
Полная версия:
Громкость тишины
"Это всё?" – "А что ещё должно быть?"
Четыре слова. "А что ещё должно быть." Четыре слова, в которых – весь ужас. Не злой. Не враждебный. Искренний ужас. Он не понимает, что потерял. Он не страдает от потери – потому что потеря требует категории, а категории нет. Он – не пустой. Он – полный. Полный чем-то другим. Чем-то простым, ясным, ровным.
Он предложил мне прийти. В центр. На сессию. Он хочет помочь. Это – искренне. Он видит, что мне плохо, и хочет, чтобы стало хорошо. Его "хорошо". Единственное "хорошо", которое он знает.
Индиго. Искала. Стоя под дождём на Бергштрассе, как сумасшедшая, с закрытыми глазами, посреди улицы.
Нет.
Не "бледный". Не "тусклый". Не "едва различимый". Нет. Его нет. На его месте – серый. Ровный. Как цемент.
Я потеряла его. Не знаю когда. Может – пока говорила с Тобиасом. Может – раньше. Может – он уходил неделями, и я не замечала, потому что проверяла вечером, в темноте, когда всё кажется темнее, и серый можно принять за тёмно-синий, если очень хочется.
Индиго ушёл.
Цвет понимания без слов. Цвет присутствия. Цвет "не надо называть".
Ушёл.
И я не знаю, что я теперь.
Не знаю – потому что "я" было привязано к этому цвету. Мой якорь. Моя точка отсчёта. Мой пульс. Пока есть индиго – я жива. Пока индиго – я это я.
Индиго нет.
И я – не знаю».
Маре закрыла ноутбук. Откинулась на стуле. Потолок – белый, с трещиной. Стены – белые. Комната – белая в сумерках, без включённого света, с дождём за окном. Всё – белое. Или серое. Или ничего.
Она сидела в темнеющей комнате, в мокрой одежде, с холодными руками, и слушала дождь. Дождь стучал по подоконнику – ровно, ритмично, как пульс. Или как барабан в круглом зале. Или как сердцебиение чего-то огромного и далёкого, чего-то, что дышит – один вдох миллион лет – и не знает, что на его выдохе гибнет мир, в котором было слово «индиго».
Она сидела и не плакала. И не знала почему.

Глава 6: Хранители
После потери индиго всё стало проще.
Не в том смысле, в каком обещал Ованнес, – не легче, не яснее, не спокойнее. Проще – как проще становится, когда самое страшное уже случилось. Когда ждать больше нечего. Когда дно достигнуто, и можно перестать считать метры до удара и начать осматриваться.
Маре осматривалась.
Две недели после встречи с Тобиасом она провела в состоянии, которое не могла назвать (раньше назвала бы: «оцепенение», тёмно-серый с восковой текстурой, как слепок с мёртвого лица; теперь – просто «плохо»). Не выходила из квартиры, кроме как за едой. Не отвечала на звонки – Нора звонила каждый день, Лиам писал раз в два дня, сухие отчёты: «данные обновлены, тренд сохраняется, жду ваших данных». Маре не отправляла свои данные. Не потому что не хотела – потому что не могла заставить себя открыть таблицу и вписать числа. Числа означали: 0%. 0%. 0%. Индиго – ноль. Способность чувствовать его утрату – приближается к нулю. Способность чувствовать приближение к нулю – где-то рядом.
На пятнадцатый день она встала утром, приняла душ, оделась, сварила кофе – и поняла, что может функционировать. Не жить – функционировать. Разница, которую она ещё различала, хотя еле-еле: жить – это когда утренний кофе имеет цвет (тёмно-коричневый с рыжиной, цвет горечи-которая-утешает); функционировать – это когда кофе горячий и содержит кофеин.
Она открыла ноутбук. Двести семнадцать непрочитанных писем. Она начала разбирать – и на двенадцатом письме остановилась.
Письмо от Лиама. Не из общего чата четвёрки – личное. Тема: «Нас больше».
«Доктор Северин. За время вашего отсутствия я продолжал собирать данные. Обнаружил ещё одиннадцать человек, описывающих сходную симптоматику. Девять – через форум неврологических аномалий (я создал анонимную анкету три недели назад, 2,400 респондентов, одиннадцать совпадений по четырём и более критериям). Двое – через Маркуса, его бывшие коллеги по акустической лаборатории.
Профили: три человека с различными формами синестезии. Два – с ПТСР (один – военный, один – жертва домашнего насилия). Один – после менингита, повредившего височную долю. Два – с высокофункциональным аутизмом. Один – слепой от рождения, недавно получивший зрение (кохлеарный имплант, но для глаз; я уточню название операции). Два акустика от Маркуса.
Всего: пятнадцать человек, включая нас четверых. Все подтверждают снижение в своих модальностях. Все – независимо друг от друга.
Нам нужно место для встречи. Кафе «Кант» не вмещает пятнадцать человек. Я нашёл вариант. Нужно обсудить.
Возвращайтесь.
Л.К.
P.S. Хельга передаёт, что если вы не ответите до пятницы, она приедет лично. Цитирую: «Скажи ей, что я знаю, где она живёт, и мне плевать на вежливость.»
Маре перечитала дважды. Потом – отписала:
«Лиам. Я здесь. Встреча – когда?»
Ответ – через сорок секунд:
«Среда. 16:00. Адрес пришлю. Место нужно осмотреть на месте.»
Место было на окраине, в промышленной зоне, которая перестала быть промышленной лет десять назад: склады, переоборудованные в лофты, бывшие фабрики, ставшие галереями, и бывшие галереи, ставшие ничем. Маре ехала на трамвае до конечной, потом – пешком вдоль забора с граффити, мимо автомойки, мимо оптового магазина сантехники.
Здание – четырёхэтажное, из серого бетона, с узкими окнами, похожими на бойницы. Вывеска над входом – выцветшая, буквы едва читаемы: «Институт когнитивных исследований, филиал 3». Ниже, мельче: «Закрыт. По вопросам аренды обращаться…» и телефон, который никто не набирал.
Лиам стоял у входа. Рядом – Хельга, в своей обычной позе: ноги на ширине плеч, руки скрещены, взгляд – по периметру. Маркус сидел на бетонном блоке неподалёку, положив руку на колено, – Маре заметила: правая рука дрожала чуть сильнее, чем в прошлый раз.
– Вы похудели, – сказала Хельга вместо приветствия. Не с заботой – с констатацией. Так медик говорит «перелом»: не сочувствуя, а фиксируя.
– Я в порядке.
– Нет. Но вы здесь. Этого достаточно.
Лиам не поздоровался. Повернулся к двери и набрал код на панели – новенькой, блестящей, явно установленной недавно.
– Я договорился с владельцем, – сказал он, не оборачиваясь. – Здание пустует три года. Владелец – инвестиционный фонд. Управляющий – человек по имени Грегор Штайн. Я связался, объяснил, что мы – исследовательская группа, изучающая нейрокогнитивные аномалии. Сказал, что ищем пространство для работы. Он спросил, сколько мы готовы платить. Я сказал – ничего. Он рассмеялся. Я отправил ему анализ стоимости простаивающей недвижимости в этом районе и подсчитал, сколько он теряет на налогах, амортизации и охране пустого здания. Он перезвонил через два часа.
– И? – спросила Маре.
– Мы пользуемся первым и подвальным этажами. Бесплатно. Коммуналку делим с арендатором третьего этажа – студия звукозаписи, работает по ночам. Контракт на год. Грегор Штайн подписал не читая – я думаю, он забудет о нас через неделю.
Дверь открылась. Запах – пыль, бетон, что-то химическое, остаточное, как память о реактивах. Маре шагнула внутрь.
Коридор. Линолеум, местами вздувшийся, местами содранный до бетона. Двери – пронумерованные, с табличками: «Лаборатория 1А», «Лаборатория 1Б», «Серверная», «Комната наблюдений». Лампы – мёртвые, кроме одной, у входа, которую кто-то заменил. Свет – резкий, белый, дешёвый.
Лиам вёл экскурсию с той бесстрастной обстоятельностью, которая была его формой энтузиазма.
– Первый этаж: шесть помещений, суммарная площадь – двести тридцать квадратных метров. Два – с уцелевшим лабораторным оборудованием. МРТ-сканер демонтирован, но каркас на месте. ЭЭГ-установка – устаревшая, но функциональная, если заменить электроды. Я проверил.
– Ты проверил ЭЭГ-установку, – повторила Маре.
– Да. Подключил к ноутбуку. Калибровка дрейфует, но в допустимых пределах.
Они шли по коридору, и Маре смотрела на стены – кое-где висели плакаты, оставшиеся от предыдущих обитателей: схема мозга, цветная, с подписями отделов; диаграмма синаптической передачи; расписание лабораторных дежурств за 2038 год (имена, зачёркнутые и переписанные, как на надгробиях). На одном плакате – фотография мозга в разрезе, тёмные и светлые зоны, как на карте неизвестного континента. Подпись: «Ваш мозг – ваш мир».
Ваш мозг – ваш мир. Маре остановилась перед плакатом. Смотрела на разноцветные зоны – синий для лобных долей, красный для височных, зелёный для теменных – и думала: они все были цветными. Когда-то. Сейчас плакат выглядел просто… плакатом.
Подвал был интереснее. Лестница вниз – бетонная, с металлическими перилами. Воздух – прохладнее, суше. Два больших помещения: одно – пустое, с высоким потолком и следами от стеллажей на полу; другое – заставленное: столы, стулья, доска, проектор (старый, ламповый, но рабочий – Лиам и это проверил).
– Серверная, – сказал Лиам, указывая на дверь в глубине. – Питание – отдельная линия, ИБП на шестьсот ватт. Интернет – оптоволокно, осталось от института. Подключение – двести евро плюс ежемесячный платёж.
– Лиам, – сказала Маре. – Сколько ты на это потратил?
Он повернулся. Не посмотрел ей в глаза – посмотрел в точку чуть выше её левого уха, как делал всегда.
– Времени – сорок семь часов. Денег – триста двадцать евро. Мои. Я подрабатываю. – Пауза. – Это было лучшее возможное использование ресурсов в данных обстоятельствах.
Хельга фыркнула – коротко, отрывисто, звук, который у другого человека был бы смехом.
– Четырнадцать лет, – сказала она. – И он уже нашёл нам базу.
Маркус, стоявший у доски, провёл пальцем по её поверхности. Белый след на зелёном.
– Здесь… работали с мозгом, – сказал он медленно, подбирая слова, как всегда. – Изучали… как мы видим мир. – Он посмотрел на Маре. – Теперь мы будем… изучать, как мир перестаёт быть видимым.
Маре обошла подвал. Провела рукой по стене – холодный бетон, шершавый, с мелкими выбоинами. Настоящий. Физический. Не требующий категорий.
– Годится, – сказала она. – Лиам, собирай людей. Всех пятнадцать. Первая общая встреча – суббота.
Их пришло двадцать два.
Пятнадцать, которых нашёл Лиам. Трое – которых эти пятнадцать привели с собой. Двое – которые нашли анкету Лиама после дедлайна и написали напрямую. Нора – которая не была «видящей», но приехала, потому что Маре позвала. И человек, которого никто не звал.
Подвал едва вмещал всех. Стулья стояли кругом – не из символических соображений, а потому что Лиам рассчитал: при данной площади круговая рассадка позволяет максимальному числу участников видеть друг друга. Он раздал каждому лист бумаги с анкетой: имя, возраст, «модальность» (тип особенности), дата начала наблюдений, количество зафиксированных потерь.
Маре стояла у доски и смотрела на лица. Двадцать два человека. Разный возраст – от Лиама (четырнадцать) до Маркуса (шестьдесят два). Разные лица, разные позы, разное выражение. Но – и это Маре заметила сразу, как замечают фальшивую ноту в оркестре – одно общее: взгляд. Каждый из них смотрел так, как смотрит человек, которому показали дыру в стене, через которую видно нечто, чего остальные не видят. Тревога. Уверенность. Одиночество.
– Меня зовут Маре Северин, – сказала она. Не представилась – обозначила начало. – Я лингвист. Концептуальный синестет. Два месяца назад я обнаружила, что моя внутренняя палитра – карта, на которой каждое абстрактное понятие имеет цвет, – покрывается белыми пятнами. С тех пор я потеряла… – Она замолчала. Посчитала. Не хотела – но тело привыкло считать. – Девятнадцать процентов различимых категорий. Включая ту, которая была для меня центральной.
Она не назвала индиго. Не смогла. Слово существовало, но произнести его вслух, в этом подвале, перед незнакомыми людьми, было – нельзя. Как показывать рану: можно описать, нельзя оголить.
– Каждый из вас здесь потому, что видит то же самое, – продолжила она. – Другими глазами, другими инструментами, но – то же. Мир упрощается. Категории исчезают. И мы – по разным причинам – можем это заметить. Это не паранойя, не массовый психоз, не совпадение. Лиам?
Лиам вышел к проектору. Включил. Экран – старый, с желтоватыми пятнами по краям – засветился. Графики. Те самые четыре кривые, которые он показывал в кафе «Кант» – только теперь к ним добавились ещё одиннадцать. Пятнадцать линий, разных цветов, разных модальностей. Все – вниз. Все – параллельно.
– Коэффициент корреляции для полного набора: ноль целых восемьдесят восемь сотых, – сказал Лиам. – Это ниже, чем для четвёрки, потому что новые данные менее однородны по качеству. Но статистическая значимость сохраняется. P-value – меньше ноль-ноль-один. Если кратко: вероятность того, что пятнадцать независимых переменных, измеренных разными людьми в разных модальностях, случайно дают параллельный нисходящий тренд с такой корреляцией, – исчезающе мала.
Тишина. Двадцать два человека смотрели на экран.
– Что это значит? – спросил кто-то. Мужчина, лет тридцати, – Маре не знала его имени; потом узнает: Филипп Краус, синестет, видит звуки как формы, работает звукорежиссёром на радио. – Что это значит – практически? Что мы можем сделать?
– Пока – документировать, – сказала Маре. – Собирать данные. Строить карту того, что исчезает. Понять порядок, скорость, направление.
– И всё? – Филипп. Его голос – громче, чем нужно; Маре заметила, как Лиам чуть поморщился. – Документировать? Мы что – архивариусы? Летописцы апокалипсиса?
Маре открыла рот – и не успела ответить. Потому что дверь подвала открылась.
Женщина вошла – нет, не вошла: появилась. Без стука, без предупреждения, без того социального шума, который обычно сопровождает опоздание: «извините», «пробки», «я не могла найти». Просто – была по ту сторону двери, и стала по эту. Невысокая, худая, с короткими чёрными волосами и лицом, которое Маре мгновенно определила как японское, – или наполовину японское: скулы высокие, глаза тёмные, но нос – европейский, узкий, с горбинкой.
Она не улыбнулась. Не поздоровалась. Не извинилась за опоздание. Прошла через комнату – мимо стульев, мимо людей, мимо Лиама у проектора – к доске. Достала из рюкзака (чёрный, потёртый, с эмблемой какого-то университета) ноутбук, USB-кабель и флэшку.
– Проектор поддерживает HDMI? – спросила она. Голос – ровный, низкий, без модуляции. Не монотонный – а как если бы все модуляции были отключены намеренно, как отключают лишние приложения на телефоне, чтобы не жрали батарею.
Лиам посмотрел на неё. Посмотрел на кабель. Посмотрел на проектор.
– VGA, – сказал он. – Переходник – в серверной.
– Не надо. – Она достала второй кабель – VGA, свёрнутый в аккуратную спираль. Подключила. Экран мигнул, перезагрузился. Вместо графиков Лиама – новые данные. Много данных. Очень много данных.
Маре смотрела на экран. Таблицы, графики, диаграммы – плотные, детальные, с подписями, которые она не успевала читать. Но общая картина была ясна с первого взгляда: это было то же самое, что показывал Лиам. Только – масштабнее. Глубже. Точнее. И – дольше: данные начинались не два месяца назад. Три года назад.
– Меня зовут Эмика Танака, – сказала женщина. Стоя у экрана, спиной к аудитории, как если бы люди за её спиной были менее интересны, чем данные перед ней. – Нейробиолог. Специализация – нейропластичность, травматическое ремоделирование, эмоциональная диссоциация. Бывший постдок в Институте Макса Планка, Берлин. Бывший – потому что три года назад я ушла. Грантовое финансирование закончилось. Или я его закончила. Версии расходятся.
Она повернулась. Двадцать два человека смотрели на неё. Она смотрела – не на них; сквозь них, как смотрят на строку кода, ища ошибку.
– Три года назад я заметила аномалии в данных нейровизуализации, – продолжила она. – Систематическое снижение активности в областях мозга, ответственных за категориальную дифференциацию эмоций. Островковая кора, передняя поясная кора, вентромедиальная префронтальная кора. Не у отдельных пациентов – во всей выборке. Сто двадцать человек. Контрольная группа – такая же динамика. Я подумала: ошибка калибровки. Перекалибровала. То же самое. Подумала: артефакт. Проверила аппаратуру. Без артефактов. Подумала: у меня галлюцинации.
Она не улыбнулась. Маре поняла: это не было шуткой. Эмика Танака, стоявшая у экрана в подвале бывшего института, серьёзно допускала, что у неё галлюцинации. Что данные врут. Что мозг – её собственный мозг – подставляет ей.
– Галлюцинаций не было, – сказала Эмика. – Данные были реальными. Я наблюдала систематическое, глобальное снижение эмоциональной категориальной дифференциации у здоровых взрослых. Темп – примерно два-три процента в год. Направление – от сложных категорий к простым. Порядок – иерархический: сначала исчезают наиболее нюансированные различия, потом – более грубые. – Она указала на экран. – Вот данные за три года. Шестьсот семьдесят четыре субъекта. Двенадцать точек измерения. Тренд – однозначный.
Тишина. Филипп, который минуту назад требовал действий, сидел с открытым ртом. Хельга – неподвижная, напряжённая, как перед взрывом. Маркус – опустив глаза, рука на колене, дрожит.
Лиам – Лиам смотрел на данные. Его лицо – обычно нечитаемое – изменилось: глаза чуть расширились, губы разомкнулись. Маре видела это выражение один раз – когда он впервые увидел корреляцию четырёх кривых. Для Лиама это было эквивалентом крика.
– Ваша анкета, – сказала Эмика, повернувшись к нему. – Я заполнила. Но мои данные – другие. Я не «видящая» в вашем смысле. Я не теряю категории. Я их никогда не имела.
Маре сделала шаг вперёд. Инстинктивно – как делают шаг к человеку, который сказал что-то настолько важное, что расстояние становится помехой.
– Объясните, – сказала она.
Эмика посмотрела на неё. Впервые – прямо, не сквозь. Взгляд – тёмный, ровный, без выражения. Маре искала в нём – привычно, автоматически – цвет. Не нашла ничего. Не белое пятно, не серый – ничего. Как если бы в том месте, где у других людей хранился эмоциональный сигнал, у Эмики была – заглушка. Тишина. Намеренная, конструктивная, стерильная тишина.
– Двенадцать лет назад, – сказала Эмика, – я попала в автокатастрофу. Мой муж – Кэндзи – погиб мгновенно. Грузовик, встречная полоса, лобовое столкновение. Он сидел за рулём. Я – пассажирское сиденье. Дочь – Юки, семь лет – на заднем.
Она говорила – и Маре слышала, как каждое слово падает в комнату, как хирургический инструмент падает в металлический лоток: звонко, точно, без лишнего звука.
– Кэндзи – мгновенно. Мне повезло, если это слово применимо. Множественные переломы, ушиб мозга, три месяца реабилитации. Юки…
Пауза. Маре ждала. Комната ждала. Эмика стояла неподвижно, руки – вдоль тела, лицо – маска. Не маска горя. Не маска стоицизма. Маска пустоты – того, что остаётся, когда всё остальное выгорело.
– Юки умирала три дня, – сказала Эмика. Голос – тот же. Ни одной модуляции. Ни одного обертона, сказал бы Маркус. – Я не отходила от неё. Три дня. Смотрела, как… – Она не закончила. Не потому что не могла – потому что не видела необходимости. Факт был изложен. Деталей достаточно. – После этого – диссоциация. Посттравматическое расстройство. Эмоциональное онемение. Я могла думать о Юки – но не могла чувствовать. Память была. Факты были. Образы были. Боль – нет.
Нора, сидевшая в третьем ряду, тихо выдохнула. Маре услышала этот выдох – и в нём было всё то, что Эмика не вложила в свои слова: ужас, сочувствие, желание подойти и обнять. Нора чувствовала за Эмику – и Маре подумала: вот что значит мост. Вот что значит – быть рядом.
– Годами я пыталась вернуть способность чувствовать, – продолжила Эмика. Она отвернулась от аудитории, снова к экрану, как если бы данные были надёжнее лиц. – Терапия. Медикаменты. Экспериментальные методики: MDMA-ассистированная психотерапия, транскраниальная стимуляция, нейрофидбэк. Ничего не работало. Моя категориальная система была повреждена. Не снаружи, как у вас – изнутри. Травмой.
Она щёлкнула по клавише. Экран сменился: два изображения мозга, рядом. Левое – цветное, активное, с яркими зонами. Правое – тусклое, с обширными тёмными областями.
– Слева – здоровый мозг. Справа – мой. Снимок четырёхлетней давности. Видите тёмные зоны? Островковая кора, передняя поясная. Области, которые у вас сейчас теряют активность – у меня мертвы уже двенадцать лет. – Она постучала по экрану, как стучат по стене, проверяя, не полая ли. – Я уже потеряла то, что вы только начинаете терять.
– И это вас защищает, – сказал Лиам. Не вопрос – утверждение.
Эмика повернулась к нему. Маре увидела – на долю секунды – что-то в её взгляде: не удивление, не уважение – узнавание. Один аналитический ум, распознающий другой.
– Да, – сказала она. – Моя повреждённость – моя защита. Процесс, который вы наблюдаете, – упрощение категориальной системы – действует на живую ткань. На функционирующие нейронные связи. Мои – не функционируют. Нечему упрощаться. Я – уже проста. В тех областях, которые у вас ещё работают, – у меня давно тишина.
Она помолчала. Потом – тише, как если бы следующие слова были не для аудитории, а для себя:
– Я не чувствую ничего. Это моя защита. И моё проклятие.
Тишина в комнате была – физической. Маре ощущала её кожей: давление воздуха, неподвижность двадцати двух тел, задержанное дыхание. Эмика Танака стояла у экрана – маленькая, худая, с лицом-маской и мозгом, в котором двенадцать лет назад выгорело то, что делает человека способным горевать, – и говорила о своём проклятии тем же голосом, которым перечисляла данные.
– Три года назад, – продолжила Эмика, – я увидела, что мир догоняет меня. Что здоровые мозги начинают выглядеть как мой. Что снимки моих пациентов – людей, которые никогда не теряли семью в автокатастрофе, которые жили нормальной, полной жизнью – постепенно, медленно, неумолимо становятся похожими на этот. – Она указала на правое изображение. Своё.
– И тогда вы поняли, – сказала Маре.
– Тогда я поняла, что это не я сломалась. Или – не только я. – Эмика закрыла ноутбук. Провод повис, как оборванная нить. – Я изучаю это три года. Я собрала больше данных, чем вы все, вместе взятые. Я знаю механику – не причину, но механику. Как именно упрощаются нейронные связи. В каком порядке. С какой скоростью. Какие факторы ускоряют, какие замедляют. – Она обвела комнату взглядом. – Я знаю, что происходит.
Пауза.
– И я знаю, что мы проиграем.
Слова упали. Не как камни – камни хотя бы производят всплеск. Как пыль. Бесшумно, неостановимо.
– Объясните, – сказал Лиам. Его голос – чуть выше обычного. Для него это было эквивалентом паники.
– Масштаб, – сказала Эмика. – Вы видите пятнадцать кривых. Я вижу шестьсот семьдесят четыре. Экстраполяция на глобальную популяцию – при текущем темпе – даёт полную конвергенцию за десять-пятнадцать лет. Десять – для уязвимых групп. Пятнадцать – для устойчивых. – Она посмотрела на Маре. – Ваша синестезия замедляет процесс. Но не останавливает.
– Вы говорите – мы проиграем, – сказала Хельга. Голос – жёсткий, командный; голос человека, привыкшего получать приказы и отдавать их. – Тогда зачем вы здесь?
Эмика посмотрела на неё. Долго. Без выражения.
– Потому что документировать – недостаточно, – сказала она. – Нужно действовать.
Маре почувствовала – не почувствовала; зарегистрировала – как комната сдвинулась. Не физически. Внутренне. Как если бы двадцать два человека, сидевшие каждый в своей отдельной тревоге, в своём отдельном страхе, вдруг – не одновременно, а один за другим, как падающие доминошки – осознали: мы не просто наблюдатели. Мы – то, что осталось.
– Действовать – как? – спросил Филипп. Тише, чем раньше. Без вызова.
– Этого я ещё не знаю, – сказала Эмика. – Но знаю, что хватит считать потери. – Она посмотрела на Маре. – Мне нужна ваша группа. Ваши данные. Ваше оборудование. И – место. Это место подойдёт. Изолированное, экранированное, далеко от центра. Здесь – тише, чем в городе. Плотность ассимилированных – ниже. Фоновый уровень воздействия – меньше.
– Вы измерили фоновый уровень? – спросил Лиам.
– Нет. Но я его чувствую. – Пауза. – Не «чувствую» в эмоциональном смысле. Регистрирую. Мой мозг – повреждённый – работает как датчик. Там, где ваши – адаптируются и не замечают, мой – фиксирует. Потому что ему не к чему адаптироваться. Он уже пуст.
Маре слушала её – и думала: она говорит как Лиам. Данные, факты, цифры. Без окраски, без модуляции. Но – не как Лиам. У Лиама отсутствие эмоциональной окраски было врождённым, органическим, частью его нейроархитектуры. У Эмики – это было шрамом. Следом ожога. Местом, где было – и сгорело. И разница между «не было» и «сгорело» – огромна, даже если результат выглядит одинаково.

