Читать книгу Случайный урожай (Джеймс Хилтон) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Случайный урожай
Случайный урожай
Оценить:

5

Полная версия:

Случайный урожай

В следующие несколько часов она изложила мне собственную версию семейной жизни Райнеров. — Конечно, их брак никогда не был таким, каким должен быть. Думаю, вы и сами это представляете. Миссис Райнер — неподходящая жена для такого человека, как Чарльз. Он так устал от всех этих приёмов, особенно от гостей, которые подолгу живут в Стуртоне, их большом загородном доме. Детей у них нет — и это тоже печально: он ведь так любит детей. Не знаю, почему у них их нет; может быть, тому есть причина. Поработаете с ним какое-то время — сами почувствуете, как ему не сидится на месте. И за это я виню именно её: она не сумела создать ему настоящий дом. Кенмор — просто гостиница, где каждый день новые постояльцы. По-моему, во всём доме есть лишь одна комната, в которой ему по-настоящему уютно, — эта. Бедная маленькая секретарша трудится, не разгибая спины, а он сидит и курит. Между прочим, курить ему тоже запретили. Знаете, когда Чарльзу нужно поработать, он нередко запирается: остальной дом так набит Гойями, Эпштейнами и всем прочим, что люди бродят из комнаты в комнату, словно по музею. Конечно, там и в самом деле есть бесценные вещи. Почему бы им не быть? Ведь деньги на покупки даёт он, а вкус у неё, полагаю, имеется, — если вам вообще нравятся дома, похожие на музей. Иногда я спрашиваю себя: нравятся ли они Чарльзу?

Я промолчал, и после небольшой паузы она повернулась к письменному столу. — Чарльз получает сотни писем от совершенно незнакомых людей — по самым разным поводам. Если письмо ругательное, мы не обращаем на него внимания. Впрочем, что бы ему ни писали, ОН сам почти никогда этим не занимается. Но я открою вам секрет: он об этом не догадывается и никогда не узнает, если только вы ему не расскажете; уверена, вы этого не сделаете. Каждому, кто присылает ХОРОШЕЕ письмо, я непременно пишу несколько слов благодарности. Разумеется, так, словно он сам мне это продиктовал. Я действительно считаю, что хорошая секретарша ДОЛЖНА проявлять такую инициативу. А вы как думаете?

Я ничего не сказал.

— По правде говоря, если бы он попросил меня остаться, я, кажется, согласилась бы, несмотря на предстоящую свадьбу. Ему так трудно в чём-нибудь отказать! Но он слишком благороден и великодушен, чтобы о таком попросить. Как только он узнал о моём замужестве, тут же настоял, чтобы я не откладывала собственного счастья ради него. Можно подумать, его собственная женитьба принесла ему счастье… Впрочем, Чарльза, пожалуй, нелегко было бы сделать счастливым, даже с подходящей женщиной. Сейчас он несчастлив — это я знаю наверняка. В глазах у него всегда такое выражение, будто он что-то ищет и никак не может найти.

Ещё два или три дня мисс Хоббс продолжала вводить меня в курс дела: Райнер уехал в Ланкашир. За это время миссис Райнер устроила несколько обедов, на которые меня не приглашали, хотя я находился в доме. Однажды мне даже оказали честь помочь иностранному полномочному посланнику, почти не говорившему по-английски: он забрёл в кабинет, разыскивая помещение куда более скромного назначения. После этого я лучше понял, почему Райнер иногда запирал дверь.

Затем Райнер вернулся, телеграммой распорядившись встретить его поезд на вокзале Юстон. Едва мы нашли такси и отъехали от станции, он спросил, как идут мои дела, и, не дожидаясь ответа, добавил: — Не думаю, что вам будет трудно работать не хуже вашей предшественницы.

Я ответил, что очень на это надеюсь.

— Стало быть, вы уже заметили кое-что из того, что мне приходилось терпеть?

— Да. Но не понял, почему вы терпели её столько лет.

— Из чистой сентиментальности. К тому же я всегда испытывал тайную симпатию к чудакам, а Элси — чудачка каких поискать. Она служила в Стуртоне ещё при моём отце, затем у брата. Когда он, разумеется, захотел от неё избавиться, не нашлось ни одного глупца, который взял бы её к себе, кроме меня. Я сделал её своим секретарём по светским делам: тогда я не вёл светской жизни, и это не имело значения. Но после моей женитьбы дела у неё появились, и она взялась за них с каким-то удивительным, почти завораживающим безрассудством. Представляете, я обнаружил, что она пишет длинные письма совершенно незнакомым мне людям и подписывает их моим именем! Кстати, она сказала вам, что я несчастлив в браке?

— Ну… — замялся я.

— Не верьте. Мы с женой лучшие друзья. Полагаю, она намекала и на то, что это брак по расчёту?

Я не хотел выдавать мисс Хоббс и собирался ответить уклончиво, но Райнер перебил: — А вот это правда. Я женился на Хелен, потому что решил: именно такая женщина сумеет обеспечить усталому деловому человеку громкий успех. И она действительно сумела. Вы можете назвать более вескую причину?

— Принято считать, что есть ещё одна причина — поважнее.

Он внезапно сменил тему и показал за окно, на газетный плакат с аршинным заголовком: «Крах Англии». В эту минуту я понял, что мисс Хоббс была права по крайней мере в одном: в глазах Райнера действительно появлялось выражение человека, который что-то ищет и никак не может найти. Указав на плакат, он заговорил быстро, нервно: — Забавно представить себе иностранца, который переведёт эти слова и не поймёт, что речь всего-навсего о крикете… Помните, вы что-то сказали о нём в поезде? Именно тогда мне впервые захотелось узнать вас поближе. Но, по сути, речь вовсе не о крикете, а о нашей чертовской самоуверенности. Вообразите такой же заголовок на улице Парижа или Берлина: началась бы паника, вспыхнули бы беспорядки… Представьте: «Разгром Франции» или «Гибель Германии». Немыслимо! А здесь это ничего не значит, потому что мы не верим, будто подобное когда-нибудь может случиться. И это даже не принятие желаемого за действительное: тут нет ни желания, ни мысли, а лишь иллюзия, которой мы дышим… Напоминает последнее пленарное заседание Лондонской конференции, когда уже стало ясно, что ни о каком настоящем разоружении речи не будет, а мы изо всех сил пытались прикрыть провал последней надежды цивилизации липкой кашей банальностей. Господи, как я устал слушать бесконечные фразы, не означавшие ничего ни на одном языке, а тем более после того, как переводчик по очереди переводил их ещё на два! Сквозь пыльный воздух солнечные лучи падали широкими полосами на розовые лысины делегатов: власть, которой их наделили, превращала их в божества, а моя ненависть — в горгулий… И за всё то утро, среди неподвижных солнечных полос и далёкого гула машин у Кенотафа, было лишь одно живое, искреннее мгновение: молодой Дрексел шепнул мне во время вялых аплодисментов: «Видишь старика в третьем ряду, пятого с конца? Из Армении, Ирака или ещё откуда-то… Он тебе никого не напоминает? Да это же вылитый Гарри Тейт!» И, ей-богу, тот действительно был похож на Гарри Тейта! Мы с Дрекселом держались на этой шутке до конца заседания — на ней и на нашей жалкой фантазии о том, что иностранцы какие-то странные, в лучшем случае забавные создания: вроде комиков из мюзик-холла или школьного учителя французского. Их ещё можно терпеть, если они музыканты, танцоры или торговцы мороженым, но стоит им взяться за по-настоящему серьёзное дело — управление миром, — как мы считаем своим долгом поставить их на место… Смотрите, ещё один! — Он заметил новый газетный плакат с таким же огромным заголовком: «У Англии больше нет надежд». Райнер рассмеялся. — Какой-нибудь придирчивый археолог двадцать пятого века, родственник того новозеландца из очерка Маколея, выкопает этот плакат из мусорной кучи и объявит его неопровержимым доказательством того, что нас обо всём своевременно предупредили… У моей жены сегодня приём?

— Да.

— А что за публика?

— Кажется, в основном люди из мира спорта и театра.

— Тогда поужинаю и переночую в клубе. Боротра — единственный спортсмен с артистической жилкой, который меня интересует, да и тот вряд ли придёт.

Он высунулся из окна такси, назвал шофёру новый адрес и велел ехать помедленнее. Райнер заметно нервничал и был возбуждён; к тому времени я уже начал понимать, что в таком состоянии он говорил особенно много, словно пытался словами угнаться за собственными мыслями. Обычно это не удавалось: за ним оставался целый ворох незаконченных фраз, смешанных метафор и неотшлифованных афоризмов. Порой среди них мелькало замечание, достойное одной из лучших его речей, но произносил он его так небрежно, что, не улови слушатель этих слов сразу, сам Райнер впоследствии уже не смог бы их вспомнить. Я пытаюсь передать впечатление от таких разговоров, но даже самая точная стенограмма не сохранила бы странного волнения в его голосе и движениях — словно за ними, под внешне спокойной поверхностью, бушевала какая-то внутренняя буря. И чувствовалось, что волнение это не угаснет от усталости, а будет всё нарастать до последней, губительной вспышки — как электрическая лампа перед тем, как окончательно перегорит нить накаливания, на миг вспыхивает ярче. Внезапно меня испугала именно эта мысль, и Райнер заметил мой тревожный взгляд.

— Простите, Харрисон, что я так разболтался. После публичных выступлений со мной всегда так: словно приходится выговорить все слова, которые остались неиспользованными, — а может, как раз те, которые я не мог произнести… Вы ведь считаете меня неплохим оратором?

Я ответил, что, безусловно, считаю.

— И, наверное, полагаете, что выступать мне легко?

— Во всяком случае, так кажется со стороны.

Он рассмеялся. — Вот что значит привычка, выработанная годами. Терпеть не могу публичных выступлений. Втайне каждый раз боюсь, что голос сорвётся, что начну заикаться или случится ещё что-нибудь. Особенно боюсь заикания… Хотя, разумеется, ничего такого со мной не бывает. Кстати, помните гору в Дербишире, которую мне показалось, будто я узнал?

— Помню.

— В Ланкашире со мной случилось нечто похожее, только куда менее романтичное. Обыкновенный дом в ряду таких же домов. Я помогал Никсону на дополнительных выборах в Броудли. Мы выступали на уличных перекрёстках, потом Никсон повёл меня по домам — пожимать руки и целовать младенцев. Говорит, его отец так прошёл в парламент ещё при Гладстоне, вот и он до сих пор не отступает от семейного метода. Признаться, я довольно цинично отношусь к выборам. Смотришь на итоги голосования — два столбца цифр аккуратно дают третий, и испытываешь то же раздражение, что при виде баланса фирмы, сходящегося до последнего пенни. А чей это пенни? Был ли он вообще? Вот моё большинство в Литэмшире — ровно двенадцать голосов. Но кто были эти двенадцать избирателей? Двенадцать честных, достойных людей — или двенадцать пьяных невежд? Не кажется ли вам порой, что всё это до ужаса ложно — и столь же ложно успокаивает? Эта унаследованная от девятнадцатого века видимость статистической точности, будто прилив истории можно направить по аккуратным канавкам для полива сада, безопасным, как краны в миллионе пригородных ванных… А когда разразится буря, кому будет дело до того, сходятся ли столбцы чисел? Кому будет важно, что все подсчёты ошибочны, лишь бы нашёлся человек, знающий верный ответ?

— Вы рассказывали о доме.

— Ах да… Обычный четырёхкомнатный дом рабочего, каких десятки тысяч. Был холодный день. Мы стояли у двери, а за кружевными занавесками гостиной горел яркий жёлтый свет камина. Ничего особенного — и всё же… Трудно передать моё чувство. Будто этот дом ждал меня, приглашал из зимних сумерек в тепло, к огню… Будто я возвращался домой.

Глаза его возбуждённо блестели. Желая, чтобы он успел закончить рассказ до конца поездки, я спросил: — А когда дверь открыл незнакомец, это чувство исчезло?

— Сейчас расскажу… Нас было трое: Никсон, я и Рэнсом, местный партийный секретарь, милый невысокий человек. Мы стучали и стучали, но никто не открывал. Тут я заметил, как Рэнсом роется в карманах. «Не пойму, куда она запропастилась, — сказал он. — Впрочем, скоро вернётся». Только тогда я понял, что это ЕГО дом и нас приглашают внутрь. Он нашёл ключ, отпер дверь, и мы вошли. Никакой прихожей — сразу тепло и свет камина. На плите кипел чайник; были приготовлены чашки, блюдца и тарелки с хлебом и маслом. Всюду безупречная чистота, полированная мебель блестит, где-то громко тикают часы. До чего прекрасной показалась мне эта маленькая тёплая комната! Рэнсом без конца говорил о жене: как она гордилась, что к ним на чай придут такие гости, как Никсон и я; какая для неё честь и как она никогда этого не забудет; как смутится, вернувшись и застав нас уже в доме. «Бьюсь об заклад, она побежала за дандийским кексом», — засмеялся он. Но время шло, и хозяин сам начал смущаться. Наконец предложил пить чай, не дожидаясь жены. Так мы и сделали. Я устроился в кресле-качалке у огня; пламя так ярко освещало комнату, что лампа не понадобилась, хотя, когда мы уходили, снаружи уже стемнело.

— Значит, его жену вы так и не увидели?

— Нет, она не успела вернуться. Но та комната… То ощущение покоя, чувство, что меня там ждали… Всё это из той же череды странных воспоминаний. Та часть моей жизни… Вы ведь помните, что я рассказывал вам в Кембридже?

— Почему вас это так тревожит?

— Не тревожило бы, если бы оставило меня в покое. Но прошлое всё дразнит меня намёками. И что мне прикажете делать?

— Я по-прежнему советую больше отдыхать и меньше работать.

Он похлопал меня по руке. — Хорошо, что в такие минуты можно поговорить с вами. Вы для меня — Ватсон при Шерлоке Холмсе, верно? Хотя, пожалуй, это не слишком лестное сравнение.

— Во всяком случае, не для вас. Ватсон-то был хотя бы честным дураком.

Он улыбнулся. — Вот это уже настоящая высокая литературная критика! Вы слишком поздно родились, чтобы чувствовать то же, что чувствовал я: Шерлок Холмс на Бейкер-стрит — значит, в мире всё благополучно.

— А теперь-то мы понимаем, что в мире далеко не всё благополучно…

— Знаю. Но тогда в этом и заключалась иллюзия. Помню, Шелдон повёз меня в Лондон, когда мне было лет шесть или семь. Первым делом я попросил показать Бейкер-стрит, а он, человек добрый, не стал объяснять, что все эти истории — выдумка. Так мы и шагали в один из дней начала столетия: маленький мальчик и дворецкий его отца, с благоговением глядя на высокие дома. Где-то могли рушиться троны, анархисты — бросать бомбы, какие-нибудь «низшие народы» — досаждать нам в дальних уголках мира, но чего было бояться, пока величественный английский Холмс, в халате и под действием наркотика, готовил свой ум к решающей схватке с Мориарти? А кто, чёрт возьми, такой был Мориарти? Всего лишь крупный преступник, которого этот честный дурак Ватсон возвеличил ради славы своего героя! Что-то вроде немолодого сутулого Раффлза! И это, заметьте, было худшим злом, какое воображал мир наших отцов, когда говорил о тайных силах и злодейских замыслах! Ах, счастливые времена… Лучше оставьте себе такси, чтобы доехать домой. Спокойной ночи!

* * * * *

До того дня я не относился к проблеме Райнера особенно серьёзно. В конце концов, забывать свойственно каждому. Все мы что-нибудь забываем, а потом, спустя годы, неожиданно вспоминаем то, что считали утраченным навсегда. Порой память подаёт лишь слабый знак — едва заметную подсказку, за которой мы не пытаемся последовать, потому что не придаём ей значения. Необычным в случае Райнера было то, что он придавал этим намёкам огромное значение. То, что могло остаться простой загадкой, постепенно превращалось для него в навязчивую мысль.

Часть рассказанного Райнером, несомненно, можно было проверить, и мне уже хотелось попытаться. Ему я ничего не сказал, но при первом удобном случае завёл с мисс Хоббс разговор о молодости и начале карьеры её хозяина. Она охотно поддержала беседу, хотя то и дело сбивалась на более поздние события и не слишком лестные сплетни о миссис Райнер. — Ведь он был на войне? — начал я с вопроса, который мог бы задать кто угодно.

— Конечно. Он получил военную награду — разве вы не знали? И самое удивительное: его считали погибшим. Поэтому награду присудили по… по…

— Посмертно.

— Вот именно! Но их нельзя винить: после той атаки он был объявлен пропавшим без вести, и о нём ничего не слышали, пока несколько лет спустя он вдруг не объявился дома — без всякого предупреждения. Тогда-то и выяснилось, что он потерял память.

— По-моему, история, вполне достойная газетных заголовков.

— Газетных? Ах нет, в печать она не попала. Семья не желала огласки.

— Большинство знакомых мне журналистов нежелание семьи вовсе не остановило бы.

— А вот Шелдон сумел всё уладить.

— Шелдон?

— Дворецкий в Стуртоне. Вы ведь ещё не бывали в Стуртоне?

— Нет.

— Прекрасное место, право слово.

— И дворецкий, должно быть, замечательный, если сумел помешать журналистам разнюхать сенсацию, а редакторам — напечатать её.

— Он и правда удивительный человек. Едва ли от него можно что-нибудь скрыть — во всяком случае, в том, что касается семьи. Он, можно сказать, управляет Стуртоном: живёт там круглый год, даже зимой, когда семья остаётся в Лондоне. Я многим ему обязана. Тогда я была всего лишь местной девушкой, вела счета и помогала с секретарской работой в доме, так что постоянно имела с ним дело. — Затем она добавила с некоторым кокетством: — Знаете… а может, и не знаете, как трудно бывает девушке, служащей в большом доме, если дворецкий ведёт себя не так, как подобает.

Я ответил, что вполне могу себе это представить.

— Шелдон всегда держался как настоящий джентльмен. Ни слова, ни жеста, к которым можно было бы придраться.

Я промолчал.

— А позже, когда мистер Чарльз принял Стуртон, Шелдон лично спросил его, не мог бы тот что-нибудь для меня сделать. Иначе, боюсь, я бы здесь не оказалась.

— Понятно… Но вернёмся к тому времени, когда мистер Райнер — тот мистер Райнер, о котором мы говорим — неожиданно вернулся в Стуртон. Вы тогда работали там?

— Как раз тогда — нет. Дело было на Рождество, а поскольку старый мистер Райнер болел, обычные приёмы отменили, и мне дали отпуск. Больше всего работы мне доставляли именно приёмы: рассылка приглашений, карточки с именами гостей и всё прочее.

— Каким он был, когда вернулся?

— Я увидела его лишь много позже. Но знаю, что из-за возвращения поднялась изрядная суматоха. Шелдон и половины происходившего нам не рассказывал.

На этом след обрывался. Мисс Хоббс почти ничего не знала о самом возвращении Райнера. С тех пор прошло немало лет; старый мистер Райнер умер, да и многие тогдашние слуги, у которых можно было бы что-нибудь выяснить, по всей вероятности, тоже уже умерли. Возможно, где-то оставались документы — досье в забытом архиве, служебные записки, затерявшиеся среди официальных бумаг. Но шансов отыскать их, да и просто установить, существовали ли они, было очень мало.

— Настоящая загадка, — заметил я. — А сам мистер Райнер никогда не пытался её разгадать?

— Вы хотите сказать, пытался ли он восстановить память?

— Не только. Разве он не обращался к специалистам — врачам, психоаналитикам?

— Сразу видно, что вы его плохо знаете, иначе не спрашивали бы. Он скорее на что угодно согласится, чем пойдёт к постороннему и станет рассказывать о себе. Только с одним человеком и говорил — со знакомым ещё по Кембриджу профессором. Кажется, его звали Фримен.

— Вы имеете в виду доктора Фримена? Того самого?

— Возможно, он и доктор.

— Высокий, седой, немного сутулый?

— Да, именно он. До женитьбы он часто навещал Чарльза. Вы с ним знакомы?

— Немного. А почему после свадьбы перестал приезжать?

— Он не любил приёмов. И, думаю, не одобрял миссис Райнер за то, что она втянула Чарльза во всю эту светскую жизнь. Она ведь очень честолюбива. Говорят, ещё сделает из него премьер-министра.

Я рассмеялся: мне и самому случалось слышать подобные замечания, за которыми обычно следовала какая-нибудь скабрёзная шутка о её манере устраивать приёмы. Мисс Хоббс добавила: — Впрочем, хозяйка она прекрасная, этого у неё не отнимешь.

Раз уж речь зашла об этом, я подумал, что миссис Райнер, пожалуй, даже чересчур хорошая хозяйка. У англичан существует своё тайное «яблочко», в которое можно попасть, лишь если прицел настроен на девяносто семь — девяносто восемь процентов точности. Стремиться к абсолютной точности, даже если она достижима, здесь опасно. Англичане с подозрением относятся к совершенству: безупречность манер кажется им признаком иностранца, а безупречные зубы — работой дантиста. Разумеется, мисс Хоббс я этих мыслей не высказал.

Через несколько дней я встретился с Фрименом. Ещё в мои студенческие годы, как и во времена Райнера, он был заметной фигурой в Кембридже, но недавно вышел в отставку и поселился в Ричмонде с незамужней сестрой. Вероятно, жизнь его была одинокой: услышав мой голос по телефону, он обрадовался и охотно принял приглашение поужинать. Мы были довольно хорошо знакомы: он долгое время возглавлял Философское общество, а я на последнем курсе был его заместителем. Фримен написал несколько ставших авторитетными трудов по психологии, однако даже его профессиональной проницательности не хватило, чтобы заметить скрытый мотив за моим пылким желанием повидаться и вспомнить прежние времена.

В тот же вечер мы встретились в ресторане «Булестен».

Дождавшись неизбежного вопроса о том, чем я теперь занимаюсь, я ответил, что стал секретарём Райнера.

— А, Райнер… да, — пробормотал он, словно перебирая воспоминания. Потом сухо хихикнул: — Ну что ж, на этот раз история не повторится.

— Что вы хотите этим сказать?

— Он женился на одной из них — на собственной секретарше.

— На нынешней миссис Райнер? Значит, до мисс Хоббс она была его секретарём?

— О, эта Хоббс служит у него испокон веков — прямо семейная реликвия. Ей теперь уж никак не меньше сорока. Что с ней наконец случилось — ушла на покой?

— Она уходит, потому что выходит замуж.

— Боже правый! Никогда бы не подумал, что и до неё дойдёт очередь. Кто же счастливчик?.. Хотя нет, я сам знаю: Райнер, раз сумел от неё избавиться.

— Так вы её знаете?

— К счастью, почти не знаком. Но всякий раз, когда Райнер назначал мне встречу, она присылала совершенно нелепые записки, будто бы написанные им. Позже я случайно узнал, что она подделывала его подпись. Записки были совершенно нелепые! Как психолога меня занимало, почему она считала подобный тон уместным.

— Но вернёмся к миссис Райнер…

— Кажется, она работала у него в конторе в Сити. Другое ведомство, так сказать. У этих промышленных магнатов целые взводы секретарей.

— Странно, что мисс Хоббс ни словом об этом не обмолвилась. Мне казалось, ей доставило бы удовольствие рассказать о такой истории.

— С психологической точки зрения вы, по-моему, ошибаетесь. Она скорее предпочла бы умолчать о том, что при равных, так сказать, исходных возможностях победила другая женщина.

— Возможно. Насколько я понимаю, вы хорошо знали Райнера?

— Раньше — да. Видите ли, у меня с самого начала было преимущество: когда мы познакомились, он не знал, что мне известно его имя.

— Не совсем понимаю.

За очередной рюмкой бренди он разговорился: — Райнер — странный человек. Он словно побаивается собственной личности. Лучше всего он раскрывается перед тем, кто, как ему кажется, не знает, кто он такой. Любопытная психологическая особенность. Впервые я узнал о нём от Уэрнета, его наставника в колледже Святого Свитина. Райнер, по-видимому, рассказал Уэрнету кое-что… впрочем, не уверен, что вправе это обсуждать. Для меня как психолога это представляло большой интерес, а вот Уэрнета, простого историка, занимало куда меньше. — Фримен снова негромко хихикнул. — Так вот, разрешение передать эту историю мне Уэрнет получил лишь после обещания не называть имени рассказчика. Я настолько заинтересовался, что мы даже устроили встречу — опять же анонимную: предполагалось, будто я не знаю, кто передо мной. Но открою вам секрет: Уэрнет заранее, по секрету, всё мне рассказал. Беспринципный человек, этот Уэрнет! А несколько месяцев спустя однажды утром, выйдя после лекции к воротам колледжа, я не обнаружил своего велосипеда. Вместо него стоял очень похожий, с именем «Чарльз Райнер» на табличке. Я воспользовался этой путаницей как предлогом зайти к нему. И должен признать, что после первоначальной неловкости мы очень скоро подружились. — Он добавил: — Теперь я, конечно, знаю, о чём вы собираетесь спросить. Но я всё-таки менее беспринципен, чем Уэрнет, и ответить не могу.

— Думаю, объяснять мне это необязательно. Я уже знаю о некоторых… особенностях его памяти. Полагаю, речь шла именно об этом.

— Тогда для начала расскажите, что именно вам известно.

— Тот провал в его жизни — период, о котором он ничего не помнит.

— Не очень точное определение.

— Безусловно. Именно поэтому я так хотел бы услышать ваше объяснение.

Он улыбнулся. — Случай необычный, хотя несколько подобных случаев описано в специальных медицинских журналах. У Райнера сохранялись, если можно так выразиться, едва уловимые нити воспоминаний о выпавшем из памяти периоде; сначала они были настолько слабы, что почти невозможно было различить. После его отъезда из Кембриджа мы не встречались десять лет. К тому времени нити памяти стали чуть заметнее. Когда по прошествии этих десяти лет мы вновь сблизились, я надеялся разобрать их, распутать и, если угодно, развернуть в цельную ткань воспоминаний.

bannerbanner