Читать книгу Морской волк (Джек Лондон) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Морской волк
Морской волк
Оценить:

4

Полная версия:

Морской волк

— Но это не имеет отношения к нашему разговору! — воскликнул я.

— Самое прямое. — Теперь он говорил быстро, глаза его сверкали. — Это свинство, и это жизнь. К чему бессмертное свинство? Ради какой цели? В чём смысл? Вы не добыли ни куска пищи. А тем, что вы съели или выбросили, можно было спасти двадцать несчастных, которые добывали эту пищу, но сами её не ели. Какой бессмертной цели послужили вы? А они? Возьмём нас с вами. Чего стоит ваше хвалёное бессмертие, когда ваша жизнь сталкивается с моей? Вам хочется вернуться на сушу: там вашему свинству раздолье. А мне вздумалось оставить вас на этом судне, где раздолье моему. И я вас оставлю. Я могу поднять вас или сломать. Вы можете умереть сегодня, на этой неделе или в следующем месяце. Я мог бы убить вас прямо сейчас одним ударом кулака — вы жалкий слабак. Но если мы бессмертны, для чего всё это? Всю жизнь мы с вами жили по-свински. Разве этим пристало заниматься бессмертным? Так в чём же смысл? Почему я держу вас здесь?..

— Потому что вы сильнее, — с трудом выпалил я.

— Но почему я сильнее? — тут же продолжил он свои бесконечные вопросы. — Потому что я более крупный комок в этой бродящей массе? Неужели не видите? Неужели?

— Но ведь тогда всё безнадёжно, — возразил я.

— Согласен, — ответил он. — Так зачем вообще двигаться, если движение и есть жизнь? Не будь движения, не будь мы частью этой бродящей массы, не было бы и безнадёжности. Но вот в чём дело: мы хотим жить и двигаться, хотя причин для этого у нас нет. Просто такова природа жизни — жить, двигаться и хотеть жить и двигаться. Иначе жизнь была бы мертва. Это жизнь внутри вас заставляет вас мечтать о бессмертии. Она жива и хочет оставаться живой вечно. Тьфу! Вечное свинство!

Он резко повернулся и зашагал к носу. У края кормовой палубы он остановился и подозвал меня.

— Кстати, сколько Кок у вас стащил? — спросил он.

— Сто восемьдесят пять долларов, сэр, — ответил я.

Он кивнул. Через мгновение, когда я спускался по трапу накрывать стол к обеду, я услышал, как он громко ругает матросов посреди судна.

ГЛАВА VI

К следующему утру шторм окончательно выдохся. «Призрак» слегка покачивался на спокойном море; ветра не было. Временами, правда, налетало лёгкое дуновение, и Волк Ларсен без конца ходил по кормовой палубе, вглядываясь в море на северо-востоке: оттуда должен был прийти могучий пассат.

Все были на палубе и готовили шлюпки к сезону охоты. На борту их семь: капитанская лодка и ещё шесть для охотников. В каждой промысловой шлюпке трое: охотник, гребец и рулевой. Гребцы и рулевые составляют матросскую команду шхуны. Охотникам полагается также командовать вахтами, но все они подчиняются приказам Волка Ларсена.

Всё это и многое другое я успел узнать. «Призрак» считается самой быстроходной шхуной среди промысловых судов Сан-Франциско и Виктории. Когда-то она была частной яхтой, построенной ради скорости. Даже мне, человеку несведущему, её обводы и оснастка говорят сами за себя. Джонсон рассказал мне о ней вчера, когда мы ненадолго разговорились во время второй короткой вечерней вахты. Он говорил с восторгом, с каким иной человек говорит о прекрасной лошади. Предстоящий рейс ему совсем не по душе. Насколько я понял, среди капитанов промысловых шхун Волк Ларсен пользуется дурной славой. Джонсон нанялся на этот рейс, соблазнившись самой шхуной, и уже начинает об этом жалеть.

По его словам, «Призрак» — восьмидесятитонная шхуна на редкость изящных обводов. Ширина её — двадцать три фута, длина — чуть больше девяноста. Свинцовый киль невероятного, хотя и неведомого веса придаёт ей большую остойчивость, а площадь её парусов огромна. От палубы до клотика грот-стеньги больше ста футов; фок-мачта со стеньгой ниже на восемь или десять футов. Я привожу эти размеры, чтобы можно было представить себе крошечный плавучий мир, в котором живут двадцать два человека. И вправду крошечный: пылинка, точка. Мне удивительно, что люди отваживаются выходить в море на таком маленьком и хрупком сооружении.

Волк Ларсен известен ещё и тем, что безрассудно перегружает шхуну парусами. Я слышал, как об этом говорили Гендерсон и другой охотник, калифорниец Стэндиш. Два года назад, во время шторма в Беринговом море, «Призрак» по его вине лишился мачт. Тогда и поставили нынешние — во всех отношениях прочнее и тяжелее прежних. Говорят, он заметил при этом, что предпочёл бы опрокинуть шхуну, чем снова потерять мачты.

У каждого на борту, кроме Иогансена, которого несколько ошеломило повышение, кажется, найдётся оправдание тому, что он попал на «Призрак». Половина матросов, живущих в носовой части шхуны, — моряки дальнего плавания; они оправдываются тем, что ничего не знали ни о шхуне, ни о её капитане. А те, кто знает, шепчутся, что охотники, при всей своей меткости, так прославились склочностью и плутовством, что ни на одну порядочную шхуну их бы не взяли.

Я познакомился ещё с одним членом команды — Луисом, кругленьким, весёлым на вид ирландцем из Новой Шотландии. Он человек общительный и готов говорить, пока его кто-нибудь слушает. После полудня, когда кок спал внизу, а я чистил бесконечную картошку, Луис заглянул в камбуз поболтать. Он объяснил, что нанялся сюда пьяным. Снова и снова повторял: трезвым он бы ни за что на такое не пошёл. Оказалось, он ходит на промысел морских котиков каждый сезон уже двенадцать лет и считается одним из двух или трёх лучших рулевых во флотах Сан-Франциско и Виктории.

— Эх, парень, — сказал он, зловеще качая головой, — хуже шхуны ты выбрать не мог. И ведь ты, в отличие от меня, трезвый был. Промысел морских котиков — рай для моряка, только на других судах. Помощник капитана был первым, но помяни моё слово: до конца рейса покойников ещё прибавится. Только тсс, между нами и вот этой стойкой: Волк Ларсен — сущий дьявол, а «Призрак» при нём всегда был и будет адской посудиной. Уж мне ли не знать? Мне ли не знать? Разве забыл я, как два года назад в Хакодате он повздорил со своими людьми и застрелил четверых? Я тогда был на «Эмме Л.», меньше чем в трёхстах ярдах от них. В том же году он убил человека одним ударом кулака. Да, сэр, убил наповал. Голова у бедняги, должно быть, раскололась, как яичная скорлупа. А губернатор острова Кура и начальник полиции? Японские господа, сэр. Они поднялись на «Призрак» как гости, вместе с жёнами — крошечными красавицами, каких рисуют на веерах. А когда шхуна тронулась, любящих супругов будто бы случайно оставили за кормой в их сампане. Неделю спустя бедных женщин высадили на другой стороне острова. Им оставалось только идти домой через горы в своих крохотных соломенных сандалиях, которые и мили бы не выдержали. Уж мне ли не знать? Зверь он, этот Волк Ларсен, тот самый огромный зверь, о котором сказано в Откровении. Добром он не кончит. Но я тебе ничего не говорил, учти. Ни словечка не шепнул. Старый толстяк Луис доживёт до конца рейса, даже если все вы, до последнего материнского сынка, пойдёте на корм рыбам.

— Волк Ларсен! — фыркнул он минуту спустя. — Ты только вслушайся: волк! Таков он и есть. У иных людей сердце чёрное, а у него сердца вовсе нет. Волк, самый настоящий волк. Удивляешься, что имя ему так подходит?

— Но если все знают, что он за человек, — спросил я, — как ему удаётся набирать команду?

— А как вообще удаётся уговорить людей сделать хоть что-нибудь на божьей земле или на море? — с ирландским жаром отозвался Луис. — Разве я оказался бы здесь, если бы не напился как свинья, когда ставил подпись? Одних, вроде охотников, получше капитаны не берут. Другие ничего не знают — вон те бедолаги с больших парусников, что живут в носу. Но узнают, ещё как узнают, и проклянут день своего рождения. Я бы заплакал над ними, если бы не вспоминал о бедном старом толстяке Луисе и о том, какие беды ждут его самого. Только я тебе ничего не шепнул, учти. Ни слова.

— А охотники-то — отъявленные негодяи, — заговорил он снова: молчать ему, видно, не позволяла сама природа. — Вот погоди, начнут они дурить да скандалить. Он быстро их утихомирит. Он-то вложит страх божий в их гнилые чёрные сердца. Взять хотя бы моего охотника, Хорнера. «Джок» Хорнер, как его зовут. Такой тихий, покладистый, говорит мягко, точно девушка: подумаешь, и воды не замутит. А разве не убил он в прошлом году своего рулевого? Объявили несчастным случаем, да только я встретил в Иокогаме их гребца, и тот рассказал, как всё было на самом деле. А Смок, этот маленький чёрный дьявол? Русские ведь продержали его три года на соляных копях в Сибири за браконьерство на острове Медном, который они объявили заповедным. Его и товарища сковали по рукам и ногам. Потом они повздорили или подрались — уж не знаю. Только товарища Смок отправил наверх в рудничных бадьях. По частям: сегодня ногу, завтра руку, на следующий день голову — и так далее.

— Но ведь вы не всерьёз! — вскричал я, охваченный ужасом.

— Что не всерьёз? — мгновенно вскинулся он. — Да я ничего и не говорил. Глух я и нем, как и тебе следовало бы быть ради твоей матери. Я и рта не раскрывал, разве что помянуть добрым словом их да его самого. Чтоб Бог проклял его душу! Чтоб он десять тысяч лет гнил в чистилище, а потом провалился в самый глубокий ад!

Джонсон, тот самый матрос, который натёр мне кожу до ссадин, когда я только попал на судно, казался самым прямым человеком на всей шхуне. Да он и вправду не умел кривить душой. С первого взгляда в нём чувствовались честность и мужская твёрдость, смягчённые скромностью, которую можно было принять за робость. Но робким он не был. Он твёрдо стоял на своём и знал себе цену. Потому-то в самом начале нашего знакомства он и потребовал, чтобы его не называли Йонсоном. Луис вынес свой приговор Джонсону и предсказал, что будет дальше.

— Славный малый этот наш Джонсон, скандинав из кубрика, — сказал он. — Лучший моряк среди тамошних матросов. Он у меня гребец. Только с Волком Ларсеном у него непременно выйдет беда — так же верно, как искры летят вверх. Уж я-то знаю. Вижу, как она назревает, словно гроза. Я говорил с ним по-братски, да он и слышать не хочет о том, чтобы пригасить свои огни или поднять ложный сигнал. Что ему не по нраву, то он сразу высказывает, а до Волка всегда найдётся кому донести. Волк силён, а волки чужую силу ненавидят. В Джонсоне он её увидит: тот не станет гнуть спину и отвечать на брань или удар: «Да, сэр, покорно благодарю, сэр». Ох, надвигается беда! Надвигается! И одному Богу известно, где я возьму другого гребца. Что этот дурень сказал, когда Старик назвал его Йонсоном? «Моя фамилия Джонсон, сэр», — да ещё произнёс её по буквам. Видел бы ты лицо Старика! Я думал, он тут же его ударит. Тогда не ударил, но ещё ударит. И разобьёт этому скандинаву сердце, если только я хоть что-нибудь понимаю в морских порядках.

Томаса Магриджа становится невозможно терпеть. При каждом обращении я вынужден величать его «мистером Магриджем» и «сэром». Одна из причин в том, что Волк Ларсен, кажется, к нему благоволит. Насколько я понимаю, дружба капитана с коком — дело неслыханное, но Волк Ларсен именно так себя с ним и ведёт. Два или три раза он заглядывал в камбуз и добродушно подтрунивал над Магриджем, а сегодня после полудня простоял у уступа кормовой палубы, беседуя с ним целых пятнадцать минут. Вернувшись в камбуз, Магридж весь сиял, лоснясь от жира, и принялся за работу. При этом он напевал песенки лондонских уличных торговцев пронзительным, фальшивым голосом, от которого у меня сводило нервы.

— Я с начальством завсегда лажу, — доверительно сообщил он мне. — Уж я-то знаю, как сделать, чтоб меня ценили. Вот на прошлом судне капитан был — так я запросто спускался к нему в каюту поболтать и по стаканчику выпить. «Магридж, — говорит, — Магридж, ты своё призвание упустил». А я ему: «Это как же?» А он: «Тебе бы джентльменом родиться, чтоб не пришлось на хлеб себе зарабатывать». Чтоб мне на месте помереть, Хамп, если не так он и сказал! А я сижу у него в каюте как свой: покуриваю его сигары да попиваю его ром.

От этой болтовни я сходил с ума. Никогда ещё ничей голос не был мне так ненавистен. Его елейный, вкрадчивый тон, сальная улыбка и чудовищное самомнение так действовали мне на нервы, что порой меня всего начинало трясти. Более отвратительного человека я не встречал. Невозможно описать, в какой грязи он готовил пищу. А поскольку всю еду на шхуне готовил он, мне приходилось с величайшей осторожностью выбирать из его стряпни то, что казалось наименее грязным.

Много мучений доставляли мне и руки, непривычные к работе. Ногти потемнели до черноты, а грязь уже въелась в кожу так глубоко, что её не брала даже жёсткая щётка. Потом один за другим стали появляться волдыри — болезненные, нескончаемые. Предплечье я сильно обжёг, когда при качке потерял равновесие и налетел на камбузную плиту. Колену тоже не становилось лучше. Опухоль не спадала, коленная чашечка по-прежнему стояла ребром. С утра до ночи я хромал на этой ноге, и легче ей от этого не делалось. Если колено вообще могло зажить, ему нужен был покой.

Покой! Прежде я и не знал, что значит это слово. Я отдыхал всю жизнь, сам того не сознавая. Теперь же полчаса посидеть неподвижно и ничего не делать, даже не думать, было бы для меня величайшим наслаждением. Но труд открыл мне глаза и на другое. Отныне я сумею по-настоящему оценить жизнь людей, которым приходится работать. Мне и во сне не снилось, что работа может быть такой тяжёлой. С половины шестого утра до десяти вечера я раб у всех, и ни одной минуты у меня нет для себя, кроме тех, что удаётся украсть под конец второй короткой вечерней вахты. Стоит мне на минуту остановиться и посмотреть на сверкающее под солнцем море, на матроса, который лезет к гафель-топселям или выбирается на бушприт, как непременно раздаётся ненавистный голос: «Эй, Хамп, не отлынивай! Я за тобой гляжу».

Среди охотников заметно нарастает раздражение, и ходят слухи, что Смок и Гендерсон подрались. Гендерсон кажется мне лучшим из охотников: человек неторопливый, которого трудно вывести из себя. Однако Смоку, должно быть, это удалось: глаз у него был подбит и заплыл, а когда он пришёл ужинать в каюту, вид у него был особенно злобный.

Перед ужином случилось жестокое происшествие, показавшее, насколько чёрствы и грубы эти люди. Среди матросов есть один новичок, Гаррисон, неуклюжий с виду деревенский парень. Полагаю, жажда приключений погнала его в первое плавание. При слабом, переменчивом ветре шхуне часто приходилось менять галс. Тогда паруса переходили с одного борта на другой, а кого-нибудь из матросов посылали наверх перенести фок-гафель-топсель. Когда наверху был Гаррисон, шкот каким-то образом заело в блоке на конце гафеля. Насколько я понял, освободить его можно было двумя способами: спустить фок — сравнительно просто и без риска — или добраться по пик-фалам до самого конца гафеля. Это было чрезвычайно опасно.

Иогансен крикнул Гаррисону, чтобы тот шёл по фалам. Всем было ясно, что парень боится. И было чего бояться: в восьмидесяти футах над палубой ему предстояло доверить себя тонким канатам, которые непрерывно дёргались. При ровном ветре это было бы ещё не так страшно, но «Призрак» без ветра раскачивался на длинной океанской зыби. При каждом крене парусина хлопала и гулко била, а фалы то провисали, то резко натягивались. Такой рывок мог стряхнуть человека, словно муху с кончика хлыста.

Гаррисон услышал приказ и понял, чего от него требуют, но замешкался. Вероятно, он впервые в жизни оказался так высоко на снастях. Иогансен, перенявший властную манеру Волка Ларсена, осыпал его бранью и проклятиями.

— Хватит, Иогансен, — резко сказал Волк Ларсен. — На этом судне ругаюсь я. Понадобится твоя помощь — позову.

— Есть, капитан, — покорно ответил помощник.

Тем временем Гаррисон двинулся по фалам. Я смотрел на него из дверей камбуза и видел, как он дрожит всем телом, словно в лихорадке. Он продвигался медленно и осторожно, дюйм за дюймом. На фоне чистого голубого неба он казался огромным пауком, ползущим по нитям своей паутины.

Ему приходилось немного подниматься: гафель фока был задран высоко, а фалы, пропущенные через блоки на гафеле и мачте, давали опору и рукам, и ногам. Беда была в том, что ветер дул слишком слабо и неровно, чтобы держать парус наполненным. Когда Гаррисон добрался до середины, «Призрак» сильно качнулся к ветру, а затем скатился во впадину между двумя волнами. Гаррисон замер и крепко вцепился в фалы. С палубы, в восьмидесяти футах под ним, я видел, как мучительно напряглись его мышцы: он держался из последних сил. Парус обвис, гафель метнулся к середине судна. Фалы ослабли, и, хотя всё произошло очень быстро, я успел увидеть, как они провисли под тяжестью его тела. Потом гафель резко рванулся вбок, огромный парус грохнул, как пушечный выстрел, а три ряда риф-сезней застучали по парусине, словно ружейный залп. Цепляясь за фалы, Гаррисон с головокружительной скоростью пронёсся по воздуху. Рывок внезапно оборвался. Фалы вмиг натянулись — будто щёлкнул хлыст. Одна рука Гаррисона сорвалась. Другая ещё мгновение отчаянно держалась, но тоже отпустила фал. Он полетел вниз, однако каким-то образом сумел зацепиться ногами. Теперь он висел вниз головой. Рывком он снова ухватился руками за фалы, но лишь спустя долгое время сумел вернуться в прежнее положение. Он повис на них — жалкое зрелище.

— Держу пари, за ужином у него аппетита не будет, — донёсся до меня из-за угла камбуза голос Волка Ларсена. — Отойди из-под него, Иогансен! Берегись! Сейчас польётся!

Гаррисона и вправду сильно тошнило, словно от морской болезни. Долгое время он цеплялся за свою ненадёжную опору, не пытаясь сдвинуться с места. Иогансен же яростно понукал его закончить работу.

— Позор, — проворчал Джонсон на мучительно медленном, но правильном английском. Он стоял у грот-вант, в нескольких шагах от меня. — Парень старается. Дайте ему возможность — научится. Но это… — Он помолчал. — Убийство.

— Тише ты! — шепнул ему Луис. — Ради матери своей, закрой рот!

Но Джонсон продолжал смотреть наверх и ворчать.

— Послушайте, — обратился охотник Стэндиш к Волку Ларсену, — это мой гребец. Я не хочу его лишиться.

— Всё верно, Стэндиш, — ответил Ларсен. — Когда он сидит с тобой в шлюпке, он твой гребец. А на борту он мой матрос, и я буду делать с ним всё, что мне, чёрт возьми, вздумается.

— Но это ещё не причина… — быстро и горячо заговорил Стэндиш.

— Довольно. Полегче, — оборвал его Волк Ларсен. — Я тебе всё объяснил, на этом и кончим. Человек мой, и, захочу, сварю из него похлёбку и съем.

Глаза охотника зло блеснули. Он повернулся, подошёл к трапу, ведущему в кубрик, и остался там, глядя вверх. Теперь вся команда была на палубе, и все смотрели туда, где человек боролся со смертью. Меня ужасало бессердечие людей, которым устройство этого промысла давало власть над чужими жизнями. Я жил в стороне от мирской суеты и не мог вообразить, что повседневная работа совершается таким образом. Человеческая жизнь всегда казалась мне чем-то особенно священным, а здесь она ничего не стоила — была нулём в торговых расчётах. Надо, впрочем, сказать, что сами матросы сочувствовали Гаррисону — достаточно вспомнить Джонсона. Но те, кто ими распоряжался, — охотники и капитан — оставались бездушно равнодушны. Даже Стэндиш возмутился лишь потому, что не хотел потерять своего гребца. Будь это гребец другого охотника, Стэндиш, как и остальные, только позабавился бы.

Но вернусь к Гаррисону. Иогансен целых десять минут осыпал несчастного руганью, прежде чем тот снова двинулся. Вскоре Гаррисон добрался до конца гафеля. Сидя верхом на нём, он мог держаться увереннее. Он освободил шкот и теперь мог возвращаться по фалам к мачте — уже немного под уклон. Но решимость покинула его. Каким бы опасным ни было место, где он сидел, покидать его ради ещё более опасного пути по фалам он не решался.

Он посмотрел на путь, который предстояло пройти по воздуху, потом вниз, на палубу. Глаза его были широко раскрыты и застыли, его сильно трясло. Никогда прежде я не видел, чтобы страх так ясно отпечатался на человеческом лице. Иогансен напрасно кричал ему, чтобы он спускался. В любой миг его могло сорвать с гафеля, но от ужаса он не мог пошевелиться. Волк Ларсен расхаживал по палубе, беседуя со Смоком, и больше не обращал на Гаррисона внимания. Лишь однажды он резко крикнул человеку у штурвала:

— Ты сбился с курса! Смотри у меня, если не хочешь неприятностей!

— Есть, капитан, — ответил рулевой, повернув штурвал на две спицы.

Он отвёл «Призрак» на несколько румбов от курса, чтобы слабый ветер наполнил фок и удержал его ровно. Так он пытался помочь несчастному Гаррисону, рискуя навлечь на себя гнев Волка Ларсена.

Время шло, и ожидание становилось для меня невыносимым. Томас Магридж, напротив, считал происходящее забавным и то и дело высовывался из дверей камбуза с шуточками. Как я его ненавидел! В тот страшный час ненависть моя росла и росла, пока не достигла циклопических размеров. Впервые в жизни мне захотелось убить человека: у меня, как пишут иные беллетристы, «перед глазами встала красная пелена». Жизнь вообще ещё могла быть священна, но жизнь Томаса Магриджа утратила для меня всякую святость. Осознав, какая ярость меня охватила, я испугался. В голове мелькнула мысль: неужели жестокость, окружавшая меня, заражала и меня — человека, который даже за самые вопиющие преступления считал смертную казнь несправедливой и неправедной?

Прошло добрых полчаса, и я заметил, что Джонсон о чём-то спорит с Луисом. Наконец Джонсон сбросил с плеча удерживавшую его руку Луиса и шагнул вперёд. Он пересёк палубу, вскочил на фок-ванты и начал взбираться. Но зоркий глаз Волка Ларсена сразу его заметил.

— Эй, ты! Куда полез? — крикнул он.

Джонсон замер на вантах. Он посмотрел капитану прямо в глаза и медленно ответил:

— Я иду снять парнишку.

— А ну слезай с вант, да поживее, чёрт тебя побери! Слышишь? Вниз!

Джонсон замешкался. Но за долгие годы он привык подчиняться судовым капитанам, и привычка взяла верх. Он угрюмо спустился на палубу и пошёл на нос.

В половине шестого я спустился в каюту накрывать стол, но почти не сознавал, что делаю. Перед глазами у меня стоял бледный, дрожащий человек: он нелепо походил на жука, вцепившегося в мечущийся гафель. В шесть часов я подавал ужин и, выйдя на палубу за едой из камбуза, увидел Гаррисона всё на том же месте, в той же позе. За столом говорили о другом. Казалось, никого не занимала человеческая жизнь, безрассудно поставленная под угрозу. Но чуть позже мне пришлось снова сходить на камбуз, и я с радостью увидел, как Гаррисон, едва держась на ногах, бредёт от вант к люку кубрика. Наконец он набрался смелости спуститься.

Прежде чем закончить рассказ об этом случае, я должен привести короткий разговор с Волком Ларсеном. Он произошёл в каюте, пока я мыл посуду.

— Вас сегодня днём прямо мутило, — начал он. — Что с вами было?

Я видел: он прекрасно знает, отчего мне стало едва ли не так же дурно, как Гаррисону, и нарочно вытягивает из меня ответ. Я сказал: «От того, как жестоко вы обошлись с парнем».

Он коротко рассмеялся. «Вроде морской болезни, надо полагать. Одних укачивает, других нет».

— Это не одно и то же, — возразил я.

— Именно одно и то же, — продолжал он. — На земле жестокости столько же, сколько в море качки. Одних тошнит от первого, других — от второго. Вот и вся причина.

— Но вы же глумитесь над человеческой жизнью! Неужели она для вас совсем ничего не стоит? — спросил я.

— Стоит? Сколько? — Он смотрел на меня не мигая, но в глазах его словно таилась насмешка. — О какой ценности вы говорите? Чем её измерить? Кто её ценит?

— Я ценю, — ответил я.

— Тогда сколько она стоит для вас? Жизнь другого человека, я имею в виду. Ну же, сколько?

Ценность жизни? Как выразить её в чём-то осязаемом? Мне, человеку, который всегда умел находить слова, рядом с Волком Ларсеном почему-то изменяла речь. Позднее я понял, что отчасти виной была сила его личности, но главным образом — его совершенно иной взгляд на мир. С другими материалистами, которых я встречал, у меня находилась хоть какая-то общая почва; с ним её не было вовсе. Возможно, меня сбивала с толку и первобытная простота его ума. Он сразу добирался до сути, отбрасывая всё лишнее, и говорил с такой уверенностью, будто вопрос уже решён. А я словно барахтался на глубине, не чувствуя дна под ногами. Ценность жизни? Как ответить на такой вопрос с ходу? Святость жизни я принимал как аксиому. То, что жизнь ценна сама по себе, казалось мне истиной, которую незачем доказывать. Но стоило ему поставить её под сомнение, и я онемел.

— Мы говорили об этом вчера, — сказал он. — Я утверждал, что жизнь — это брожение, какая-то закваска, которая пожирает другую жизнь, чтобы жить самой, а жить — значит лишь преуспевать в свинской прожорливости. Если закон спроса и предложения хоть чего-нибудь стоит, жизнь — самое дешёвое, что есть на свете. Воды на земле лишь столько-то, суши — столько-то, воздуха — столько-то, а жизням, стремящимся появиться на свет, нет числа. Природа расточительна. Посмотрите на рыб и миллионы их икринок. Да что там рыбы — возьмите нас с вами. В нас с вами заложена возможность миллионов жизней. Будь у нас время и возможность дать жизнь всем до единой, мы стали бы отцами народов и заселили материки. Жизнь? Тьфу! Никакой цены у неё нет. Из всего дешёвого она дешевле всего. Повсюду она напрашивается, да никому не нужна. Природа разбрасывает её полной горстью. Где хватило бы места одной жизни, она сеет тысячу. И жизнь пожирает жизнь, пока не останется самая сильная и самая прожорливая.

bannerbanner