Читать книгу Громкость тишины (Эдуард Сероусов) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Громкость тишины
Громкость тишины
Оценить:

4

Полная версия:

Громкость тишины

Ни одна не была на 100 процентов. Ни одна.

Маре смотрела на цифры и видела в них то, что видит сейсмолог в показаниях приборов за неделю до землетрясения: не катастрофу, но её предвестие. Микротрещины. Напряжения в породе. Подвижки, невидимые на поверхности. Ещё ничего не рухнуло – но фундамент уже сместился на миллиметр. А миллиметр на глубине десяти километров – это километр на поверхности.

Она закрыла таблицу. Открыла дневник. Написала:

«15 апреля. Тест: подкатегории грусти (14 единиц). Результат: системное ослабление по всем позициям. Одно слияние (хандра/сплин). Паттерн: чем "тоньше" различие, тем сильнее ослабление. Базовые категории (горе, печаль) – устойчивее. Сложные (mono no aware, saudade) – слабее. Непереводимые – слабее всех.

Гипотеза: процесс движется от периферии к центру. Сначала уходят нюансы – те оттенки, которые требуют максимального контекста, максимальной культурной специфичности. Потом – промежуточные. Последними – базовые.

Если это верно – порядок исчезновения обратно пропорционален универсальности. Чем уникальнее категория, тем раньше она уходит.

Что это значит? Не знаю. Но это значит что-то».

Она перечитала. Хорошо. Точно. Сухо. Маре-учёный работала. Маре-человек… Маре-человек не знала, что чувствует. Или – точнее – чувствовала что-то без цвета, без формы, без названия. Что-то среднее между тревогой и любопытством, с привкусом чего-то горького, что могло быть страхом, а могло – смирением. Раньше она бы разложила это на компоненты, присвоила каждому номер и цвет, нанесла на карту. Сейчас – просто чувствовала. Неразборчиво. Как текст, написанный слишком мелким почерком.

Телефон зазвонил. Нора.

– Ты обещала позвонить утром, – сказал голос в трубке. Без упрёка – с констатацией. Нора умела констатировать так, что упрёк был бы менее эффективен. – Сейчас час дня.

– Я тестировала себя, – сказала Маре. И замолчала, потому что следующая фраза – «и результаты плохие» – не выходила. Не из-за цензуры или стыда, а потому что слово «плохие» было неточным. Результаты были не плохими. Они были… информативными. Информация не бывает плохой. Информация бывает.

– И?

– «Сплин» и «хандра» – теперь одно, – сказала Маре. Она понимала, что для Норы это звучит как жалоба лингвиста-педанта, как стон гурмана, обнаружившего, что в ресторане кончился трюфель. Но Нора была переводчиком – она знала, что слова не синонимы. Что разница между «сплин» и «хандра» – это не прихоть, а реальность. Территория.

Нора помолчала. Маре слышала фоновые звуки: шуршание бумаги, скрип стула. Нора работала из дома – переводила, сидя за столом, заваленным словарями, которые давно перекочевали в цифру, но которые она держала как тотемы: Даль, Ожегов, Munksgaard, Norstedts.

– Ты записалась к Рисслер? – спросила Нора.

– Завтра. Утром. У неё было окно.

– Хорошо. – Пауза. Потом, осторожнее: – Маре, я вчера думала о том, что ты сказала. Про громкость.

– Забудь. Это была метафора.

– Я знаю, что это была метафора. Я переводчик, Маре. Я живу метафорами. И именно поэтому – я не могу забыть. Потому что метафора – это когда ты не можешь сказать прямо. А ты всегда говоришь прямо. Если ты перешла на метафоры – значит, прямых слов не хватает. А если у тебя не хватает слов… – Нора не закончила.

Маре стояла у окна с телефоном, прижатым к уху. Двор. Дерево. Качели без подростка. Она подумала: Нора права. Она перешла на метафоры. «Кто-то убавил громкость». Это не было описанием – это было попыткой перевести непереводимое. И Маре, специалист по непереводимому, знала лучше других: когда ты не можешь перевести – значит, ты столкнулась с чем-то, что не помещается ни в один из твоих языков.

– Слушай, – сказала Нора. – Я не хочу тебя пугать. Но ты же знаешь – я доверяю тебе. Если ты говоришь, что что-то не так, – что-то не так. Даже если МРТ покажет норму.

– Спасибо, – сказала Маре. Слово вышло плоским, как монета, упавшая на мрамор. Раньше «спасибо», адресованное Норе, было бы окрашено: тёплым охристым, с мягкой текстурой – благодарность, подкреплённая многолетней привычкой к доверию. Сейчас – слово. Набор фонем. Социальный протокол.

– Позвони мне после Рисслер, – сказала Нора. – Обещай.

– Обещаю.

Она отключилась. Поставила телефон на стол экраном вниз. Посмотрела на конверт из налоговой с четырнадцатью словами, написанными на его обороте. Подумала: провести тест шире. Не только грусть – все категории. Радость, страх, гнев, удивление, стыд, нежность, отвращение, любопытство, восхищение. Все девятьсот тринадцать строк.

Но это означало – дни работы. Может быть, недели. Каждую строку – вслух, с закрытыми глазами, с воспоминанием, с оценкой. Как инвентаризация склада, где каждую коробку нужно открыть, проверить содержимое и записать, что осталось. Девятьсот тринадцать коробок. И с каждой открытой – риск обнаружить, что внутри пусто.

Маре решила: постепенно. По категориям. Каждый день – одна эмоциональная семья. Начать с грусти (сделано). Завтра – радость. Послезавтра – страх. И так далее. Систематически. С фиксацией. С датами.

Она открыла новый файл – «Мониторинг_категорий» – и создала структуру: дата, категория, каталожный номер, ожидаемый цвет, фактический цвет, интенсивность (в процентах), примечания. Первые четырнадцать строк заполнила результатами сегодняшнего теста. Посмотрела на таблицу – аккуратную, ровную, с цветовой кодировкой ячеек: зелёный – стабильно, жёлтый – ослаблено, красный – утрачено.

Одна красная ячейка. Хандра/сплин. Слияние.

Маре подумала: красная ячейка в таблице – это данные. Но за данными – что-то, что данные не фиксируют. За красной ячейкой – мир, в котором было два слова, два оттенка, две территории восприятия. Были – и больше нет. Как если бы с географической карты исчезла река: не пересохла, не изменила русло – просто перестала существовать. И берега, которые она разделяла, слились в один берег. И никто не помнит, что здесь была вода.

Она сохранила файл. Закрыла ноутбук. Остаток дня провела, занимаясь бытом – стирка, уборка, ответы на рабочие письма (три рецензии, два запроса на консультации, одно приглашение на конференцию в Праге, которое она отклонила коротким «к сожалению, не смогу», без объяснений). Бытовые действия не требовали цвета. Бытовые действия были серыми по определению – и в этом была их прелесть: они не менялись. Стирка – та же стирка, что и год назад. Пол – тот же пол. Мусор – тот же мусор. В мире, где внутренняя карта покрывалась белыми пятнами, неизменность щётки и тряпки была утешением. Маленьким, жалким, бесцветным утешением.

Вечером она села за стол и провела ещё один тест – не по плану, не по протоколу, а по внезапному побуждению. Открыла каталог на случайной странице. Категория 412: «амбивалентность». Определение: одновременное переживание двух противоположных чувств по отношению к одному объекту. Цвет: двуцветный – вертикальная линия, слева тёплый (красный/оранжевый), справа холодный (синий/зелёный), и между ними – колеблющаяся граница, как граница между двумя воздушными массами.

Маре закрыла глаза. Попыталась вызвать амбивалентность. Конкретное воспоминание: день, когда Тобиас сказал, что хочет уйти. Ноябрь. Он стоял у окна – не смотрел на неё, смотрел на крышу дома напротив, на антенну, которая качалась от ветра. «Мне нужно уйти, – сказал он. – Не от тебя. От себя. Но для этого нужно уйти от тебя». Маре стояла в дверном проёме и чувствовала две вещи одновременно: ужас (холодный, острый, как лёд под ногами) и облегчение (тёплое, мягкое, как первый глоток горячего чая зимой). Ужас – потому что он уходил. Облегчение – потому что она знала, что он должен уйти, и наконец кто-то произнёс это вслух.

Двуцветная вертикаль. Тёплое слева, холодное справа. Колеблющаяся граница.

Маре искала. Долго – минуту, может две.

Нашла: серый. Один серый. Не двуцветный. Не вертикальный. Не колеблющийся. Просто серый. Плоский. Ровный.

Она открыла глаза. Записала: «Амбивалентность (412): утрачена. Вместо двух одновременных цветов – один нейтральный. Способность переживать два противоположных чувства одновременно – под вопросом».

Это было серьёзнее, чем хандра/сплин. Гораздо серьёзнее. Хандра и сплин – соседние оттенки, различие между ними тонкое, культурно обусловленное. Но амбивалентность – это не оттенок. Это структура. Способ переживания. Потерять амбивалентность – значит потерять умение чувствовать сложно. Потерять «и то, и другое». Остаться с «или-или». Или – что хуже – с «ни то, ни другое».

Маре встала, прошлась по комнате. Четыре шага до стены, поворот, четыре шага обратно. Маршрут, который она протаптывала годами, когда думала – и который Тобиас называл «твоя звериная тропа». Четыре шага, поворот. Четыре шага, поворот.

Думала: что, если это прогрессирует? Что, если через месяц – не хандра и сплин, а грусть и горе? Не амбивалентность, а вообще любая сложная эмоция? Что, если через год – не четырнадцать подкатегорий грусти, а одна? Просто «плохо»?

Она остановилась у окна. Двор. Сумерки. Фонарь. Мартовская ещё-не-весна. Подумала: как странно – стоять здесь и думать о потере чувств, и при этом чувствовать… что? Тревогу? Наверное. Что-то, функционально эквивалентное тревоге: ускоренное сердцебиение, лёгкая тошнота, напряжение в плечах. Но без цвета. Тревога-без-цвета. Как суп без соли – узнаваемо, но безвкусно.

Она вернулась к столу и написала в дневнике:

«Начинаю систематическую документацию. С этого дня – ежедневно: минимум десять категорий. Фиксирую состояние каждой. Присваиваю дату и процент интенсивности. Если есть слияния – фиксирую.

Это не лечение. Это инвентаризация. Я считаю то, что осталось, пока остальное уходит.

Зачем? Потому что если я не посчитаю – никто не узнает, что оно было. И тогда – его не было. А оно было. Было. И я хочу, чтобы это где-то осталось».

Она перечитала и добавила: «Даже если "где-то" – это только мой жёсткий диск».



Клиника доктора Рисслер располагалась в здании, которое когда-то было чем-то другим – банком, страховой компанией, чем-то, требующим мраморных лестниц и высоких потолков. Теперь мраморные лестницы были разделены гипсокартонными перегородками на кабинеты, а потолки нависали над ними с выражением оскорблённого достоинства. Маре поднималась на третий этаж, придерживая руку на перилах – не потому что боялась упасть, а потому что перила были прохладными, и прохлада была настоящей, физической, не требующей цвета.

Приёмная. Стулья вдоль стены – стандартные медицинские, с металлическими ножками и обивкой цвета несвежего лосося. Журнальный столик с журналами полугодовой давности. За стойкой – медсестра, молодая, с волосами, собранными в пучок такой тугой, что у Маре заболели корни волос от одного взгляда.

– Доктор Северин? Присядьте, пожалуйста. Доктор Рисслер примет вас через десять минут.

Маре села. Рядом – пустой стул, на один дальше – подросток. Мальчик, четырнадцать-пятнадцать лет. Худой, с угловатыми плечами, которые казались слишком широкими для тонкого туловища, – так бывает в этом возрасте, когда скелет растёт быстрее мышц. Тёмные волосы, коротко стрижены, неаккуратно – как если бы он стригся сам или позволил кому-то нетерпеливому. Он сидел очень прямо, руки – на коленях, ладонями вниз, пальцы чуть растопырены, как если бы он считал давление воздуха между ними. Не смотрел по сторонам. Не смотрел в телефон. Смотрел прямо перед собой, на стену, где висел анатомический плакат – сагиттальный разрез головного мозга, раскрашенный в учебные цвета.

Маре невольно проследила его взгляд. Плакат: мозжечок (зелёный), лобные доли (голубой), таламус (оранжевый), мозолистое тело (жёлтый). Стандартная цветовая схема из каждого учебника по нейроанатомии. Маре знала этот плакат – или его близнеца – со студенческих времён. Раньше учебные цвета мозга вызывали у неё сложную реакцию: иронию (лёгкий жёлто-зелёный) плюс профессиональную снисходительность (сухой коричневый) – потому что раскрашивать мозг в учебные цвета было примерно так же адекватно, как раскрашивать океан в голубой. Мозг не был голубым и зелёным. Мозг был – всем.

Сейчас плакат был просто плакатом.

– Доктор Северин?

Маре вздрогнула. Медсестра кивнула в сторону коридора.

Кабинет Рисслер был маленьким – настолько, что три человека одновременно чувствовали бы себя в нём как в лифте. Одно окно, стол, два стула, кушетка, компьютер и портативный МРТ-сканер в углу – не полноценный, исследовательского класса, но достаточный для скрининга. Рисслер сидела за столом, крутила ручку между пальцами – указательный и средний, левой руки, вращение по часовой стрелке, четыре оборота в секунду. Маре считала машинально.

– Маре. – Рисслер не здоровалась – начинала. Экономия времени. Экономия слов. Маре это ценила, хотя и понимала, что за экономией стоит расписание на двадцать пациентов в день, а не уважение к лаконизму. – Что на этот раз?

– Синестезия слабеет, – сказала Маре. Прямо. Без вступления. Рисслер ценила прямоту, как хирург ценит острый скальпель – за функциональность.

Ручка остановилась. Рисслер подняла глаза – серые, внимательные, с сеточкой морщин вокруг, которые появляются не от возраста, а от привычки щуриться на мониторы.

– Слабеет как?

– Цвета бледнеют. Некоторые категории – сливаются. Одна структурная категория – амбивалентность – утрачена полностью.

– С каких пор?

– Не знаю. Заметила – неделю назад. Процесс мог начаться раньше.

– Другие симптомы? Головные боли, нарушения зрения, координации?

– Нет.

– Сон?

– Плохой. Три-четыре недели. Поверхностный, без ощущения отдыха.

– Настроение?

– Ровное. – Маре подумала и добавила: – Подозрительно ровное. Я не уверена, что это хорошо.

Рисслер записывала. Быстро, от руки – она принципиально не пользовалась голосовым вводом. Говорила, что рука думает иначе, чем голос, и для клинических заметок это важно.

– Давайте посмотрим, – сказала она, поднимаясь.

МРТ. Маре знала процедуру: лечь, не двигаться, подождать, пока машина прочитает её мозг, как сканер читает штрих-код. Портативный сканер был тише полноразмерного, но всё равно гудел – низкий, ритмичный звук, вибрирующий в грудной клетке. Раньше этот звук был для Маре тёмно-фиолетовым, с пульсирующей текстурой. Сейчас – гудение. Машина работает. Магнитное поле считывает протоны водорода в тканях мозга, протоны отвечают, ответ преобразуется в изображение. Физика.

Двадцать минут.

Потом – за столом, перед монитором. Рисслер вывела на экран срезы. Маре смотрела на собственный мозг – сагиттальные, коронарные, аксиальные проекции. Серое вещество, белое вещество, желудочки, борозды, извилины. Знакомый пейзаж. Её территория.

Рисслер листала срезы. Молча. Ручка снова крутилась между пальцами – быстрее, чем обычно: шесть оборотов в секунду. Маре считала и ждала.

– Чисто, – сказала Рисслер наконец.

– Чисто?

– Никаких структурных аномалий. Никаких объёмных образований. Без признаков демиелинизации. Желудочки – норма. Серое вещество – норма. Белое – норма. – Она повернулась к Маре. – Мозг в порядке.

Маре смотрела на экран. Мозг в порядке. Структуры на месте. Никаких опухолей, никаких поражений, ничего, что могло бы объяснить исчезновение цветов. Она должна была почувствовать облегчение – и отчасти чувствовала: не цвет, но физиологический отклик, расслабление мышц плеч, замедление пульса. Но одновременно – и это было хуже – она чувствовала разочарование. Потому что диагноз – это объяснение. Объяснение – это контроль. Опухоль можно удалить. Демиелинизацию – лечить. А «мозг в порядке» означает – никто не знает, что не в порядке.

– Анализ крови? – спросила Маре.

– Сделаем. Гормоны, маркеры воспаления, витамины. Стандартный панель. – Рисслер помолчала. Ручка замерла – это было значимо; Рисслер останавливала ручку только когда формулировала что-то, что требовало точности. – Маре, я должна вам сказать: синестезия – не моя специальность. Она вообще мало чья специальность. То, что вы описываете – ослабление кросс-модальных ассоциаций – может иметь десятки причин, большинство из которых мы не умеем диагностировать. Хронический стресс. Гормональные изменения. Нарушения сна, если они длительные. Даже – банально – возраст.

– Мне тридцать восемь.

– Нейропластичность не ждёт пенсии. – Ручка снова закрутилась. – Я не говорю, что это возрастное. Я говорю – мы не знаем. МРТ чистый. Анализы посмотрим через неделю. Но скорее всего – они тоже будут в норме.

– И тогда?

– Тогда – нейропсихологическое тестирование. Направлю вас в Институт когнитивных исследований, у них есть протокол для синестетов. Полная батарея: цветовое восприятие, кросс-модальное маппирование, эмоциональная дифференциация. Если что-то покажет – будем работать.

– А если не покажет?

Рисслер посмотрела на неё. Прямо. Без жалости – жалость была бы оскорблением, и обе это знали.

– Тогда, возможно, вы просто устали, доктор Северин.

Маре уставилась на неё. «Просто устали». Два слова, которые обесценивали всё – четырнадцать протестированных подкатегорий, белые пятна, слияние хандры и сплина, утраченную амбивалентность. «Просто устали» – и всё встаёт на свои места. Плохой сон, стресс, развод два года назад, одиночество, работа. «Просто устали» – диагноз, который не требует лечения, только отпуск. Поезжайте на море. Выспитесь. Всё пройдёт.

Маре хотела возразить. Хотела сказать: я не устала. Я теряю себя. Но слова не выстроились – они разбрелись, как стадо без пастуха, каждое в свою сторону, и ни одно не годилось. «Теряю себя» – звучало как подростковый дневник. «Мои цвета исчезают» – звучало как начало хорошего стихотворения и плохого анамнеза. «Мне страшно» – звучало как правда, но правда без доказательств, а в кабинете невролога доказательства – это МРТ и анализы, не чувства.

– Спасибо, – сказала Маре. Встала.

Рисслер протянула ей направления – на кровь, на нейропсихологическое тестирование. Листки бумаги, подписи, печати. Материальные следы визита, который ничего не дал.

Маре вышла в коридор. Прошла мимо приёмной – медсестра с тугим пучком печатала что-то на компьютере, не поднимая головы. Стулья вдоль стены были почти пусты – только один занят: тем же подростком. Он всё ещё сидел прямо, руки на коленях, взгляд – на плакате с мозгом. Как если бы не сдвинулся с места за всё время, пока Маре была у Рисслер.

Она прошла мимо. Остановилась у лестницы. Начала спускаться.

– Извините.

Голос за спиной. Маре обернулась.

Подросток стоял в дверях приёмной. Он не смотрел на неё – смотрел чуть правее и ниже, на перила лестницы, как если бы разговаривал с ними. Руки – по швам, пальцы чуть шевелились, перебирая невидимые клавиши.

– Да? – сказала Маре.

– Я слышал, как вы говорили с медсестрой. Когда записывались. Вы сказали: «Маре Северин, к доктору Рисслер, по поводу синестезии».

Маре напряглась. Не от страха – от неожиданности. Она действительно сказала это медсестре по телефону при записи, но не помнила, чтобы говорила вслух в приёмной. Хотя – медсестра могла повторить имя, могла назвать вслух. Клиники не всегда щепетильны с конфиденциальностью.

– Вы – автор «Цветов смысла», – сказал подросток. Не вопрос – констатация. Его голос был ровным, без модуляций, как синтезированная речь с хорошим сэмплированием: все звуки правильные, все ударения на месте, но интонация – плоская, как линия горизонта. – Я читал. Дважды. Второй раз – с таблицами. Я сверял ваши категории с классификацией Экмана и с моделью Плутчика. У вас семьдесят три категории не имеют аналогов ни в одной из стандартных моделей.

Маре моргнула. Подросток читал её книгу. Дважды. С таблицами. Сверял с Экманом и Плутчиком. Четырнадцатилетний мальчик. Она не знала, что сказать – «спасибо» казалось неуместным, «зачем» – грубым.

– Как тебя зовут? – спросила она.

– Лиам. Лиам Касински. – Он по-прежнему не смотрел на неё. Его взгляд переместился с перил на ступеньку – третью сверху. – Мне четырнадцать. У меня синдром Аспергера. Я здесь на регулярном обследовании. Каждые три месяца.

Он произнёс это одним блоком, как зачитывают анкету – фамилия, имя, возраст, диагноз, цель визита. Никакого стеснения, никакого вызова. Просто данные. Маре узнала в этом что-то – не знакомое, но родственное. Она тоже предпочитала данные. Данные не лгут, не утешают, не отводят взгляд.

– Я прочитал вашу книгу, – повторил Лиам, – потому что хотел понять, как работают эмоции. У меня они… не как у других. Мне говорят: «Ты что, не чувствуешь?». Я чувствую. Но я не знаю, что именно. Как если бы кто-то дал мне коробку с красками без подписей. Я вижу, что краски разные. Но я не знаю, какая – «грусть», а какая – «обида».

Он замолчал. Пальцы перестали перебирать невидимые клавиши – сжались в кулаки, потом разжались. Маре наблюдала за этим и думала: он контролирует стимминг. Сознательно. Подавляет. Как она подавляла синестезию на публичных лекциях – чтобы не отвлекаться, чтобы «быть нормальной».

– Я хотел спросить, – сказал Лиам. И снова замолчал. Пауза длилась три секунды, четыре, пять. Маре ждала – она научилась у Тобиаса: не заполнять чужие паузы.

– Вы тоже видите, что мир меняется?

Маре застыла. Не от слов – от интонации. Вернее, от её отсутствия. Лиам сказал это так же ровно, как назвал своё имя и диагноз. Факт. Данные. «Мир меняется» – как «мне четырнадцать». Без тревоги, без надежды, без подтекста. Просто – наблюдение.

– Что ты имеешь в виду? – спросила Маре. Осторожно. Как берёшь в руки что-то хрупкое, не зная, из чего оно сделано.

Лиам переступил с ноги на ногу. Его кроссовки были одинаковые – не в смысле пары, а в смысле идентичности: одна модель, один цвет, один уровень износа, шнурки завязаны одинаковым узлом. Симметрия. Контроль.

– Я веду записи, – сказал он. – Три месяца. С января. Каждый день я проверяю список. Социальные правила. Выражения лиц. Интонации. Всё, что я учил. Всё, что мне объясняли, и что я записывал, чтобы запомнить, как это работает у других людей. – Он помолчал. – Некоторые правила перестали работать.

– Какие?

– Например, ирония. Я учил: ирония – это когда человек говорит одно, а имеет в виду противоположное. Тон голоса – маркер. Контекст – маркер. Выражение лица – маркер. Я составил таблицу маркеров. Работала два года. С января – не работает. Люди говорят «отлично» и имеют в виду «отлично». Без второго слоя. Без подтекста.

Маре слушала. Что-то в её груди сдвинулось – не цвет, но ощущение, физическое, похожее на то, как проваливается пол в кошмаре: внезапно, без предупреждения, и ты падаешь, но не вниз, а внутрь.

– Ещё, – продолжил Лиам. – Выражения лиц. Раньше я различал семнадцать типов улыбок. Мне мама показывала фотографии, и мы разбирали: это – радостная, это – вежливая, это – нервная, это – грустная. Семнадцать. Я выучил все. Сейчас – я вижу семь. Может быть, шесть. Не потому что я забыл. Потому что люди… перестали так улыбаться. Как будто у них стало меньше… вариантов.

Он замолчал. Маре стояла на лестнице, одной рукой на перилах, и смотрела на мальчика, который не смотрел на неё, и понимала: он видит то же самое. Не так, как она – не цветами, не текстурами. Он видит структурно. Как систему правил, которая упрощается. Как таблицу, из которой исчезают строки. Как код, из которого вырезают функции.

Он видит – потому что для него человеческие категории всегда были внешней системой. Набором правил, которые он учил, как иностранный язык. И когда грамматика этого языка начала меняться – он заметил. Потому что для него грамматика была осознанной, не фоновой. Он не ощущал изменения – он фиксировал их.

– Как давно? – спросила Маре.

– С января. Может быть, раньше. Но я стал записывать в январе. Когда понял, что таблица маркеров иронии не работает. – Он снова посмотрел на третью ступеньку. – Я думал, что это я. Что мой… что я снова что-то неправильно понял. Что правила были другие с самого начала, а я ошибся. Я часто ошибаюсь с правилами. Но потом я проверил. Старые записи. Видео. Мама… раньше мама улыбалась по-другому. Не лучше, не хуже. По-другому. С большим количеством… слоёв. – Он запнулся на этом слове, как на камне, который не ожидал встретить. – Слоёв. Сейчас её улыбка – проще. Чище. Как… – Долгая пауза. – Я не знаю, как сказать. У меня нет метафор. Метафоры – не моё.

– Как одна нота вместо аккорда, – сказала Маре тихо.

Лиам повернул голову. Впервые – на неё. Его глаза – карие, почти чёрные, с расширенными зрачками – встретились с её взглядом на долю секунды, потом ушли вправо, к стене, к плакату с мозгом, видневшемуся через дверь приёмной.

– Да, – сказал он. – Аккорд. Раньше – аккорд. Сейчас – нота. Одна нота. И я не знаю почему.

Они стояли – она на лестнице, он в дверях – и между ними было молчание. Не то молчание, которое Маре знала с Тобиасом: не индиго, не понимание-без-слов. Другое. Молчание двух людей, стоящих на краю чего-то, что оба видят и ни один не может назвать.

bannerbanner