
Полная версия:
Громкость тишины
– Можно начинать? – спросил он. Не у Маре – у комнаты. Шум утих.
Лиам подключил ноутбук. Экран мигнул. Белая стена стала – чёрной.
Потом – зажглась.
Маре видела много визуализаций данных. Графики, таблицы, диаграммы, тепловые карты, сетевые модели. Это было частью её работы – лингвистика без данных слепа. Она умела читать данные, как читают тексты: скользя по ним, выхватывая главное.
То, что появилось на стене, не было данными. Это было – миром.
Трёхмерная структура, медленно вращающаяся в черноте: сотни узлов, связанных тысячами нитей. Каждый узел – точка света. Каждая нить – линия, тонкая, как паутина. Структура была похожа на – Маре искала сравнение и не находила точного – на нейронную сеть. Или на галактику. Или на то, как выглядел бы мозг, если бы можно было увидеть не нейроны, а мысли.
Узлы были разных цветов. Зелёные – яркие, пульсирующие. Жёлтые – тусклее, мерцающие с неравными интервалами. Красные – почти погасшие, едва видимые. И – белые. Белые не светились. Они были как дырки: места, где должен быть свет, но его нет. Негативные звёзды.
Тишина в комнате была – та тишина, которая возникает, когда двадцать семь человек одновременно перестают дышать.
– Это – карта, – сказал Лиам. Голос – ровный, но чуть быстрее обычного. Для него это было – как фанфары. – Карта ассимиляции. Каждый узел – категория. Эмоциональная, перцептивная, лексическая, социальная – любая. Каждая связь – отношение между категориями. Взаимозависимость. Сила связи кодируется толщиной линии.
Он щёлкнул. Структура увеличилась – Маре увидела подписи у узлов. Крошечные, но читаемые: «меланхолия», «грусть», «тоска», «печаль», «уныние». Пять узлов, связанных густой паутиной линий. «Меланхолия» – красная. «Грусть» – зелёная. «Тоска» – жёлтая. «Печаль» – жёлтая. «Уныние» – белая.
– Цветовая кодировка, – сказал Лиам. – Зелёный: категория стабильна, более семидесяти процентов популяции различают её как отдельную. Жёлтый: нестабильна, от тридцати до семидесяти процентов. Красный: менее тридцати процентов. Белый – коллапсировала. Менее десяти процентов различают. Практически – исчезла.
Он щёлкнул снова. Масштаб уменьшился. Маре увидела – всю структуру. И то, что она увидела, заставило её сесть ровнее.
Красного было много. Белого – ещё больше. Целые области карты – погасшие, как кварталы после отключения электричества. Зелёные узлы группировались в центре – компактные, плотные, крепко связанные друг с другом. Жёлтые – по периферии, окружая зелёное ядро тусклым кольцом. Красные – дальше, разбросанные, как угольки догорающего костра. Белые – везде. На краях. В зазорах. В местах, где связи истончились и оборвались.
Структура выглядела – Маре подбирала слово – как дерево зимой. Ствол и крупные ветви – зелёные, живые. Мелкие ветки – жёлтые, ломкие. Тонкие побеги – красные, мёртвые. А самые тонкие, самые хрупкие, самые красивые – те, что делали крону кроной, а не палкой – белые. Их уже нет.
– Сколько? – спросила Эмика. Её голос из темноты – чёткий, как скальпель. – Общий процент красных и белых.
– Красные: двадцать один процент от всех узлов. Белые: четырнадцать процентов. Суммарно – тридцать пять процентов категорий утрачены или находятся в процессе утраты, – ответил Лиам. – Данные усреднены по всем группам. Индивидуальные показатели варьируются.
– Тридцать пять, – повторил Йенс из Монреаля, с экрана. Его лицо в низком разрешении видеосвязи – зернистое, размытое, и Маре подумала: экран упрощает лица так же, как ассимиляция упрощает эмоции. Пиксели вместо пор. Приближение вместо присутствия.
– Тридцать пять процентов, – подтвердил Лиам. – Для референса: в первых данных Эмики – три года назад – красных было семь процентов, белых – два. За три года – пятикратный рост.
Маре смотрела на карту. На её зелёное сердце, жёлтый венец, красные осколки и белые дыры. Она думала: это мы. Вот это – на стене – это мы. Не метафора, не иллюстрация, не «абстрактная визуализация данных». Это – внутренняя карта человечества. Если бы можно было заглянуть в коллективный мозг семи миллиардов и увидеть, как он устроен, – вот что бы вы увидели. Дерево, теряющее крону. Галактика, тускнеющая по краям. Мир, сжимающийся к центру.
– Что в центре? – спросил кто-то из новых. Берлинец – Маре не помнила имя; запоминала хуже, чем раньше. – Что в зелёном ядре?
Лиам увеличил центр. Узлы, подписи: «хорошо», «плохо», «еда», «опасность», «боль», «удовольствие», «свой», «чужой», «живой», «мёртвый».
– Базовые категории, – сказал он. – Бинарные. Минимально зависимые от контекста. Максимально эффективные с точки зрения обработки. – Он помолчал. – Это – то, что останется, когда всё остальное исчезнет. Хорошо. Плохо. Еда. Опасность. Боль. Удовольствие. Фундамент.
– Или – скелет, – сказала Нора. Тихо, из своего угла. Маре повернулась к ней; Нора сидела, обхватив себя руками, как если бы мёрзла. – Когда снимаешь мясо – остаётся скелет. Он прочный. Он функциональный. Он – нужен. Но он не то, что делает тело – телом.
– Аналогия корректна, – сказал Лиам без паузы. Маре усмехнулась – внутренне, потому что снаружи усмехаться она почти разучилась: Лиам оценивал метафоры Норы как данные, и его «аналогия корректна» было высшей формой комплимента.
Эмика встала. Её силуэт – маленький, тонкий, угловатый – пересёк луч проектора, и тень упала на карту: тёмное пятно на светящейся структуре. Маре отметила непроизвольно: тень Эмики закрыла область «нежность – привязанность – забота». Случайность. Наверное.
– Лиам, покажи порядок, – сказала Эмика.
– Да. – Он щёлкнул. Карта изменилась: цвета начали двигаться. Зелёные узлы стали красными – медленно, один за другим, в определённой последовательности. Маре поняла: это была анимация. Таймлапс. Три года ассимиляции, спрессованные в минуту.
Она смотрела. Первыми погасли узлы на периферии – тонкие, хрупкие, с длинными единственными связями. «Saudade». «Wabi-sabi». «Toska». «Hygge». Непереводимые. Культурно-специфичные. Те, для которых нужен был целый язык, целая традиция, целая история, чтобы они обрели смысл. Они исчезли первыми – потому что были сложнее всего, требовали больше всего ресурсов, зависели от наибольшего количества связей.
Потом – узлы поменьше, но всё ещё периферийные. «Меланхолия» – растворилась в «грусти». «Обожание» – схлопнулось в «любовь». «Ирония» – исчезла без замены: её узел просто погас, и связи повисли в пустоте, как оборванные провода.
Потом – структурные. «Амбивалентность» – способность чувствовать два противоречивых чувства одновременно. «Ностальгия» – тоска по тому, чего, возможно, не было. «Стыд» – социальная эмоция, требующая модели чужого сознания. Одна за другой – гасли. Красный. Белый. Тишина.
Анимация остановилась. На стене – то, что осталось: зелёное ядро, истончившийся жёлтый обод и чёрная пустота вокруг.
– Порядок не случаен, – сказал Лиам. – Я проверил четыре гипотезы. Первая: исчезновение случайно, подчиняется нормальному распределению. Отвергнута. P-value меньше ноль-ноль-ноль-один. Вторая: исчезновение коррелирует с частотой использования – редкие категории исчезают первыми. Частично подтверждена, но не объясняет все данные – некоторые частые категории исчезают раньше редких. Третья: исчезновение коррелирует с возрастом категории – новые исчезают первыми. Не подтверждена: «ирония» – древнее, чем «сочувствие», но исчезла раньше.
Он замолчал. Посмотрел на Эмику. Она кивнула – коротко, разрешающе.
– Четвёртая гипотеза, – сказал Лиам. – Исчезновение коррелирует с вычислительной стоимостью категории. Категории, требующие наибольшего количества контекстной информации для дифференциации, исчезают первыми. – Пауза. – Подтверждена. Коэффициент корреляции: ноль целых девяносто четыре сотых. Это – очень высокий показатель.
– Переведи, – сказала Хельга. Она сидела в первом ряду, руки на коленях, спина – как доска. – Для тех, кто не математик.
Лиам посмотрел на неё. Потом – на карту. Потом – снова на неё.
– Мозг – это компьютер, – сказал он. Медленнее, подбирая слова, которые были бы понятны без специальных знаний; Маре знала, как тяжело ему давалось это упражнение – каждое упрощение было для него потерей точности, а потеря точности была для него – чем-то вроде физической боли. – Каждая категория – программа. Чтобы различить «меланхолию» и «грусть», мозг должен учесть много факторов: культурный контекст, личный опыт, тонкости значения, ассоциативные связи. Это – дорогая программа. Много ресурсов, много времени на обработку, много места в памяти. Чтобы различить «хорошо» и «плохо» – почти ничего не нужно. Дешёвая программа.
– И дешёвые остаются, – сказала Хельга. – А дорогие – нет.
– Да. Как при сокращении бюджета. Сначала убирают то, что стоит больше всего и приносит меньше всего… – Он запнулся. Осознал, что сказал. – То есть – не «приносит меньше всего». Ирония не бесполезна. Она… она дорога. Требует много ресурсов. И в рамках системы, которая оптимизирует…
– Оптимизирует, – повторила Эмика. Она стояла у стены, скрестив руки, и её лицо в отсветах проектора было – резким, точным, нечеловечески чётким. – Это ключевое слово. Процесс, который мы наблюдаем, – не разрушение. Не болезнь. Не деградация. Это – оптимизация. Система избавляется от неэффективных элементов. Оставляет эффективные. Минимизирует затраты. Максимизирует пропускную способность.
– Вы говорите об этом так, будто это – апгрейд, – сказал Филипп. Его голос – глуше, чем пять месяцев назад; Маре привыкла отслеживать голоса, как Эмика отслеживала нейронные корреляты. Филипп терял верхние частоты. Его мир звуков сужался, как поле зрения при туннельном эффекте.
– Я описываю механику, – сказала Эмика. – Не даю оценку. Механика – оптимизация. Оценка – вопрос к философам.
– Тогда зачем мы здесь? – спросила скрипачка из Вены. Маре вспомнила её имя – Ингрид. Другая Ингрид, не та, что из университета. Эта Ингрид – худая, нервная, с длинными пальцами, которые всё время двигались, как если бы искали гриф скрипки. – Если это – «оптимизация» – значит, система работает правильно? Значит, мы – ошибка? Баг, который система исправляет?
Тишина. Маре увидела, как Эмика открыла рот – и закрыла. Для Эмики это было эквивалентом долгой внутренней борьбы. Она хотела ответить. Ответ был бы точным, научным, клинически корректным. И – жестоким.
– Мы не ошибка, – сказала Маре. Встала. Не для эффекта – потому что сидеть было невозможно; что-то в ней требовало вертикали. – Оптимизация – не синоним «правильного». Можно оптимизировать текст – убрать все метафоры, все сложноподчинённые предложения, все «лишние» слова. Результат будет эффективнее. Быстрее читается, легче понимается. Но это будет не текст – это будет инструкция. Можно оптимизировать мелодию – убрать все «лишние» ноты, оставить ритм. Результат будет эффективнее. Но это будет не музыка – это будет метроном. – Она посмотрела на карту. На зелёное ядро, пульсирующее в черноте. – Можно оптимизировать человека. Убрать меланхолию, иронию, ностальгию, стыд, амбивалентность. Оставить «хорошо» и «плохо». Результат будет эффективнее. Но это будет не человек.
– Что тогда? – спросила Ингрид.
Маре не ответила. Потому что у неё не было слова. Потому что слово, которое ей нужно, – слово для существа, которое функционирует, но не живёт; которое обрабатывает, но не переживает; которое эффективно, но пусто – такое слово, возможно, ещё не придумано. Или – уже забыто.
– Лиам, – сказала Эмика в тишину. – Покажи аномалию.
Маре потом много раз пыталась описать этот момент. В дневнике, в разговорах с Норой, в бессонные ночи. Каждый раз – не получалось. Не потому что не хватало слов – хотя слов не хватало. Потому что то, что они увидели, не укладывалось в слова. Было – между словами. В зазоре. В паузе между вдохом и выдохом.
Лиам щёлкнул. Карта изменилась.
Цвета исчезли. Осталась структура – узлы и связи, серые, нейтральные. Вместо цвета появились – стрелки. Тысячи крошечных стрелок на каждой связи. Направление. Поток.
Маре смотрела. Сначала – не понимала, что видит. Стрелки были маленькими, хаотичными, и казалось, что они указывают во все стороны одновременно – как болтовня, как белый шум, как толпа, в которой каждый идёт своей дорогой.
Потом она увидела.
Не все стрелки были хаотичными. Большинство – да. Но – часть из них, расположенная по периферии, в областях красных и белых узлов – была однонаправленной. Не все – часть. Но эта часть была достаточно заметной, чтобы создать… течение. Как если бы в хаотичном броуновском движении вдруг проявилась река. Невидимая невооружённым глазом, но видимая на карте – если знать, куда смотреть.
– Это я обнаружил три недели назад, – сказал Лиам. Его голос изменился – Маре заметила: тише, медленнее, с паузами. Для Лиама это было эквивалентом благоговения. – Когда строил анимацию порядка исчезновения. Мне нужно было рассчитать направление категориального коллапса – в какой узел «перетекает» содержимое исчезающего узла. «Меланхолия» коллапсирует в «грусть» – значит, есть поток от «меланхолии» к «грусти». «Обожание» коллапсирует в «любовь» – поток от «обожания» к «любви». Это логично. Это ожидаемо.
Он щёлкнул. Масштаб уменьшился. Вся карта – на стене. Стрелки – тысячи, десятки тысяч – и среди них: течение. Маре видела его теперь ясно. Как видят реку с высоты: не отдельные капли – поток. Направленный, устойчивый, непрерывный.
– Ожидаемый паттерн – диффузия, – сказал Лиам. – Сложные категории распадаются на простые. Потоки – от периферии к центру. Равномерно. Во все стороны. Как тепло распространяется от горячего к холодному.
Он увеличил часть карты. Периферия – белые и красные узлы. Стрелки.
– Это – не диффузия, – сказал он.
Маре смотрела. Стрелки не указывали «от периферии к центру». Они указывали – в одну сторону. Не к зелёному ядру. Не к «хорошо» и «плохо». В сторону. В конкретную сторону. Как будто карта была наклонена – невидимо, неощутимо – и всё, что на ней лежало, сползало в одном направлении.
– Покажи вектор, – сказала Эмика.
Лиам щёлкнул. Стрелки исчезли. Вместо них – одна линия. Красная, толстая, прямая. Пронизывающая всю карту – от одного края до другого. Направление.
– Суммарный вектор потока, – сказал Лиам. – Усреднённый по всем направленным стрелкам. Это – общее направление, в котором движутся все потоки. – Он помолчал. – Если бы это была диффузия – вектора не было бы. Потоки компенсировали бы друг друга. Среднее было бы ноль. Но среднее – не ноль. Среднее – вот это.
Красная линия. Через всю карту. Указывающая – куда?
– Куда? – спросила Хельга. Её голос – жёстче обычного. Голос человека, который чует опасность и хочет знать – откуда.
– Я не знаю, – сказал Лиам.
Тишина.
– В карте – нет «куда», – продолжил он. Медленнее. Маре видела: он подбирал слова, как подбирают камни для переправы – аккуратно, по одному, проверяя каждый. – Карта – семантическая. Узлы – категории. Связи – отношения. Пространство карты – не физическое. Это – пространство смысла. И в пространстве смысла – поток. Направленный. Устойчивый. Как будто что-то – притягивает.
– Что именно притягивает? – спросил Йенс с экрана. Его лицо – ближе к камере, напряжённее.
– Данных недостаточно, – сказал Лиам. – Вектор указывает в область, которая находится за пределами карты. За пределами нашей категориальной системы. Туда, где нет узлов, потому что у нас нет категорий для того, что там находится.
Он помолчал. Повернул карту – медленно, давая увидеть красную линию с разных углов. Линия оставалась прямой. Неумолимой. Направленной – за край.
– Если экстраполировать, – сказал он, и Маре услышала в его голосе то, чего никогда раньше не слышала: колебание, – это похоже на воронку. Гравитационную воронку. Только не в пространстве.
– В чём тогда? – спросила Маре. Она знала ответ – или чувствовала его, тем местом, где раньше были цвета, а теперь было что-то другое, безымянное, но работающее.
Лиам посмотрел на неё. Впервые за весь вечер – прямо в глаза. Маре вздрогнула: для Лиама прямой взгляд был – чем-то экстраординарным. Чем-то, что он делал только когда то, что он хотел сказать, было слишком важным для косвенного.
– В смысле, – сказал он. – Как будто что-то… притягивает. Весь смысл. В одну точку. Или – к чему-то.
Тишина. Двадцать семь человек в подвале бывшего института когнитивных исследований смотрели на красную линию, пронизывающую карту их исчезающего мира. Линию, указывающую за край – туда, где не было категорий, не было слов, не было узлов. Туда, где было – что?
– К кому-то, – сказала Акико из Токио. Её голос из динамика – тонкий, далёкий, с характерным японским акцентом в английском. Маре посмотрела на экран: Акико держала перед камерой лист бумаги, на котором нарисовала – быстро, несколькими линиями – воронку. Спираль, сужающуюся к точке. – Не к чему-то. К кому-то.
Никто не возразил. Не потому что согласились – потому что возражение требовало альтернативы, а альтернативы не было.
Маре стояла, смотрела на карту, и думала: вот оно. Вот то, о чём мы не хотели думать. Вот граница, за которой привычное объяснение – «нейропластичность», «информационный шум», «культурная конвергенция» – перестаёт работать.
Потому что диффузия не имеет направления. Оптимизация не имеет цели – или имеет, но внутреннюю, заданную системой. А это – направлено. Извне. К чему-то, что находится за пределами карты. За пределами нашей категориальной системы. За пределами нашего мира.
Что-то – тянет. И мы скользим.
– Что мы можем с этим сделать? – спросила Хельга. Прагматичная, как всегда. Маре была ей за это благодарна: в моменты, когда абстракция грозила поглотить, Хельга возвращала в настоящее. «Что с этим делать?» – вопрос солдата. Вопрос того, кто выживает не потому, что понимает опасность – потому что действует.
– Пока – ничего, – сказала Эмика. Честно. Без утешения. – Мы не знаем, что это. Не знаем, откуда. Не знаем, можно ли остановить. Мы знаем одно: процесс не случаен и не самопроизвольен. Он имеет направление. Это – больше, чем мы знали вчера.
– Этого мало, – сказал Филипп.
– Да, – согласилась Эмика. – Мало. Но это – начало.
После собрания – разговоры. Маленькие группы, шёпот, жесты. Маре наблюдала: люди обсуждали увиденное – каждый по-своему. Хельга и двое берлинцев – стоя, руки в карманах, короткие фразы, кивки; военный стиль, брифинг после операции. Нора и Ингрид – сидя, склонившись друг к другу, Нора – жестикулируя, Ингрид – теребя пальцы; переводчик и музыкант, две женщины, теряющие свои модальности, ищущие утешение друг в друге. Филипп – один, у стены, закрыв глаза, наушники в ушах; слушал что-то, проверял – ещё слышу? ещё различаю?
Лиам стоял у проектора. Не выключал. Карта всё ещё висела на стене – статичная, без анимации, просто структура: узлы, связи, красная линия. Маре подошла.
– Лиам.
Он не повернулся. Смотрел на карту.
– Как давно ты знаешь? – спросила она. – Про аномалию.
– Три недели и два дня, – сказал он. – Я обнаружил её четырнадцатого января, в четыре часа тридцать семь минут. Я не спал – обрабатывал данные. Рендеринг анимации занял семнадцать часов, и я ждал результат.
– И ты не сказал.
– Я проверял. – Лиам повернулся. Посмотрел – снова прямо; два прямых взгляда за вечер, рекорд. – Я проверял девятнадцать дней. Одиннадцать альтернативных объяснений. Пять из них требовали написания нового кода. Два – переработки всего датасета. Одно – проверки аппаратуры: я заподозрил, что серверная стойка генерирует помехи, потому что вентилятор… – Он остановился. – Это неважно. Я проверил всё. Аномалия – реальна.
– Лиам, – сказала Маре. – Тебе четырнадцать.
Он посмотрел на неё. Без выражения – или с тем выражением, которое он использовал, когда кто-то говорил что-то нерелевантное.
– Пятнадцать, – поправил он. – День рождения был в декабре. Я не упоминал, потому что дни рождения – социальная конвенция, которую я не считаю необходимой.
Маре смотрела на него – на подростка, стоявшего в свете проектора, рядом с картой конца мира, которую он построил за пять месяцев, один, в подвале, на допотопном сервере, с данными из четырнадцати стран. Пятнадцать лет. Шнурки – развязаны. Футболка – та же, что неделю назад. Глаза – ясные, спокойные, без тени страха.
– С днём рождения, – сказала она.
Он моргнул. Один раз. Быстро.
– Спасибо, – сказал он. Маре не была уверена, что он понимает, за что она благодарит. Или – понимает, но иначе, на своём языке, в своей системе координат, где благодарность – не чувство, а протокол, а протокол – не пустая форма, а единственный доступный мост.
– Воронка, – сказала она. – Ты правда не знаешь, что это?
Лиам посмотрел на карту. На красную линию.
– Нет, – сказал он. – Но я могу сказать, что это – не мы. Не наша система. Не наш паттерн. Это – внешнее. Как… – Он замолчал. Подбирал метафору – для Лиама это был особый процесс, болезненный и медленный, как для человека с протезом – брать мелкие предметы. – Как если бы вы стояли на берегу реки. И вода течёт. И вы думаете – вода течёт, потому что берег наклонён. Но потом вы смотрите на другую реку. И на третью. И все они текут в одну сторону. И вы понимаете: дело не в берегах. Дело в том, что… где-то – океан. И все реки текут к нему.
Маре молчала. Океан. Где-то – океан. Все реки текут к нему. Все смыслы – к чему-то, что находится за пределами смысла.
– Не океан, – поправил себя Лиам. – Океан – плоский. Это – воронка. Всё сходится к одной точке. Или – к одному… – Он не закончил. Потому что слова закончились раньше мысли.
– К одному чему? – спросила Маре. Мягко. Зная, что не получит ответа.
– Я не знаю, – сказал Лиам. – Данных недостаточно.
Данных недостаточно. Маре улыбнулась – или то, что осталось от улыбки: движение губ, без цвета за ним. Данных недостаточно – фраза, которая заменяла Лиаму «мне страшно», «я не понимаю», «это выходит за пределы всего, что я знаю». Данных – недостаточно. Честный ответ. Единственно возможный.
Маре тестировала себя по карте.
Они с Эмикой разработали протокол: Лиам выводил на экран узел за узлом, Маре закрывала глаза и искала – цвет, текстуру, ощущение. Эмика записывала. ЭЭГ фиксировал. Лиам – обрабатывал.
Это было – медленно. Мучительно. Как инвентаризация в магазине, который грабят: считаешь, что осталось, и с каждой позицией – понимаешь, что меньше, чем думал.
Узел: «тоска». Маре закрыла глаза. Потянулась. Нашла – тусклое, невнятное, как звук из-за стены. Бывшая палитра: тёмно-бордовый с дымкой, тёплый, тягучий, как мёд, который забыли на солнце. Сейчас: грязно-розовый. Без тепла. Без тягучести.
– Тридцать процентов, – сказала она.
Узел: «восхищение». Закрыла глаза. Потянулась. Нашла – бледный жёлтый. Раньше: яркий золотой с искрами, как фейерверк внутри. Сейчас: тусклый. Как старая позолота на раме, с которой облезла большая часть краски.
– Сорок процентов.
Узел: «предательство». Закрыла глаза. Потянулась. Нашла – серый. Раньше: чёрный с зелёным отливом, цвет яда, цвет змеиной кожи. Маре помнила – она описала его в книге, глава седьмая, «Тёмные цвета: боль, гнев, обман». Цвет предательства был живым – шевелился, менял оттенок в зависимости от контекста. Сейчас: серый. Неподвижный. Как камень.
– Двадцать процентов.
Узел: «нежность». Закрыла глаза. Потянулась. Потянулась сильнее. Ещё.
Нашла – почти ничего. Бледно-розовый мел. Восемь месяцев назад: живой розовый с перламутровым отблеском, цвет внутренней стороны морской ракушки, цвет, который появлялся, когда кто-то касался чего-то хрупкого – не ломая. Теперь: мел. Который рассыплется, если нажать.
– Пятнадцать процентов.
Узел: «амбивалентность». Закрыла глаза.
Ничего. Белое пятно.
– Ноль.
Узел: «ирония». Закрыла глаза.
Ничего.
– Ноль.
Узел: «сарказм». Глаза – закрыты. Тянется. Тишина.
– Ноль.
Узел за узлом. Маре проходила по карте – и каждый «ноль» был как шаг по минному полю: ты знаешь, что мины есть, ты идёшь, и каждый взрыв – ожидаем, и каждый – разрушителен.
Когда она закончила, Лиам обработал данные. Молча, быстро, как делал всё. Вывел на экран.
Результат: 12% узлов – красные. 23% – жёлтые. 51% – зелёные. 14% – белые.
Маре смотрела на числа. Двенадцать плюс четырнадцать – двадцать шесть процентов. Больше четверти её палитры – мертвы или умирают. Двадцать три процента – в процессе. Через – сколько? Полгода? Год? – жёлтые станут красными. Красные станут белыми.
– Это хуже среднего, – сказала Эмика. Не жестоко – констатационно. – Среднее по популяции – тридцать пять процентов утрат. У вас – двадцать шесть. Вы замедлены – но не остановлены.
– Моя синестезия.

