Читать книгу Громкость тишины (Эдуард Сероусов) онлайн бесплатно на Bookz (13-ая страница книги)
Громкость тишины
Громкость тишины
Оценить:

4

Полная версия:

Громкость тишины

– Да. Перекрёстные связи между модальностями создают дополнительные «якоря» для категорий. Каждая категория привязана не только к абстрактному определению, но и к сенсорному опыту – цвету, текстуре. Это – как иметь два замка вместо одного. Сложнее вскрыть.

– Но не невозможно.

– Нет. Не невозможно.

Маре посмотрела на карту – свою персональную карту, которую Лиам вывел рядом с общей. Два дерева. Одно – общее, обглоданное, с тонким жёлтым венцом. Другое – её. Чуть зеленее. Чуть гуще. Но – тот же паттерн. Та же ось. Тот же вектор – красная линия, пронизывающая карту, указывающая за край.

– Воронка работает одинаково, – сказал Лиам. Он стоял рядом, руки в карманах, и смотрел на два дерева. – Для всех. Ваша синестезия замедляет поток. Но не меняет его направление.

– Ничто не меняет его направление, – сказала Эмика.

Маре не ответила. Смотрела на красную линию – ту, которая пронизывала её карту. Её внутреннее пространство. Её – мир. Линия шла через область, где когда-то был индиго. Через белое пятно, которое раньше было самым живым местом на карте – пульсирующим, мерцающим, глубоким. Линия проходила точно через центр пятна. Как будто индиго был – первым, что утащила воронка. Первым, до чего дотянулась. Самым «дорогим», самым сложным, самым… тяжёлым. В терминах карты – узлом с наибольшим количеством связей, с наибольшей вычислительной стоимостью, с наибольшей плотностью смысла.

Индиго был не просто цветом. Он был – центром тяжести. И когда воронка потянула – он упал первым. Потому что был тяжелее всего.

Маре закрыла глаза. Постояла. Открыла.

– Мне нужен воздух, – сказала она.



На крыше – холодно. Февраль, ночь, ветер с запада, несущий запах промышленной зоны: металл, масло, что-то горелое. Или – не несущий ничего. Маре не была уверена: запахи тоже упрощались? Она не проверяла. Не хотела знать.

Нора была внизу – помогала Филиппу настроить оборудование для записи (он наконец начал: записывал обертоны, которые ещё слышал, на профессиональный микрофон с разрешением, которое «ни один нормальный звукорежиссёр не использует, потому что люди не слышат эти частоты – но мы пока слышим»). Хельга ушла – рано, без объяснений; у неё были свои ритуалы, свои границы, и она охраняла их так, как охраняла всё: молча, жёстко, без компромиссов. Маркус уехал с первым берлинцем – их подвёз кто-то из новых; Маркус устал, его рука дрожала сильнее обычного, и Маре заметила, что он всё чаще молчит. Не от потери – от истощения.

Лиам ушёл последним. Маре слышала, как он спускается по пожарной лестнице – звон ступеней, шарканье развязанных шнурков. Потом – тишина. Потом – далёкий звук шагов по гравию парковки.

Маре стояла одна. Крыша, ветер, город. Огни – рассеянные, тусклые, как всегда в облачную февральскую ночь. Не созвездия – просто лампы. Фонари, окна, вывески. Каждый – чей-то мир. Чей-то «хорошо» или «плохо». Чья-то ясность.

Она закрыла глаза.

Привычный жест. Ежевечерний ритуал. Проверка пульса – только пульс не в запястье, а глубже, в том месте, где палитра когда-то была живой.

Потянулась.

Место индиго. Координаты – неизменные, как координаты дома, который снесли: адрес остаётся, здания нет. Маре дошла до этого места внутри себя, встала, посмотрела.

Серый. Как всегда. Как каждый вечер с июля – с того дождя на Бергштрассе, когда она стояла под дождём и искала, и не нашла.

Но – не совсем. Не тот серый, что был вчера. Чуть-чуть – другой. Маре замерла. Не дышала. Не думала. Позволила глазам (не глазам – тому, что за глазами, тому, что видит без сетчатки, без хрусталика, без фотонов) – позволила этому инструменту настроиться.

Серый. С отливом. Едва заметным. Тёмным. Синим? Или – просто тёмно-серым, который её мозг, отчаянно ищущий цвет, принимал за синий? Как человек в пустыне видит воду – не потому что вода есть, а потому что жажда создаёт мираж?

Она не знала. Стояла на крыше, в темноте, с закрытыми глазами, и смотрела на отлив, который мог быть синим, а мог быть ничем.

Если это был синий – он был слабым. Мерцающим. Как свет звезды, видимой только боковым зрением: смотришь прямо – исчезает; смотришь мимо – появляется. Если бы Маре попыталась сфокусироваться на нём – он бы растаял. Она знала это. Знала – тем знанием, которое приходит не из опыта, а из тела, из мышечной памяти, из привычки: хрупкие вещи разрушаются от прямого взгляда. Их можно видеть только краем глаза.

Она не фокусировалась. Стояла. Позволяла отливу – быть или не быть.

Он мерцал. Или – ей казалось. Или – не казалось.

Маре думала: вот что осталось. Вот что – после карты, после воронки, после двенадцати процентов красных и двадцати трёх процентов жёлтых и четырнадцати процентов белых, после «оптимизации», после «данных недостаточно» – вот что. Серый с отливом. Может быть – синий. Может быть – нет.

Она думала: раньше индиго был – океаном. Глубоким, безбрежным, живым. Сейчас – если это вообще он – он был каплей. Каплей на бетонном полу подвала, в котором двадцать семь человек пытались сохранить мир, который сжимался к десяти словам: хорошо, плохо, еда, опасность, боль, удовольствие, свой, чужой, живой, мёртвый.

Она думала: Лиам увидел воронку. Течение. Что-то, что тянет. Все реки – к океану. Все смыслы – к чему-то, что за пределами смысла. И где-то – за красной линией, за краем карты, за категориями, за словами – что-то. Или кто-то. Огромное. Старое. Настолько большое, что мы – семь миллиардов – капля чернил в его океане.

Она думала: и мой индиго – часть этой капли. Был – частью. Растворился – одним из первых. Потому что был тяжёлым. Потому что был сложным. Потому что был – ценным. И ценность – в их оптике, в их системе, в их способе видеть мир – ценность равна стоимости. А стоимость – это то, что убирают первым.

Она открыла глаза. Город. Ночь. Огни. Вентиляционная труба на соседней крыше – гудит, пар поднимается вверх и растворяется в темноте.

Отлив – был ли он? – оставался за закрытыми веками. Как и всё теперь: всё, что имело значение, существовало только с закрытыми глазами. Только внутри. Только в том сжимающемся пространстве, которое Эмика называла «категориальной системой», Лиам – «датасетом», Нора – «домом», а Маре – палитрой.

Маре спустилась по лестнице. Вышла из здания. Включила сигнализацию – 8-4-7. Пошла к трамвайной остановке.

Ночь, февраль, мокрый снег, который не хотел быть снегом. Маре шла и думала: завтра – новый день. Новые данные. Новые потери. Новые числа в таблице, новые белые пятна на карте. И – красная линия. Направление. Воронка. Что-то за краем.

Она не знала, что это. Не знала, можно ли остановить. Не знала, есть ли смысл.

Но она шла – домой, через ночной город, мимо закрытых магазинов и пустых остановок, мимо фонарей, которые горели одинаковым ровным светом, – и где-то внутри, на дне, в том месте, где раньше был индиго, – что-то мерцало. Слабо. Неуверенно. Как свет звезды, которая, может быть, уже погасла – но свет ещё летит.



Глава 8: Дебаты

Приглашение пришло в марте.

Маре сидела в лаборатории 1А, электроды на лбу, Эмика за монитором, обычная утренняя процедура – когда на экране ноутбука всплыло письмо. Тема: «Приглашение к участию в публичной дискуссии. Университет. 17 апреля». Отправитель – деканат философского факультета. Текст – формальный, вежливый, с тщательно выверенной нейтральностью, как если бы каждое слово прошло через юридический отдел.

«Уважаемая доктор Северин. Философский факультет совместно с Институтом нейрокогнитивных исследований организует публичную дискуссию на тему: "Онтологическая конвергенция: угроза или возможность?" Мы были бы рады вашему участию в качестве одного из дискутантов. Вашим оппонентом выступит доктор Рашид Ованнес (Йельский университет). Формат – открытые дебаты, 90 минут, с вопросами аудитории. Прямая трансляция. Ожидаемая аудитория – 400–500 человек…»

– Ваш пульс участился, – сказала Эмика, не отрывая глаз от монитора. – На двенадцать ударов в минуту. Что вы читаете?

– Приглашение на казнь, – ответила Маре.

Эмика повернулась. Посмотрела на экран ноутбука. Прочитала – быстро, как читала всё: сканируя, извлекая данные, отбрасывая лишнее.

– Ованнес, – сказала она. – Идеолог «Нового рассвета». Автор «Теоремы одиночества». Бывший профессор Йеля. – Пауза. – Это ловушка.

– Это площадка. Пятьсот человек. Трансляция. Впервые кто-то из нас выступит публично – не в подвале, не перед двадцатью семью, а перед… – Маре сняла электроды. Провода повисли. – Перед теми, кто ещё может слышать.

– Ованнес – блестящий оратор. Его последняя лекция в Давосе собрала четыре миллиона просмотров. Он превратил ассимиляцию в философский бренд. А вы – лингвист, которая теряет способность подбирать слова.

– Спасибо за поддержку.

– Это не критика. Это оценка рисков. – Эмика встала. Подошла к окну – узкому, подвальному, через которое были видны только ноги прохожих на тротуаре. – Если вы проиграете – это подтвердит нарратив «Нового рассвета»: Хранители – параноики, цепляющиеся за прошлое. Если победите… – Она замолчала.

– Если побежу?

– Тогда вы привлечёте внимание Виктора Ланге. А внимание Ланге – это не то, что вам нужно.

Маре помолчала. Виктор. Она не видела его с университета – пятнадцать лет. Знала: он стал «оперативным директором» «Нового рассвета». Организатор «ритуалов ясности», архитектор центров перехода. Человек, превращавший философию Рашида в инфраструктуру. Но лично – пятнадцать лет тишины. Как будто их общее прошлое – семинары, лаборатории, кафетерий факультета лингвистики – принадлежало другому миру. Который, в сущности, и принадлежало.

– Я иду, – сказала Маре. – Не потому что уверена, что выиграю. Потому что если мы молчим – нас нет.

Эмика кивнула. Один раз. Коротко. Это означало: я не согласна, но не буду спорить. Или: я согласна, но не хочу показывать.

С Эмикой никогда нельзя было знать наверняка.



Три недели Маре готовилась.

Не к выступлению – к бою. Она перечитала всё, что написал Рашид Ованнес: от ранних статей в «Journal of Consciousness Studies» до последних манифестов «Нового рассвета». Четырнадцать книг. Сорок семь статей. Двести с лишним интервью. Тексты выступлений – от университетских лекций до давосских речей.

Она читала – и замечала.

Ранние работы: 2028–2035 годы. «Теорема одиночества» – его магнум опус, книга, которую Маре впервые прочитала в аспирантуре и которая изменила направление её мыслей на полгода. Тезис: субъективный опыт принципиально непередаваем. Квалиа – ощущение красного, вкус клубники, боль в колене – существуют только для того, кто их испытывает. Мы не можем знать, что другой человек чувствует то же, что и мы. Мы можем только верить. И вера – хрупкий мост через бесконечную пропасть.

Книга была – великой. Маре помнила: когда она прочитала последнюю страницу, она сидела в своей комнате в общежитии (стены – бежевые, лампа – настольная, с треснувшим абажуром; она помнила детали, помнила контекст, помнила себя в том моменте – и это само по себе было чудом, потому что способность помнить себя-в-контексте тоже упрощалась) и плакала. Не от грусти – от узнавания. Ованнес описал то, что она всегда знала, но не могла сформулировать: мы одиноки. Фундаментально, непреодолимо одиноки. И всё, что мы делаем – язык, искусство, любовь – это попытки перекинуть мост. Мосты, которые никогда не достигают другого берега.

И – сомнения. Книга была полна сомнений. Ованнес сомневался в собственных выводах. Ставил вопросы, на которые не отвечал. Оставлял зазоры. «Возможно, я ошибаюсь. Возможно, существует способ передачи квалиа, который мы ещё не обнаружили. Возможно, одиночество – не приговор, а задача». Эти «возможно» были – Маре тогда назвала бы цвет: серебристый, как лунный свет сквозь тонкую ткань – честностью мыслителя, который знает больше, чем понимает.

Поздние работы: 2040–2044. После контакта. После того, как Рашид стал голосом «Нового рассвета».

Маре читала – и искала серебро.

Его не было.

Речи Рашида были – безупречны. Каждый аргумент – отточен. Каждая метафора – выверена. Каждый вывод – неоспорим. Ни одного «возможно». Ни одного зазора. Ни одной трещины, через которую просачивалось бы сомнение.

Кристаллическая ясность. Прозрачность алмаза. Красота – и пустота.

Маре перечитала «Теорему одиночества» – и рядом положила текст его последней давосской речи. Та же тема. Те же вопросы. Диаметрально противоположные ответы. Книга: «Мы одиноки, и это – трагедия и задача». Речь: «Мы были одиноки, и это – закончилось. Мы нашли ответ. Конвергенция».

Маре искала между строк – момент перехода. Точку, где сомнение превратилось в уверенность. Нашла: 2041 год. Статья в «Philosophical Quarterly». Последний текст, в котором Рашид ещё сомневался. Последняя фраза статьи: «Если конвергенция – ответ, то какой вопрос мы перестали задавать?»

После этого – ничего. Только ясность.

Маре записала в дневник: «Он потерял сомнение. Как я потеряла индиго. Только он не знает, что потерял. Сомнение – категория, которая включает способность сомневаться в собственном существовании. Когда она исчезает – ты не замечаешь. Потому что для того, чтобы заметить её отсутствие, нужна – она сама».



Семнадцатое апреля. Маре стояла за кулисами актового зала университета и смотрела в щель между шторами.

Зал был полон. Не четыреста-пятьсот – больше. Люди стояли в проходах, сидели на ступеньках, жались к стенам. Маре попыталась оценить: шестьсот? Семьсот? Точно – она не могла; способность к быстрой оценке количества – тоже категория, тоже упрощалась, и там, где раньше она видела «примерно шестьсот тридцать», теперь видела «много». Камеры – три: одна на штативе в центре зала, две – ручные, по бокам. Прямая трансляция. Модератор – профессор Клара Буш, философ, специалист по этике технологий, женщина с седыми волосами и голосом, от которого студенты втягивали головы в плечи.

Нора стояла рядом. Она пришла – не для того, чтобы слушать (она могла смотреть трансляцию из дома), а для того, чтобы быть. Рядом. За шторой. Как болельщик, стоящий у бортика.

– Много людей, – сказала Нора.

– Да.

– Ты готова?

Маре посмотрела на неё. Нора выглядела – худой. Худее, чем два месяца назад. Круги под глазами – темнее. Она плохо спала; Маре знала, но не спрашивала, потому что вопрос «как ты спишь?» в их мире был вопросом «как быстро ты ассимилируешься?», и задавать его вслух было – жестоко.

– Нет, – сказала Маре. – Не готова. Но это не имеет значения.

– Почему?

– Потому что он – тоже не готов. Он не может быть готов к тому, чего не понимает. Он не понимает, что потерял. А я – понимаю, что теряю. Это – моё преимущество. Единственное.

Нора коснулась её руки. Коротко, легко – как касаются, чтобы сказать «я здесь» без слов. Маре почувствовала – что? Тепло? Или только давление пальцев, только физику, только механику прикосновения? Она не была уверена. Граница между «чувствовать» и «регистрировать» становилась тоньше. Но прикосновение Норы – было. И за ним – что-то. Не цвет. Не запах. Намёк на запах. Сосна. Может быть.

– Иди, – сказала Нора. – Я буду здесь.

Маре вышла на сцену.



Свет – яркий, направленный, как в допросной. Два стола – по обе стороны от модераторского – с микрофонами, стаканами воды, блокнотами. Маре села слева. Положила руки на стол. Посмотрела направо.

Рашид Ованнес сидел за правым столом. И Маре – впервые увидев его живьём, не на экране, не на фотографии в книге – поняла, почему четыре миллиона человек смотрели его давосскую речь.

Он был – красив. Не той красотой, которая привлекает взгляд – той, которая удерживает его. Высокий, худой, с лицом, которое хотелось назвать «благородным» – если бы это слово ещё что-то значило. Кожа – тёмная, смуглая, с сетью тонких морщин вокруг глаз. Глаза – карие, большие, с выражением, которое Маре – раньше – назвала бы «мудрым грустным спокойствием»: тёмно-янтарный с медным дном, цвет осеннего пруда, в котором отражается небо и ничего не движется. Сейчас – она видела: карие глаза. Спокойные. Без тревоги.

Он улыбнулся ей. Не дежурно – с чем-то, что выглядело как теплота. Как искреннее расположение. Маре улыбнулась в ответ – автоматически, лицевыми мышцами, без участия того, что стояло за улыбкой.

– Доктор Северин, – сказал он. Голос – низкий, мягкий, с лёгким акцентом – армянским? арабским? – который делал каждое слово чуть более округлым, чуть более весомым. – Я давно хотел с вами встретиться. Ваша книга «Цвета смысла» – одна из лучших работ по лингвистической перцепции, которые я читал.

– Спасибо, – сказала Маре. – Ваша «Теорема одиночества» изменила мою жизнь.

Он кивнул. Просто. Без тщеславия.

– Надеюсь, в лучшую сторону.

– Когда вы её писали – да. Сейчас – я не уверена.

Пауза. Его улыбка не изменилась. Но что-то – едва заметно – сдвинулось. Или – не сдвинулось. Маре не могла определить: нюанс? Или его отсутствие?

Клара Буш заняла модераторское место. Постучала по микрофону – привычка, которую она не потеряла за тридцать лет преподавания.

– Дамы и господа. Тема нашей дискуссии: «Онтологическая конвергенция: угроза или возможность?» Формат: каждый участник – вступительное слово, пятнадцать минут. Затем – свободная дискуссия. Затем – вопросы аудитории. Прошу: доктор Ованнес, вам первое слово.

Рашид встал. Не потому что нужно – микрофон работал и сидя. Встал – потому что это было правильно. Потому что то, что он собирался сказать, требовало вертикали. Маре отметила: он стоит, как стоят люди, привыкшие к аудиториям. Легко. Свободно. Без опоры.

– Спасибо, профессор Буш, – сказал он. – Спасибо, доктор Северин. Спасибо вам – всем, кто пришёл. Пятьсот человек в зале, тысячи – онлайн. Вы пришли, потому что чувствуете: что-то меняется. Вы правы. Меняется.

Он помолчал. Выдержал паузу – не театрально, но точно. Маре подумала: он владеет временем. Знает, когда говорить и когда – не говорить. Это – ораторское мастерство. Или – что-то другое. Что-то, что позволяет не торопиться, потому что нет тревоги. Потому что тревога – «дорогая» категория, и её больше нет.

– Я хочу начать не с теории. С истории. Моей истории. – Он сделал шаг вперёд, к краю сцены. – Я родился в Бейруте. Вырос между тремя языками: арабский, армянский, французский. Три языка – три мира. Когда я говорил по-арабски, я был одним человеком. По-армянски – другим. По-французски – третьим. И между этими тремя – пропасть. Я не мог перевести себя с одного языка на другой. Что-то всегда терялось. Какой-то оттенок, какой-то нюанс, какое-то я, которое существовало только на одном из трёх языков.

Маре слушала. Она знала эту историю – он рассказывал её в интервью, в книге, на лекциях. Но вживую – вживую она звучала иначе. Не как нарратив – как исповедь.

– Потом я стал философом, – продолжал Рашид. – И понял: дело не в языках. Пропасть – глубже. Она – между любыми двумя сознаниями. Между мной и вами. Между вами и тем, кто сидит рядом. Я не могу знать, что вы чувствуете, когда видите красный цвет. Вы не можете знать, что я чувствую, когда слышу слово «дом». Мы – острова. Каждый. И между нами – океан, который мы пытаемся пересечь на лодках, сделанных из слов.

Зал молчал. Маре слышала дыхание – не отдельных людей, а зала, как единого существа. Вдох. Ожидание.

– Я написал об этом книгу. «Теорема одиночества». Некоторые из вас её читали. Книга, в которой я доказывал: одиночество неизбежно. Субъективный опыт непередаваем. Мосты – иллюзия. Мы всю жизнь машем друг другу тенями и надеемся, что тени похожи на нас.

Пауза. Маре заметила: кто-то в третьем ряду кивает. Мужчина, средний возраст, очки, свитер. Он – кивает. Он узнаёт. Он – тоже чувствовал пропасть.

– Я был прав, – сказал Рашид. Тихо. Почти интимно – несмотря на микрофон и шестьсот человек. – Одиночество было неизбежным. Мосты были иллюзией. Слова – тенями. Всё, что я написал – правда. Правда того мира, в котором мы жили.

Он поднял руки – жест, который Маре видела у священников: открытые ладони, обращённые к аудитории.

– Но мир изменился.

Что-то прошло по залу – не звук, не движение. Что-то другое. Сдвиг внимания. Концентрация. Как если бы шестьсот людей одновременно наклонились вперёд – не физически, но ментально.

– Доктор Северин и её коллеги называют это «ассимиляцией», – продолжал Рашид. – «Упрощением». «Утратой». Я понимаю их терминологию. Я уважаю их наблюдения. Они правы: что-то исчезает. Нюансы. Оттенки. Различия, которые мы считали фундаментальными. – Он повернулся к Маре. – «Меланхолия» и «грусть» – вы говорите, что между ними была разница. Что «меланхолия» – это нечто большее, нечто иное. Я не спорю. Была.

– Но я спрашиваю: чем была эта разница? Была ли она – мостом? Или – ещё одним камнем в стене? Ещё одним способом быть непонятым? Ещё одним оттенком, который один человек видит, а другой – нет, и между ними – пропасть?

Маре слушала. Слушала – и чувствовала: он прав. Частично. Болезненно. «Меланхолия» – да, это было слово, которое одни понимали, а другие – нет. Тобиас – никогда не различал «меланхолию» и «грусть». Даже до ассимиляции. Для него это было – одно. И между ними – тогда, давно, когда они ещё были женаты – это было стеной. Она говорила «меланхолия», он слышал «грусть», и каждый раз зазор между ними – то, что Рашид называл «пропастью» – становился шире.

– Вся философия, – говорил Рашид, и его голос стал ещё мягче, ещё глубже, – вся философия – это попытка перекинуть мост через пропасть между двумя сознаниями. Мы строим мосты из слов. Но слова – это не мысли. Они – тени мыслей. И мы всю жизнь машем друг другу тенями.

Зал молчал. Маре подумала: он говорит красиво. Слишком красиво. Красота его речи – совершенная, отполированная – была как стеклянный шар: прозрачный, гладкий, без единой трещины. И именно поэтому – пустой.

– Теперь представьте, – продолжал Рашид, – что пропасти больше нет. Что мосты – не нужны. Что мы – впервые за всю историю – можем по-настоящему понять друг друга. Не через слова. Не через тени. Напрямую. Потому что мы видим мир одинаково. Потому что «меланхолия» и «грусть» – это не два слова для двух чувств. Это – одно чувство. И мы оба его знаем. И между нами – не пропасть, а… – Он развёл руками. – Ничего. Тишина. Но – не одинокая тишина. Тишина понимания.

Он помолчал. Посмотрел на Маре. Прямо, без вызова – с чем-то, что выглядело как приглашение.

– Доктор Северин скажет: мы теряем. И она права – мы теряем. Мы теряем нюансы, оттенки, различия. Мы теряем способность быть непонятыми. Мы теряем одиночество. – Пауза. – Я спрашиваю: это плохо?

Он сел. Тишина – густая, как смола. Потом – аплодисменты. Не все. Не единодушные. Но – значительные. Половина зала. Может быть – больше.

Маре сидела. Руки – на столе. Стакан воды – нетронутый. Блокнот – чистый; она не записала ни слова, потому что слова, которые он говорил, не были неожиданными. Она знала его аргументы. Читала их. Анализировала. Готовилась к ним – три недели, каждый вечер, с Эмикой и Норой. Но – одно дело читать. Другое – слышать. Рашид говорил так, что хотелось согласиться. Не потому что он был прав. Потому что его голос, его тон, его ритм – всё в нём было спроектировано для согласия. Или – не спроектировано. Просто – стало таким. Когда исчезает сомнение, остаётся уверенность. А уверенность – заразна.

Клара Буш повернулась к Маре. «Доктор Северин. Ваше слово».

Маре встала. Ноги – на месте. Руки – на месте. Голос – она проверила заранее: на месте. Всё на месте. Кроме того, что она собиралась сказать.

Потому что – за три недели подготовки, за сотни страниц заметок, за десятки репетиций с Норой – она так и не нашла слов. Точных слов. Тех, которые бы описали то, что она знала, но не могла передать. Ирония: лингвист, потерявшая слова для самого важного.

Она посмотрела в зал. Шестьсот лиц. Камеры. Красный огонёк – прямая трансляция. Где-то – Лиам перед экраном, считающий миллисекунды задержки. Где-то – Эмика, записывающая данные. Где-то – Тобиас, улыбающийся простой улыбкой.

– Доктор Ованнес говорит о понимании, – начала Маре. Голос – тише, чем хотелось. Она говорила не в зал – в микрофон, и микрофон делал голос – чужим. Плоским. Без обертонов, которые Филипп ещё мог слышать, а она – всё меньше. – Он говорит: мы были одиноки, а теперь – можем понимать друг друга. Он прав. Мы были одиноки. И он прав: что-то меняется. Мы начинаем видеть мир одинаково.

Пауза. Она дышала. Ровно.

– Но понимание – это не одинаковость.

Тишина. Маре слышала – или воображала – как скрипнуло кресло в третьем ряду. Мужчина в очках, тот, что кивал Рашиду. Теперь – смотрел на неё. Не кивал.

bannerbanner