
Полная версия:
Случайный урожай
В общем, сведений я собрал немало, но яснее мне почти ничего не стало. Я надеялся, что вторая встреча даст больше, и ехал в Кембридж с нетерпением. По обычаю Общества Свитина секретарь и члены комитета принимали гостей перед обедом в зале колледжа в непринуждённой обстановке. Сначала мы собрались в общей гостиной: знакомились, пили херес, обменивались светскими любезностями. Право же, нелегко придумать, о чём говорить с выдающимся человеком при первом знакомстве, — то есть подобрать тему достаточно пустяковую, чтобы вопрос не прозвучал бесцеремонно. Райнер, например, недавно фигурировал в финансовых новостях в связи с предполагаемым объединением цементных компаний; переговоры ещё шли, и дело представлялось весьма непростым. Но нельзя же спросить: «Ну как ваше слияние?» — с той же непринуждённостью, с какой спросишь увлечённого садовода: «Как поживают ваши хризантемы?» К моему облегчению, вскоре появились другие гости, которыми мне следовало заняться, и лишь четверть часа спустя я снова увидел Райнера: он пробирался ко мне сквозь толпу. — Простите, что подвожу вас, — начал он. — Ужасно разболелся зуб. Где здесь ближайший дантист? Я постарался как можно незаметнее вывести его и у такси взял с него обещание вернуться к обеду, если самочувствие позволит. Потом я объяснил собравшимся, что случилось. Объяснение звучало не слишком убедительно, и никто из нас, по правде говоря, не рассчитывал увидеть его снова. Однако он вернулся. Час спустя Райнер занял оставленное для него место за главным столом и как раз успел ответить на тост одной из лучших застольных речей, какие мне доводилось слышать. Возможно, избавление от зубной боли в сочетании с кембриджской атмосферой — удивительной смесью вековой церемонности и юношеского задора — пришлось ему по душе. Начал он с шуток о больных зубах, а завершил изящными комплиментами колледжу и университету. Помню, он рассказал, что в студенческие годы мечтал остаться в Кембридже на всю жизнь и сделаться кем-нибудь из университетских преподавателей (смех), но так и не успел решить, каким именно (смех), поскольку судьба призвала его стать чем-то вроде предпринимателя и политика; впрочем, каким именно — он до сих пор окончательно не разобрался (новый смех). «И потому, вследствие этой коренной нерешительности, я всё ещё надеюсь когда-нибудь сбросить с себя заботы многочисленных предприятий и обрести покой в комнате с видом на университетский двор, за дубовой дверью, которую можно закрыть от всего мира». (Долгий смех, к которому присоединился и оратор.) Когда он закончил, мы устроили ему шумную овацию, а затем, уже расслабившись, пили, спорили и засиделись до ночи — по лучшим традициям Общества Свитина. Когда компания наконец стала расходиться, Райнер сам спросил, остаётся ли в силе моё приглашение на кофе.
— Разумеется! Просто я думал, что после дантиста вам, может быть, захочется…
— Дорогой мой, никогда не пытайтесь угадать, что я чувствую.
Однако при этих словах он улыбнулся, и я понял: он простил не столько меня, сколько самого себя за откровенность в поезде. Несколько друзей отправились в мои комнаты неподалёку, где мы расселись и продолжили разговор без всяких церемоний. Райнер снова очаровал нас — не столько речами, сколько непринуждённостью, готовностью смеяться и слушать. Когда большинство гостей уже попрощалось, он всё ещё оставался, беседовал, слушал и закуривал одну сигарету за другой. Тогда я ещё не знал, что он страдает бессонницей и любит засиживаться допоздна, что ему по душе общество молодых людей, шутки и полуночные споры, что он лишён всякого снобизма и что публичные выступления, в зависимости от аудитории, оставляют его либо вялым и опустошённым, либо возбуждённым и разговорчивым. Около трёх утра, когда мы остались вдвоём, я предложил ещё кофе. Он с довольным вздохом опустился в кресло и упёрся ногами в каминную полку, словно комнаты принадлежали ему. В известном смысле так и было: любой воспитанник колледжа Святого Свитина мог считать их своими со времён королевы Елизаветы, основательницы колледжа. — Я уже бывал в этих комнатах, и не раз. В моё время здесь жил парень с располагающим именем Пал. «Уроженец Азии или Африки, не имеющий родителей европейского происхождения» — так деликатно выражаются университетские правила. Индиец из высшей касты. Математик, гений в своём роде. Интересно, чем он теперь занят? Наверное, выпаривает соль из морской воды, ложится на рельсы перед поездами или предаётся какому-нибудь другому безнадёжному занятию. Он говорил, что воспринимает алгебру чувствами. Однажды признался, что не может прочитать доказательство биномиальной теоремы без слёз: настолько потрясающе прекрасна сама идея… Как бы мне хотелось хоть ненадолго попасть в его мир. Да и в другие миры тоже. Порой я отдал бы что угодно, лишь бы выбраться из собственного.
— А что плохого в вашем мире?
Он рассмеялся, словно обороняясь. — Вот тут вы меня поймали… Возможно, как вы и намекнули вчера, всё дело в переутомлении. Но сегодня, когда я разговаривал со всеми вами, молодыми, я почувствовал себя ужасно старым. И позавидовал вам.
— Позавидовали? Да ведь это мы вам завидуем: вы добились успеха в жизни. Стоит нам перестать смеяться, выясняется, что мы порядком разочарованное поколение. Мы знаем, что работа найдётся лишь для немногих — разве что начнётся война и всем достанется работа, которой никому из нас не хочется.
Он помолчал, задумчиво глядя на чашку кофе, и продолжил: — Да, верно. Наверное, поэтому здесь мне бросается в глаза не сходство с прошлым, а различия. Ведь мой Кембридж был совсем другим. Война только что закончилась. Мы победили и все верили, что победа в великой войне непременно должна что-то означать. Одни надеялись, что теперь жизнь превратится в заслуженный счастливый финал — долгий золотой полдень, когда трудов всё меньше, а наград всё больше. Другие мечтали переустроить мир. Всё зависело от того, устал ли человек после пережитого или, напротив, рвался действовать. Большинство из нас испытывали и то и другое: смертельно устали от войны и всего, что с ней связано, но жаждали чего-то нового. Мы очень скоро перестали ненавидеть немцев. И столь же скоро стали смеяться над тем, что кого-то ещё волнует проклятое прошлое настолько, чтобы задать знаменитый вопрос с вербовочных плакатов: «Что ты делал во время Великой войны?» Но даже самые циничные из нас не могли представить, что придёт время, когда единственным разумным ответом станет встречный вопрос: «Во время КОТОРОЙ Великой войны?»
— На Петти-Кьюри, над рыбной лавкой, была комната, где мы раз в неделю собирались и спорили до хрипоты. Называли себя «Еретиками», но из всех наших разговоров лучше всего я помню запах рыбы, поднимавшийся снизу. Дж. М. Кейнс читал лекции в Школе искусств и вежливо намекал, что Германия, пожалуй, не сумеет выплатить столько миллионов репараций. Или миллиардов? В те времена можно было взять любое число и приписать к нему сколько угодно нулей. Холланд Роуз рассказывал о Наполеоне, Пигу — о законе убывающей отдачи, Бьюри по-прежнему объяснял упадок и падение Римской империи. А однажды вечером мы с Палом — сентиментально звучит, правда: «мы с Палом»? — стояли в очереди, растянувшейся едва ли не на половину Большого двора Тринити-колледжа. Хотели услышать лекцию некоего Эддингтона о новом немецком учёном Эйнштейне и его теории, согласно которой свет искривляется. Тут зал, конечно, покатывался со смеху — куда громче, чем вы сегодня. Лучшее студенческое веселье. А со стены на нас хмуро взирал портрет Марии Католички: современная публика насмехалась над наукой ничуть не меньше, чем над религией. Вот вам и еретики — да ещё смеющиеся! Только мой друг Пал не смеялся. Он слушал в каком-то восторженном оцепенении.
— Я много читал на реке, а ещё в «Орчарде» в Гранчестере. Помните стихотворение Руперта Брука? Если бы он был жив, ему сегодня было бы пятьдесят — подумать только! «Часы по-прежнему показывают без десяти три», а Руперт Брук опаздывает к чаю — лежит в постели с ревматизмом или ещё какой-нибудь болезнью. Вот что бывает с поэтами, которые не умирают молодыми. Женщина, подававшая чай в «Орчарде», помнила Брука. Замечательная была старушка, охочая до разговоров: когда я познакомился с ней поближе, она часами рассказывала о студентах и профессорах, прежних и нынешних. Наверняка многие её истории я с тех пор забыл, а больше никто их уже и тогда не помнил… Пустяки, как и всё, о чём я сейчас вам говорю. Это был двадцатый год. Кембридж был полон демобилизованных мужчин — молодых, но уже постаревших. Многие донашивали перекрашенные офицерские шинели: их отправляли в Перт, а возвращались они шоколадно-коричневыми. Кто-нибудь мог посреди студенческой шалости внезапно озвереть и превратить её в побоище; другой начинал всхлипывать при первых раскатах грозы. Последствия контузии, понимаете. Многие из нас через это прошли. Я тоже.
— Из-за ранения в голову, о котором вы вчера рассказывали?
— Полагаю, да.
— Вам пришлось тяжело?
— Нет, по сравнению с другими мне повезло. Но когда рядом разрывается снаряд, даже если тебя самого не разносит на куски… — Он смущённо оборвал фразу. — Простите. День перемирия уже прошёл. Такие признания теперь не к месту.
— Ничуть. Мне интересно. Моему поколению так трудно представить себе, что это было.
— Не беспокойтесь, скоро узнаете.
— Сколько времени прошло, прежде чем вас нашли?
— Понятия не имею. Вероятно, я был без сознания.
— Но потом вы всё-таки пришли в себя?
— Должно быть. Я не помню ни когда, ни где это случилось, ни каких-либо подробностей. Однако у меня есть основания полагать, что я попал в плен.
— «Есть основания полагать»? Вы выражаетесь очень осторожно.
— Знаю. Но почти ничего другого я сказать не могу. Понимаете, я действительно ничего не помню. С того мгновения, как я потерял сознание, и до того дня, когда несколько лет спустя очнулся на парковой скамейке в Ливерпуле, в моей памяти — сплошная пустота.
— Несколько ЛЕТ спустя?
— Почти три года. Разумеется, поначалу я об этом не знал. И, как назло, в тот день шёл дождь. — Он улыбнулся. — Не очень-то правдоподобная история, верно?
— Возможно, я поверил бы, если бы вы рассказали её целиком, без пропусков.
— Но пропуски-то и есть! В том вся беда.
— Что же вы делали в Ливерпуле?
— Повторяю: понятия не имею. Сначала я даже не знал, что нахожусь в Ливерпуле. Важнее всего было выяснить, КТО я. А где я находился и какой стоял год, выяснить впоследствии было нетрудно.
— Значит, прежде вы жили под другим именем?
— Возможно. Наверное. Но и этого я не знаю. Иногда я представляю это так: в моём сознании были разные комнаты, и стоило зажечь свет в одной, как в другой он непременно гас.
— И что вы сделали, когда вспомнили, кто вы?
— Как поступил бы любой на моём месте. Я отправился домой. В карманах нашлось немного денег; я купил себе новую одежду, принял ванну в гостинице и пошёл на вокзал. Всё оказалось удивительно просто. Вместе с собственным именем ко мне без малейшего усилия вернулось знание, что живу я в Стуртоне, что отцу принадлежат сталелитейные заводы Райнера и другие предприятия, что нашего дворецкого зовут Шелдон, — словом, любые подробности, какие только хотелось припомнить. Я совершенно отчётливо помнил всю свою жизнь вплоть до того мгновения, когда в 1917 году под Аррасом разорвался снаряд.
— Для вашего отца это, должно быть, стало счастливым потрясением.
— Он был слишком болен, чтобы подвергать его такому потрясению. Зато остальные родные испытали его сполна. Ведь после того, как моё имя появилось в списках пропавших без вести, семья давно уже считала меня погибшим.
— Поразительная история.
— «Поразительная» — очень удачное слово. Оно ни к чему вас не обязывает.
Я немного подумал и спросил: — Но ведь у военного ведомства должны были остаться какие-нибудь сведения о вашем возвращении в Англию?
— Никаких. Во всяком случае, на имя Райнера.
— Но разве на фронте вы не должны были постоянно носить опознавательный жетон?
— Должен был. Только если бы вам хоть раз довелось взлететь на воздух от разрыва фугасного снаряда, вы бы не слишком рассчитывали на металлический жетон на шее. Вполне возможно, у немцев, когда они взяли меня в плен, могло не оказаться ничего, по чему меня можно было бы опознать.
— А почему вы решили, что вообще побывали в Германии?
— Если бы меня подобрали свои, они ведь наверняка знали бы, кто я такой?
— Хм… Да, пожалуй.
Помолчав, он продолжил: — Ничуть не обижусь, если вы не поверите ни одному моему слову. И, пожалуй, к счастью для моей репутации здравомыслящего человека, вы первый за много лет, кому я об этом рассказал. — Он засмеялся с насмешливой, будто защитной ноткой. — Всё словно сговорилось развязать мне язык: День перемирия, наша встреча в поезде… А сегодня ещё и слова дантиста, которые я услышал, очнувшись от наркоза закисью азота.
— Дантиста? При чём тут дантист?
— Он поддерживал светскую беседу, пока я сплёвывал кровь. Между прочим, спросил: «Так вы были в германском плену?» Я поинтересовался, с чего он это взял. «Вижу, — говорит, — один зуб у вас запломбирован суррогатным металлом, которым немецкие зубные врачи вынуждены были пользоваться во второй половине войны». Очевидно, ему и прежде встречались такие пломбы.
Некоторое время мы молчали. С Кингс-Парад уже доносились первые звуки просыпавшегося уличного движения. Райнер тоже их услышал и, словно по сигналу, поднялся. — Странное дело — война. Англичане сообщили немцам, где меня искать, чтобы те меня убили… Немцы едва меня не убили, потом подлатали и даже позаботились о моих зубах… А англичане наградили меня медалью за, как они выразились, «выдающуюся храбрость на поле боя». — Он коснулся награды на лацкане. — Надеваю её на такие торжества вместе с каким-то «славнейшим орденом того-то и того-то», который греки пожаловали мне за организацию займа под будущий урожай коринки в 1928 году. — Он принялся надевать пальто, не обращая внимания на мои уверения, что спешить незачем и я и сам часто сижу до рассвета. — Не провожайте меня, пожалуйста. Приму ванну в гостинице и ещё успею на первый поезд.
По пути к двери он остановился у моих книжных полок и спросил, какой университетский экзамен на степень я собираюсь сдавать.
— По экономике. Первую часть экзаменов по истории я сдал в прошлом году.
— Вот как? Когда я здесь учился, у меня было то же самое. А психоанализ тут при чём?
— Это просто увлечение, не связанное с моей специальностью.
— Понятно. Уже решили, чем займётесь после университета?
— Я хотел бы стать журналистом.
У двери он пожал мне руку и кивнул. — Что ж, у меня есть кое-какие знакомства на Флит-стрит. Напишите, когда начнёте искать работу. Возможно, сумею вам помочь.
* * * * *
В начале следующего года я получил степень доктора философии и принялся искать место, которое, как мне тогда казалось, само должно было достаться любому способному молодому человеку, написавшему двухсотстраничную диссертацию «Влияние Вольтера на английских экономистов — сторонников невмешательства государства в экономику». Кембридж счёл мой труд достойным докторской степени; на Флит-стрит, однако, никто не счёл его достаточным основанием для постоянной работы. У меня имелся очень скромный собственный доход, и я мог позволить себе выпрашивать заказы на рецензии у солидных, но небогатых еженедельников. Я считал, что мне неплохо заплатили, если книги оказывались дорогими и за них можно было выручить ещё немного денег у мистера Ривза на Стрэнде. Но газетный мир тогда кишел журналистами, оставшимися без работы из-за слияния изданий, и перспективы попасть в штат одной из крупных ежедневных газет выглядели неутешительно. Конечно, я помнил предложение Райнера, но мне не хотелось его беспокоить; к тому же он уехал в Южную Америку по финансовым делам. К его возвращению я успел получить столько отказов, что решил принять его предложение. Он тотчас ответил на мою записку и пригласил меня на обед на следующий день.
Так я впервые отправился в Кенмор. «Возле пивной „Конец света“», — обычно объяснял Райнер. Некоторые из его гостей любили притворяться, будто дом и впрямь стоит на краю света, если не за ним: под «светом» эти утончённые люди подразумевали ту часть Лондона, до которой можно добраться на такси за обычную плату. Я поехал автобусом и вышел на углу улицы: до дома оставалось пройти всего около ста ярдов. Я не представлял себе, насколько известны — если не сказать печально знамениты — обеды в Кенморе. Поскольку приглашение последовало сразу, я успел вообразить уютный обед вчетвером: хозяин, хозяйка, я и, возможно, газетный магнат, специально позванный ради меня. Тогда я ещё не знал, что миссис Райнер два-три раза в неделю устраивает обеды для десяти-двенадцати гостей, сводя у себя знаменитостей, чья слава могла оказаться мимолётной или долговечной. Над этими обедами шутили едва ли не столь же часто, сколь редко от них отказывались. Она служила своего рода связующим звеном между светским обществом и богемой и с покровительственным вниманием мецената поглядывала на безденежных, но приятных молодых людей. Сам я меньше всего на свете хотел бы заниматься подобной общественной деятельностью, однако трудно не уважать того, кто умеет вести её как следует.
Вспоминая своё первое появление в Кенморе, я никак не могу представить себе миссис Райнер в этой картине. Она, разумеется, была там, но так хлопотала, представляя гостей друг другу, что едва успела сказать мне несколько совершенно незначительных слов. Я немного опоздал и оказался в гостиной, полной завсегдатаев, оживлённо беседовавших между собой и, как мне без всяких оснований показалось, недовольных вторжением незнакомца, который не написал запрещённого романа и не слетал куда-нибудь и обратно за невероятно короткое время. Один из гостей действительно написал такой роман, другой совершил такой перелёт, и судьба посадила меня за столом между ними. Они беседовали либо с соседями по другую руку, либо друг с другом через мою голову. Во главе стола пустовало место, и вскоре из разговоров я узнал, что Райнер часто запаздывает, а порой вовсе не появляется, так что ждать его ни в коем случае не полагалось. Я уже решил, что обед оказался пустой тратой времени, когда гости поднялись, поспешно попрощались и устремились к ожидавшим их автомобилям и такси. Обеды миссис Райнер всегда проходили именно так: ровно с четверти второго до четверти третьего и без лишних возлияний, чтобы не потерять весь остаток дня. Я уже последовал за остальными, когда кто-то коснулся моей руки и шепнул: «Задержитесь на минуту, если не торопитесь».
Когда остальные гости разошлись, миссис Райнер отвела меня на несколько шагов назад по коридору. — Простите, я не совсем расслышала вашу фамилию…
— Харрисон.
— Ах да… Вы друг Чарльза. Очень жаль, что он не смог приехать. В последнее время он так занят.
Я пробормотал что-то неопределённо-вежливое, надеясь её успокоить.
— Жаль, что люди, способные пролететь через полмира, совершенно не умеют себя вести, — продолжала она. Я возразил: — Зато наверняка найдётся немало людей с хорошими манерами, которые и половины земного шара не сумели бы пролететь.
— Но хорошие манеры куда важнее, — парировала она. — Скажите… вы, случайно, не… Позвольте припомнить… Харрисон…
Я улыбнулся — вдруг, сам не понимая отчего, я почувствовал себя с ней непринуждённо. — Вы пытаетесь припомнить какого-нибудь Харрисона, который что-то написал, на ком-то женился или где-то побывал, — сказал я. — Напрасный труд: я не тот Харрисон, даже если такой существует. Я всего лишь журналист — если уж мне непременно нужно как-то себя назвать.
— Ах… Тогда вам непременно нужно приехать ещё раз, когда у нас будет по-настоящему ЛИТЕРАТУРНЫЙ приём, — отозвалась она с пылом, который показался мне очаровательным, хотя, вероятно, был не вполне искренним. С таким же пылом я пообещал приехать, твёрдо решив избегать её литературных приёмов как чумы. Затем пожал ей руку, вышел из дома и сел в автобус до Флит-стрит. И тут до меня внезапно дошло, что, по крайней мере с одной точки зрения, обед удался на славу: я в жизни не ел яиц под соусом Морне вкуснее.
На следующий день после обеда позвонил Райнер и принялся горячо извиняться за то, что не пришёл. Хотя для него этот случай едва ли мог иметь большое значение, мне почудилась в его голосе искренность. — Полагаю, вы не слишком хорошо провели время, — сказал он и, прежде чем я успел ответить, продолжил: — Я и сам не любитель таких сборищ, зато Хелен — прирождённая хозяйка, почти как американка: назовите ей подряд двадцать новых имён, и она ни разу не ошибётся.
— Моего имени она не запомнила. По правде говоря, было совершенно ясно, что она понятия не имеет, кто я такой.
— Вероятно, это моя вина. Должно быть, забыл ей сказать.
— Значит, к вам в дом может прийти совершенно посторонний человек и пообедать за чужой счёт?
— Так постоянно и бывает, хотя у большинства всё-таки имеются приглашения… Слушайте, если вы сейчас свободны, почему бы не заглянуть к нам в дом на чай?
Я согласился и снова отправился автобусом в Челси. Но в Кенморе горничная сказала, что Райнер с утра не появлялся и никогда не пьёт чай дома. Пока мы препирались на пороге — я настаивал, что он пригласил меня меньше двадцати минут назад, — за моей спиной появилась миссис Райнер и рассмеялась. — Он имел в виду Палату общин, — объяснила она, проходя в холл. — Пожалуй, лучше отправляйтесь туда на моей машине.
Поразительно, каким глупцом может оказаться человек именно тогда, когда ему хочется блеснуть осведомлённостью. Я прекрасно знал, что Палату общин, как и Лондонскую биржу или оксфордский колледж Крайст-Черч, называют просто the House — «домом». И всё же, услышав это слово от Райнера по телефону, почему-то подумал только о Кенморе. Почти всю дорогу до Вестминстера, в вызывающе неброском «даймлере» — настолько безликом, что он вполне мог принадлежать похоронной конторе, — я проклинал свою оплошность: плохая рекомендация для соискателя любой должности. Я опасался, что Райнер уже ждёт меня, и обрадовался, когда после того, как я назвал своё имя, мне пришлось полчаса коротать время, прежде чем полицейский провёл меня запутанными коридорами на террасу. Райнер встретил меня тепло, но выглядел несколько тревожно: мышцы вокруг его рта и глаз подёргивались, и во всём его облике чувствовалось лихорадочное напряжение, от которого ему необходимо было избавиться. За чаем он рассказывал о поездке в Южную Америку, слишком скромно полагая, будто я ничего не читал о ней в газетах. Вскоре прозвенел звонок, призывавший депутатов на голосование. Только когда мы торопливо пересекали курительную комнату, он заговорил о том, ради чего я и пришёл: — После вашего письма я навёл справки у многих людей, Харрисон, но на Флит-стрит сейчас, похоже, совершенно никаких вакансий.
— Мне тоже пока ничего не удалось найти, — ответил я.
— Вот я и подумал: не согласились бы вы поработать у меня секретарём, пока не подвернётся что-нибудь другое?
Я никогда всерьёз не думал о такой работе; должно быть, моя заминка выдала разочарование.
Он похлопал меня по руке. — Во всяком случае, подумайте. До сих пор у меня работала девушка, но через несколько недель она выходит замуж. Времени вполне хватит, чтобы она ввела вас в курс дела… Разумеется, если вы вообще захотите взяться за такую работу…
* * * * *
Так я стал секретарём Райнера, а мисс Хоббс начала вводить меня в курс дела. Назвав её «девушкой», Райнер явно польстил ей. Это была сухопарая, краснолицая женщина средних лет, боготворившая своего начальника с такой пылкостью, что будущему мужу достались бы лишь крохи чувств, на которые она была способна. Более того, мне казалось, что замужество соблазняло её главным образом страхом упустить последний шанс, а вовсе не уверенностью, что она действительно хочет выйти замуж. Уже при первом знакомстве она дала мне это понять. «У меня почти такое чувство, будто я бросаю ЕГО», — сказала мисс Хоббс, и ударение на последнем слове было весьма красноречивым. Чуть позже, показывая, как она подшивает его корреспонденцию, она добавила: «Я так рада, что у него не будет другой секретарши — ЖЕНЩИНЫ. А то придёт сюда какая-нибудь ужасная особа и начнёт, пожалуй, ВЛИЯТЬ на него».
Я заметил, что Райнер едва ли принадлежит к числу мужчин, на которых могла бы повлиять такая женщина.
— Ах, никогда не угадаешь, какая женщина способна повлиять на мужчину.
Мы продолжили разбирать картотеку. — Главное — следить, чтобы он не забывал о назначенных встречах. Перепиской он здесь почти не занимается: в его конторе в Сити есть другая секретарша. Так что не беда, если вы не владеете стенографией и машинописью.
Я ответил, что владею и стенографией, и машинописью.
— Тем лучше, конечно. С ним замечательно работать — во всяком случае, мне всегда так казалось. Хотя, разумеется, мы с ним скорее старые друзья, чем начальник и секретарша. Когда мы наедине, я называю его Чарльзом, знаете ли. А он зовёт меня Элси всегда, даже при посторонних. Мы вместе уже почти пятнадцать лет, так что это совершенно естественно, вам не кажется?

