихая). «Довольство». «Благость». «Хорошо».

Ничего.

Третий: радость (острая). «Восторг». «Эйфория». «Победа».

Ничего.

Маре закрыла книгу. Медленно, аккуратно, вложив обратно закладку (жёлтый стикер, перекрашенный Тобиасом в цвет – иронично – индиго, маркером, в шутку, «чтобы ты не путала свои книги с моими»). Поставила на полку. Третий ряд, вторая слева.

Она стояла перед полкой и думала: сколько? Сколько из восьмисот пятидесяти с лишним оттенков молчат? Три? Десять? Сто? Она не знала, потому что не проверяла, потому что – когда? когда это началось? – она не заметила начала. Может быть, оттенки уходили постепенно, по одному, как гости с вечеринки: сначала самые тихие, те, которых не сразу хватишься. Потом – погромче. Потом – те, без которых вечеринка ещё вечеринка, но что-то уже не то. И ты замечаешь только когда выключают музыку и включают свет, и комната – пустая.

Ей стало холодно. Физически – кожа на руках покрылась мурашками, и она машинально потёрла предплечья. Отопление работало, в квартире было двадцать два градуса, как всегда, но холод шёл не снаружи. Он шёл из того места, где раньше жили цвета.

Маре подошла к окну. Двор, детская площадка, дерево. Подростка на качелях уже не было – ушёл, или растворился в сумерках, или был поглощен экраном телефона настолько, что перестал отражать свет. Фонарь у подъезда включился – жёлтый, натриевый, тот самый оттенок уличного освещения, к которому привыкаешь в городе и перестаёшь замечать. Маре подумала: я и раньше не замечала этот фонарь. Но раньше «не замечать» означало, что цвет считывался фоново, автоматически, как дыхание. Я не думала о нём – но он был. Сейчас – его нет.

Она отошла от окна, села на кровать. Кровать была новая – куплена после ухода Тобиаса, потому что старая была слишком широкой для одного человека, и пустая половина ощущалась как ампутация. Новая – полуторная, компактная, с жёстким матрасом, который она выбрала не по комфорту, а по логике: жёсткий лучше для спины, спина важнее уюта. Тобиас спал на мягком – и она ловила себя на том, что иногда, ложась, привычно отодвигалась к краю, оставляя место, которого больше не нужно было оставлять.

Она легла. Не раздеваясь, не выключив свет – просто легла, потому что тело хотело горизонтали. Потолок – белый, с мелкой трещиной в углу, похожей на дельту реки. Маре смотрела на трещину и пыталась вспомнить, какой она была, когда они въехали. Была ли она? Или появилась потом? Дом старый, стены усаживаются, штукатурка трескается. Нормальный процесс. Физика материалов. Энтропия.

Она подумала: а вдруг это тоже нормальный процесс? Старение. Тридцать восемь лет. Нейронные связи ослабевают с возрастом – факт. Синестезия может быть менее стабильной, чем считается. Может быть, к пятидесяти она бы потеряла цвета в любом случае – медленно, постепенно, незаметно, как теряют волосы или гибкость в суставах. Может быть, это просто раньше, чем ожидалось. Преждевременное увядание. Ранняя осень.

Это объяснение было удобным. Настолько удобным, что Маре ему не поверила. Она не верила удобным объяснениям – профессиональная деформация: лингвист знает, что самое простое слово обычно скрывает самый сложный смысл.

Она повернулась на бок. Закрыла глаза. И сделала то, что делала каждый вечер последние семь лет – после февральской ночи, после кухни, после молчания: искала индиго.

Обычно он был сразу – как ночник, который зажигается от прикосновения. Закрываешь глаза, тянешься внутрь, находишь. Глубокий, почти чёрный синий с пурпурным отливом. Тёплый, несмотря на темноту. Живой.

Сейчас Маре закрыла глаза и потянулась – и рука ушла в пустоту. Не сразу. Сначала было что-то: движение в темноте за сетчаткой, мерцание, похожее на тот момент, когда глаза привыкают к темноте и начинают видеть то, чего нет, – фосфены, нейронный шум, ложные сигналы. Среди этого шума – намёк. Тень.

Она нашла его. Не там, где он обычно был – не на поверхности, не мгновенно, а глубже, дальше, как если бы цвет отступил вглубь, забился в угол, спрятался за слоями шума. Индиго. Бледнее, чем днём. Бледнее, чем она помнила за все годы. Не тусклый – скорее разбавленный, как акварель, в которую добавили слишком много воды. Контуры на месте, но плотность – нет. Сквозь него просвечивало что-то другое: серый, ровный, неподвижный серый, которого раньше здесь не было.

Маре лежала с закрытыми глазами и смотрела на то, что осталось от индиго.

Потом – медленно, сознательно, как хирург, который осматривает рану – она отвела внимание от индиго и повела его по внутренней карте. Осторожно. Метр за метром. Как ночной сторож с фонарём обходит территорию, проверяя, всё ли на месте.

Категория 342. Экзистенциальное смятение. Тёмно-багровый с чёрными разводами.

Фонарь осветил место, где должен был быть цвет.

Места не было.

Не пустота. Не темнота. Нечто иное – белое. Яркое, но не слепящее. Лишённое содержания. Как лист бумаги, на котором было написано слово, а потом стёрли – и поверхность чистая, но не девственно чистая, а очищенная. Палимпсест наоборот: текст стёрт, бумага осталась.

Белое пятно.

Маре смотрела на него – изнутри, из-за сетчатки, из того пространства, которое невозможно описать словами, потому что слова принадлежат внешнему миру, а это место – внутреннее, личное, нейронное. Она смотрела на белое пятно и понимала: это не усталость. Усталость притупляет. Притуплённый цвет – всё равно цвет, только тусклый, как лампочка под толстым абажуром. А это – отсутствие. Лампочка вывернута. Патрон пуст.

Она повела фонарь дальше.

Категория 511. Океаническая растворённость. Глубокий золотой с тёмно-синим по краям.

Белое пятно.

Категория 88. Ностальгия. Тёпло-коричневый с золотистым подтоном.

Она замерла. Искала – тёпло-коричневый, как старый вельвет. Ностальгия. Тоска по прошлому, по утраченному. Она должна была чувствовать это прямо сейчас – тоску по цветам, которые только что потеряла. Тоска по тоске. Ностальгия по ностальгии. Рекурсия, уходящая в бесконечность.

Тёпло-коричневый. Вельвет.

Он был там. Едва. Как запах, который улавливаешь на самом краю обоняния – был? или показалось? Маре задержала дыхание, не шевелилась, боясь спугнуть. Тёпло-коричневый. Слабый. Но – тёпло-коричневый.

Ностальгия ещё жила. Но – Маре чувствовала это с той же точностью, с какой музыкант слышит, что инструмент расстроен на четверть тона – она была не такой, как раньше. Тоньше. Прозрачнее. Как будто кто-то подмешал к ней белого – того же белого, что заполнял пятна на месте исчезнувших категорий.

Маре открыла глаза.

Потолок. Трещина в углу, похожая на дельту реки. Лампа. Книжная полка с «Цветами смысла» на третьем ряду, второй слева.

Она села на кровати. Руки снова дрожали – тело опять знало раньше, чем сознание. Она встала, прошла к столу, открыла ноутбук, нашла файл «Дневник_14марта», прокрутила к последней строке.

Курсор мигал.

Маре написала:

«Вечер. Проверка внутренней карты. Результат: обнаружены белые пятна. Не пустота – белый. Активный, заполняющий, как вещество. На месте категории 342 (экзист. смятение) – белое. На месте категории 511 (океанич. растворённость) – белое. Категория 88 (ностальгия) – присутствует, но ослаблена, с примесью белого. Индиго – присутствует, бледный, разбавленный.

Я не знаю, что это. Но это не усталость и не депрессия. Это – что-то другое. Что-то, что я не могу пока назвать. Что-то, что стирает цвета изнутри, как ластик стирает карандаш, – не грубо, не рывком, а методично, штрих за штрихом, оставляя белую бумагу.

Мне должно быть страшно. Мне – кажется – страшно. Но я не уверена, потому что страх тоже стал бледнее. Как будто ластик добрался и до него.

Не знаю, что делать. Запишусь к Рисслер. Сделаю МРТ. Проверю кровь. Нужен кто-нибудь, кто скажет мне, что это лечится.

Нужен кто-нибудь, кто скажет, что я не сумасшедшая.

Нужен кто-нибудь».

Она перечитала последнее слово. Удалила «нибудь». Оставила: «Нужен кто-нибудь».

Потом вернула. Потом снова удалила. Потом закрыла файл, приняв изменения.

Встала. Прошла на кухню. Налила воды. Выпила. Поставила стакан на сушилку – тот же стакан, другая сушилка (новая, IKEA, вместо старой деревянной, которую забрал Тобиас, хотя они оба знали, что он никогда ею не пользуется, – он забрал её потому, что она была его, а она не стала спорить, потому что спор требовал энергии, а энергия требовала цвета, а цвет…).

Стоп.

Маре посмотрела на кухню. Свою кухню. Другую кухню – не ту, с холодильником и фонарём, не февральскую. Эта кухня была меньше, светлее, с окном во двор, а не на улицу. Но стул у стола стоял так же – наискосок, как если бы кто-то отодвинул его и забыл задвинуть обратно. Его никто не отодвигал. Маре жила одна. Стул стоял так, потому что она поставила его так в первый день после переезда Тобиаса и с тех пор не двигала.

Она села на этот стул. Положила руки на стол. Кухонный стол – новый, не тот, за которым они сидели в ту ночь, но тот же тип, тот же материал, дерево и IKEA, вездесущая, неизбежная IKEA, скандинавский минимализм как метафора… как метафора чего? Раньше у неё нашлась бы метафора. Сейчас – просто стол. Дерево, четыре ножки, поверхность.

Она сидела на кухне одна, в 20:07, четырнадцатого марта, и думала: надо позвонить. Рисслер – завтра, утром. Норе – сегодня, сейчас. Нора поймёт. Нора всегда понимала – не синестезию, не цвета, но то, что за ними: страх. Страх Маре. Нора умела слышать страх по тому, как Маре не договаривает предложения. По тому, как её голос становится ровнее, когда внутри – хаос. По тому, как она говорит «я в порядке» таким тоном, который означает прямо противоположное.

Маре взяла телефон. Нашла контакт: «Нора В.» – с маленьким эмодзи сосны рядом с именем (шутка, старая, ещё университетская: Нора однажды сказала, что её любимый запах – сосна, и Маре с тех пор ставила ей сосну в телефон каждый раз, когда меняла аппарат, – уже четвёртый или пятый за эти годы, а сосна оставалась).

Набрала номер. Гудки. Один, два, три.

– Маре? – Голос Норы – тёплый, чуть хриплый, как у человека, который много разговаривает по работе и к вечеру теряет верхние частоты. Раньше этот голос был для Маре цвета корицы – тёмно-рыжий, с пряным привкусом. – Что случилось?

– Ничего. То есть – не знаю. Ты не замечала… – Маре остановилась. Формулировка. Как сказать то, что она хотела сказать, человеку без синестезии? «Мои цвета исчезают» – звучало как начало плохого романа. «Я не чувствую картины в музее» – звучало как жалоба пресыщенного эстета. – Ты не замечала, что мир стал… проще?

Пауза. Нора обдумывала – Маре слышала это по изменению дыхания.

– Проще? – переспросила Нора. – В смысле?

– Не знаю. – И это было правдой. Она не знала, в каком смысле. Не знала, как перевести внутреннее на внешнее. – Как будто кто-то убавил громкость.

Ещё пауза. Длиннее.

– Громкость… – Нора как будто пробовала слово на вкус. Переводчик, привыкший к тому, что слова не всегда значат то, что значат. – Ты имеешь в виду – эмоционально?

– Может быть. Я не уверена. Я просто… – Маре сжала переносицу двумя пальцами. – Забудь. Я, наверное, просто устала. Не высыпаюсь.

– Маре.

– Да?

– Ты не звонишь мне вечером вторника, чтобы сказать, что устала. Ты звонишь, когда что-то не так. Что не так?

Маре закрыла глаза. Искала слова. Слова, которые обычно приходили сами – как цвета, как текстуры, как дыхание – и которые сейчас нужно было вытаскивать из глубины, одно за другим, как рыбак вытаскивает сеть из воды: тяжело, медленно, не зная, что в ней.

– Я стояла перед «Криком» сегодня, – сказала она. – И не поняла, почему он кричит.

Тишина. Нора молчала – не потому что не слышала, а потому что слышала слишком хорошо. Она знала, что значит для Маре – не понять. Не почувствовать. Она была рядом, когда Маре написала те семь страниц. Она была первым читателем «Цветов смысла». Она знала.

– Может, просто день такой, – сказала Нора. Осторожно, как ставят хрупкую вещь на край стола. – У всех бывают дни, когда ничего не цепляет.

– Может, – согласилась Маре. Не потому что была согласна – потому что сопротивляться было тяжело, а тяжесть требовала цвета, а цвета… – Да. Наверное.

– Выспись, – сказала Нора. – И позвони мне завтра. Ладно?

– Ладно.

– Маре?

– Да?

– Я здесь. Если что.

Маре нажала «отбой». Положила телефон на стол. Посмотрела на эмодзи сосны рядом с именем Норы, прежде чем экран погас.

Сосна. Нора говорила – сосна и немного моря. Запах, который она чувствует, когда Эрик рядом. Когда ничего не нужно говорить. Нора не видит цветов – но она понимает. Единственный человек, которому Маре не нужно объяснять, зачем нужны восемьсот сорок семь оттенков.

Экран погас. Кухня стала темнее – только свет из коридора, полоска на полу, жёлтая (просто жёлтая, без оттенков, без подтона, без характера).

Маре встала. Выключила свет в коридоре. Не стала чистить зубы – сил не было, и «не было сил» тоже было бесцветным, просто фактом, просто состоянием тела. Легла в кровать. Натянула одеяло. Закрыла глаза.

Потянулась к индиго – в последний раз за этот день. Привычка. Ритуал. Как молитва для верующего: не ради ответа, а ради самого акта обращения.

Индиго был там. Едва. Тень цвета на дне колодца. Маре держалась за него – не мысленно, а чем-то более глубоким, дословесным, тем уровнем сознания, где ещё нет категорий и определений, а есть только ощущение: это – моё, это – я, это – то, что делает меня мной.

Она заснула, не выпуская.

А вокруг индиго – она не увидела, потому что уже спала – белые пятна медленно, бесшумно, как снег на февральский подоконник, расширялись.



Глава 2: Шкала грусти

Список она начала составлять утром, за кофе, на обратной стороне конверта из налоговой – потому что блокнот был в другой комнате, а мысль пришла сейчас, между вторым и третьим глотком, и Маре знала по опыту: мысли, не записанные в момент появления, имеют свойство рассеиваться. Как запах. Как цвет.

Она написала заголовок: «Грусть. Подкатегории». Подчеркнула дважды.

Потом – столбиком, быстрым неразборчивым почерком, который не менялся с четырнадцати лет:

Меланхолия Тоска Печаль Уныние Хандра Сплин Скорбь Горе Тоска (2) – по чему-то конкретному Saudade Hiraeth Sehnsucht Mono no aware Тоска (3) – по невозможному

Она остановилась. Четырнадцать пунктов. Четырнадцать оттенков того, что обычный словарь уместил бы в одно слово: «грусть». Как если бы кто-то посмотрел на спектр от голубого до фиолетового и сказал: «синий». Технически верно. Перцептивно – варварство.

Кофе остывал. Маре взяла кружку, отпила – горький, без сахара, как всегда. Привкус обжаренного зерна, лёгкая кислотность, послевкусие с ореховым оттенком. Раньше кофейная горечь была для неё цвета жжёной умбры – глубокий тёмно-коричневый с красноватым подтоном, тёплый, сухой. Сейчас – она прислушалась, подождала, как рыбак ждёт поклёвку – горечь. Просто горечь. Вкусовое ощущение на задней трети языка. Данные без метаданных.

Она вернулась к списку. Нужен был протокол. Маре-учёный знала: наблюдение без методологии – не наблюдение, а впечатление. Впечатления ненадёжны. Методология – нет. Или, по крайней мере, менее ненадёжна.

Протокол:

Взять каждое слово из списка.

Произнести вслух.

Одновременно вызвать в памяти конкретное переживание, связанное с этим словом.

Оценить: есть ли цвет? Если да – какой? Если нет – что вместо?

Сравнить с записями в каталоге «Цветов смысла».

Зафиксировать результат.

Простой протокол. Воспроизводимый. Чистый, насколько может быть чистым эксперимент, в котором экспериментатор, инструмент и объект исследования – одно и то же лицо.

Она пересела из кухни за рабочий стол. Открыла ноутбук – файл «Каталог_полный.xlsx», таблица с девятьюстами тринадцатью строками (восемьсот сорок семь из книги плюс шестьдесят шесть, добавленных после публикации). Столбцы: номер, название, описание цвета, текстура, ассоциативные слова-триггеры, дата первой фиксации, примечания.

Рядом – новый файл. «Тест_грусть_15апр». Чистая таблица. Готовая.

Маре сделала глубокий вдох. Закрыла глаза.

– Меланхолия, – сказала она вслух.

Воспоминание: октябрь, пять лет назад, скамейка в парке у реки, жёлтые листья на мокром асфальте. Она сидела и читала Бродского – не потому что любила Бродского (слишком мужской голос, слишком много Рима), а потому что у него было стихотворение, в котором слово «меланхолия» появлялось трижды, и каждый раз меняло оттенок. Она тогда пометила в блокноте: «Бродский модулирует меланхолию контекстом. Первое упоминание – абстрактное, второе – привязано к месту, третье – к человеку. Три разных цвета: серебристый, зеленоватый, пурпурный. Все – в семье индиго».

Сейчас, за столом, с закрытыми глазами: индиго с серебристыми прожилками. Каталог, строка 17. Маре задержала внимание. Цвет присутствовал – но не так, как в октябре на скамейке. Тусклее. Как если бы между ней и цветом повесили тюлевую занавеску. Очертания – те же. Насыщенность – нет.

Она открыла глаза. Записала: «Меланхолия. Цвет: присутствует. Интенсивность: 60-65% от нормы. Примечание: ощущение "завесы" между восприятием и цветом».

Следующее.

– Тоска.

Русское слово. Её любимое нерусское русское слово – нерусское, потому что Маре родилась и выросла здесь, в Европе, и русский был для неё пятым языком, выученным в аспирантуре ради диссертации, ради именно этого слова. «Тоска» – океан в пяти буквах. Набоков писал о ней в предисловии к «Евгению Онегину»: «Ни одно слово в английском не передаёт все оттенки тоски. На самой глубине – это духовное томление, смутная боль души без конкретной причины, тяга без объекта, больное кружение, смутное беспокойство, внутренняя тоска, ненаправленное страстное желание». Маре выучила этот абзац наизусть на третьем курсе и носила его с собой, как талисман.

Цвет тоски в её каталоге: глубокий тёмно-синий с фиолетовым подтоном, почти чёрный, но не чёрный – в нём есть движение, внутреннее колебание, как рябь на поверхности тёмной воды. Текстура: вязкая, обволакивающая, без краёв. Категория 23.

Маре потянулась к ней.

Нашла. Тёмно-синий. Фиолетовый подтон. Движение – есть, но замедленное, как рябь, замерзающая на морозе. Интенсивность… она прикинула – 50-55 процентов. Может быть, меньше. Слово «тоска» всё ещё имело цвет, но цвет этот напоминал копию, а не оригинал. Ксерокопию – когда контуры на месте, но мелкие детали пропали, и ты видишь, что это было красиво, но красота ушла в зазор между принтером и бумагой.

Записала. Дальше.

– Печаль.

Серо-голубой, приглушённый, с матовой текстурой. Категория 19. Маре знала её хорошо – печаль была одной из первых эмоций, которые она научилась различать от грусти. Ей было двенадцать, умерла кошка – Мурка, безымянно-русское имя, данное бабушкой, – и Маре сидела в своей комнате и чувствовала что-то серо-голубое, спокойное, без острых углов, и думала: это не грусть. Грусть – серая, ровная, как асфальт. А это – с голубым, и голубой делает её легче, воздушнее. Печаль – это грусть, из которой ушла тяжесть. Или в которую вошёл воздух. Она тогда не знала слова «печаль» – знала только цвет. Слово пришло позже, из книги, и село на цвет, как ключ в замок.

Сейчас – серо-голубой. Присутствует. Бледнее. 55-60 процентов. Маре записала и отметила: «Базовые категории держатся лучше сложных. Печаль стабильнее меланхолии. Закономерность?»

– Уныние.

Болотно-серый, тяжёлый, с запахом мокрого картона. Категория 24.

Присутствует. 45-50 процентов. Запах – отсутствует.

Она остановилась на этом. Запах. Уныние всегда несло с собой запах мокрого картона – не буквально, конечно, но мозг генерировал призрак запаха, фантом, как фантомная боль в ампутированной конечности. Ольфакторная синестезия, более редкая, чем цветовая. У Маре она проявлялась нечасто – только на самых плотных, самых «материальных» эмоциях. Уныние пахло мокрым картоном. Стыд – горелой проводкой. Нежность – тёплым хлебом. Всего двенадцать запахов на девятьсот с лишним категорий.

Мокрый картон исчез. Цвет остался, запах – нет. Маре записала и задумалась: что уходит первым? Самое сложное? Самое тонкое? Или самое редкое? Запахи были редкими – может быть, поэтому.

Она продолжала. Слово за словом, оттенок за оттенком.

– Хандра.

Каталог, строка 26: мутно-оливковый, рыхлый, с привкусом прокисшего. Русское слово, заимствованное из греческого (ὑποχονδρία), потерявшее медицинский контекст и ставшее бытовым. Хандра – лень грусти. Маре определяла её так в книге: «Состояние вялого, неоформленного недовольства существованием без энергии для его преодоления».

Маре закрыла глаза. Потянулась к мутно-оливковому.

Нашла – что-то. Не мутно-оливковый. Серый. Просто серый, без зелёного, без рыхлости. Плоский. Неразличимый от…

– Сплин, – сказала она, не открывая глаз.

Каталог, строка 27: серо-стальной с холодным синим отливом, гладкий, жёсткий, как поверхность зеркала зимой. Английское слово, обрусевшее через Пушкина. Сплин – аристократическая версия хандры: то же безразличие, но отточенное, элегантное, с привкусом презрения к миру, который недостаточно интересен.

Маре искала серо-стальной. Нашла серый. Тот же серый. Тот же плоский, неразличимый серый, что и у хандры.

Она открыла глаза. Посмотрела на таблицу. Строка 26: хандра. Строка 27: сплин. Два разных слова. Два разных определения. Два разных цвета.

Один серый.

Маре откинулась на спинку стула и некоторое время просто смотрела на экран. Цифры, строки, столбцы. Данные. Она любила данные – они не лгали, не утешали, не отводили взгляд. Данные говорили: хандра и сплин – теперь одно. Два острова, между которыми была протока, засыпаны. Стали полуостровом. Потом – мысом. Потом – просто береговой линией, без различимого контура.

Она записала: «Хандра/сплин: различие УТРАЧЕНО. Оба – серый, плоский, без характерных признаков. Впервые зафиксировано слияние двух ранее различимых категорий. Дата: 15 апреля».

Дата. Маре посмотрела на запись и поняла: это начало. Не начало процесса – процесс, судя по всему, шёл уже давно. Но начало документации. Начало списка потерь. С этого момента – каждая утраченная разница будет зафиксирована, датирована, описана. Не потому что это поможет – она не знала, поможет ли. Потому что это единственное, что она умела: называть.

Она продолжила тест. Скорбь – присутствовала, но размыта. Горе – присутствовало, ослаблено. Saudade – португальская тоска по отсутствующему, по утраченному раю – почти не различалась от обычной тоски. Hiraeth – валлийская тоска по дому, которого, возможно, не существует – бледное пятно, контуры без заливки. Sehnsucht – немецкое томление по недостижимому – держалось лучше других, 65-70 процентов, возможно потому что Маре жила в немецкоязычном окружении и слово было привычным, как мебель.

Mono no aware – «патетика вещей», японское чувство хрупкой красоты бренного – Маре закрыла глаза и долго искала: прозрачный розовый, как лепестки сакуры на воде. Не нашла. Нашла розоватый, но без прозрачности, без глубины, без того ощущения двойного дна, которое отличало mono no aware от простого восхищения красотой. Розоватый – и всё.

Она записала результат. Встала, прошла на кухню, налила ещё кофе. Руки были спокойны – тремор вчерашнего вечера не вернулся. Тело приняло новость раньше сознания и уже адаптировалось. Так бывает: первый шок – физиологический, адреналин и кортизол; потом организм откалибровывается, решает, что угроза не смертельна, и переключается в режим повседневного функционирования. Маре знала этот механизм. Знала, что спокойствие рук – не мужество, а биохимия.

Вернулась за стол. Посмотрела на результаты.

Из четырнадцати протестированных подкатегорий грусти:

– Полностью утрачены (белое пятно): 0 – Слияние двух категорий в одну: 1 (хандра/сплин) – Значительно ослаблены (ниже 50%): 4 – Умеренно ослаблены (50-70%): 7 – Относительно стабильны (выше 70%): 2

bannerbanner