Читать книгу Морской волк (Джек Лондон) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Морской волк
Морской волк
Оценить:

4

Полная версия:

Морской волк

Тогда-то я всей силой ощутил жестокость моря, его неумолимость и ужас. Жизнь вдруг показалась дешёвой и пошлой, чем-то звериным и бессловесным, бездушным копошением в иле и слизи. Я держался за наветренный поручень возле вант и смотрел поверх пустынных пенистых волн на низкие полосы тумана, скрывавшие Сан-Франциско и берега Калифорнии. Между нами проносились дождевые шквалы, и я едва различал туман. А странное судно с его страшными людьми, придавленное ветром и морем и всякий раз снова вырывавшееся из волн, уходило на юго-запад, в великое одинокое пространство Тихого океана.

ГЛАВА IV

То, что случилось со мной затем на шхуне «Призрак», промышлявшей морских котиков, пока я пытался освоиться в новой обстановке, принесло мне боль и унижения. Кок, которого команда звала «доктором», охотники — «Томми», а Волк Ларсен — «Коком», словно подменился. Стоило измениться моему положению, как изменилось и его обращение со мной. Прежде он заискивал и лебезил, теперь помыкал мной и при каждом случае лез в ссору. Я больше не был изысканным джентльменом с кожей нежнее, чем у «дамочки», а стал обыкновенным, совершенно никчёмным юнгой.

Он нелепо требовал, чтобы я называл его господином Магриджем, и, объясняя мои обязанности, держался с невыносимой важностью. Мне предстояло не только убирать каюту и четыре маленькие каюты при ней, но и помогать ему на камбузе. Моё полное неумение чистить картошку или мыть жирные кастрюли служило для него неиссякаемым поводом для язвительных замечаний. Он не хотел считаться с тем, кто я такой, — точнее, с тем, как я жил и к чему привык. Такое отношение он избрал с самого начала; и, признаюсь, к концу дня я возненавидел его сильнее, чем когда-либо ненавидел кого бы то ни было.

Первый день оказался особенно тяжёлым ещё и потому, что «Призрак» под сильно зарифленными парусами — такие выражения я узнал лишь позднее — пробивался сквозь волны при «воющем юго-восточном ветре», как называл его господин Магридж. В половине шестого я по его указаниям накрыл стол в каюте, поставив штормовые подносы, а потом принялся носить с камбуза чай и еду. Тут я впервые узнал, что такое волна, перехлестнувшая через борт.

— Гляди в оба, а то окатит, — напутствовал меня господин Магридж, когда я вышел из камбуза с большим чайником в одной руке и несколькими буханками свежеиспечённого хлеба на сгибе другой. Как раз в это время один из охотников, высокий нескладный парень по имени Гендерсон, шёл к кормовой каюте из кубрика — так охотники в шутку называли своё спальное помещение в средней части судна. Волк Ларсен стоял на кормовой палубе и курил свою неизменную сигару.

— Идёт! Уноси ноги! — крикнул кок.

Я остановился, не понимая, что идёт, и увидел, как с грохотом захлопнулась дверь камбуза. Затем Гендерсон бросился к грот-вантам и взлетел по их внутренней стороне на много футов выше моей головы. Тогда же я увидел огромную волну: она пенилась, загибалась гребнем и уже нависла высоко над бортом. Я стоял прямо под ней. Всё вокруг было таким новым и странным, что я не успел сообразить, как поступить. Я понял лишь, что мне грозит опасность, и застыл на месте от страха. С кормовой палубы закричал Волк Ларсен:

— Хватайся за что-нибудь, ты… ты, Хамп!

Но было поздно. Я метнулся к вантам, за которые ещё мог бы ухватиться, и в меня ударила обрушившаяся стена воды. Всё, что было дальше, смешалось в моей памяти. Я оказался под водой, задыхался и тонул. Меня сбило с ног, крутило и несло неизвестно куда. Несколько раз я налетал на что-то твёрдое, а однажды страшно ударился правым коленом. Потом вода вдруг схлынула, и я снова вдохнул воздух. Меня швырнуло от наветренного борта к камбузу, затем протащило вокруг сходного трапа в кубрик и прибило к подветренным шпигатам. Повреждённое колено болело нестерпимо. Я не мог на него опереться — во всяком случае, мне так казалось, — и был уверен, что сломал ногу. Но кок уже набросился на меня, крича из подветренной двери камбуза:

— Эй, ты! Не возись там до ночи! Где чайник? За бортом оставил? Да если бы ты шею себе свернул, поделом бы тебе было!

Я с трудом поднялся на ноги. Большой чайник всё ещё был у меня в руке. Прихрамывая, я добрался до камбуза и протянул его коку. Но тот кипел от возмущения — настоящего или притворного.

— Чтоб мне провалиться, ну и растяпа! На что ты вообще годишься, хотел бы я знать? А? На что ты годишься? Даже чай на корму донести не можешь, всё расплескал. Теперь заново кипятить придётся.

— А ты чего хлюпаешь носом? — набросился он на меня с новой злостью. — Ножку ушиб? Бедный маменькин любимчик!

Носом я не хлюпал, хотя лицо моё от боли наверняка свело судорогой. Я собрал всю волю, стиснул зубы и, ковыляя, продолжил ходить из камбуза в каюту и обратно. Больше со мной ничего не случилось. Та волна оставила мне на память две вещи: повреждённую коленную чашечку, которую так и не обработали и из-за которой я мучился долгие месяцы, и имя «Хамп», брошенное Волком Ларсеном с кормовой палубы. С той поры и на носу, и на корме меня звали только так. Постепенно это имя вошло и в мои собственные мысли: я стал думать о себе как о Хампе, словно Хамп и был мной всегда.

Прислуживать за столом в каюте, где сидели Волк Ларсен, Иогансен и шестеро охотников, было нелегко. Сама каюта была тесна, а шхуна так яростно вздымалась, проваливалась и валилась с борта на борт, что передвигаться по ней стоило немалых усилий. Но сильнее всего меня поразило полное отсутствие сочувствия у людей, которым я подавал еду. Я чувствовал даже сквозь одежду, как всё больше распухает колено; от боли меня мутило и одолевала слабость. В каютном зеркале я порой ловил отражение своего лица — мертвенно-бледного, искажённого болью. Все, несомненно, видели, в каком я состоянии, однако никто не сказал ни слова и не подал вида, что заметил меня. Позднее, когда я мыл посуду, я был почти благодарен Волку Ларсену за то, что он произнёс:

— Не позволяй такой мелочи выбить тебя из колеи. Со временем привыкнешь. Может, тебя немного и покалечит, зато научишься ходить.

— Это, кажется, называется парадоксом? — добавил он.

Я кивнул и, как полагалось, ответил: «Да, сэр». Он, видимо, остался доволен.

— Ты, надо думать, в литературе кое-что смыслишь? А? Хорошо. Как-нибудь побеседуем.

После этого он отвернулся, больше не обращая на меня внимания, и поднялся на палубу.

Вечером, когда я переделал, казалось, бесконечное множество дел, меня отправили спать в кубрик, где я застелил свободную койку. Я был рад уйти от ненавистного кока и наконец дать ногам отдых. К моему удивлению, одежда высохла прямо на мне, а признаков простуды не было — ни после этой волны, ни после долгого пребывания в воде, когда затонул «Мартинес». При обычных обстоятельствах после всего пережитого мне полагалось бы лежать в постели под присмотром опытной сиделки.

Но колено мучило меня страшно. Насколько я мог разглядеть, коленная чашечка посреди опухоли будто повернулась ребром. Я сидел на койке и осматривал её; все шестеро охотников были в кубрике, курили и громко разговаривали. Проходя мимо, Гендерсон мельком взглянул на моё колено.

— Скверно выглядит, — заметил он. — Обмотай тряпкой, и обойдётся.

И это было всё. На берегу я лежал бы навзничь, надо мной хлопотал бы хирург, а мне строжайше велели бы отдыхать и ничего больше не делать. Но этим людям надо отдать должное: к моим страданиям они были так же равнодушны, как и к собственным, когда с ними случалась беда. Думаю, отчасти дело было в привычке, отчасти — в том, что сами они были менее чувствительны. Я убеждён: тонко чувствующий человек с натянутыми нервами страдал бы от такой же травмы вдвое, а то и втрое сильнее.

Я устал — нет, был совершенно изнурён, — но боль в колене не давала мне уснуть. Я едва удерживался от стонов. Дома я, несомненно, дал бы волю своей боли, но здесь, в этой новой, первобытной обстановке, словно требовалось сдерживать себя с дикарской суровостью. Подобно дикарям, эти люди встречали большие беды стойко, а из-за пустяков вели себя как дети. Помню, позднее, во время плавания, я видел, как другой охотник, Керфут, лишился пальца: палец раздробило в кашу. Керфут даже не вскрикнул, и лицо его не дрогнуло. Зато того же человека я не раз видел в бешенстве из-за сущей мелочи.

Сейчас он как раз бесновался: кричал, ревел, размахивал руками и сыпал проклятиями, словно одержимый. А всё из-за спора с другим охотником о том, умеет ли детёныш морского котика плавать от рождения. Керфут утверждал, что умеет: едва родится — и уже может плыть. Другой охотник, Лэтимер, худощавый малый с видом янки и узкими, проницательными глазами, стоял на своём. По его словам, котики рождаются на суше именно потому, что ещё не умеют плавать, и матери приходится учить их, как птицы учат птенцов летать.

Остальные четверо охотников большей частью стояли, опершись о стол, или лежали на койках и предоставляли спор двум противникам. Но следили они за ним с живейшим интересом: то и дело горячо поддерживали одного из спорщиков, а порой начинали говорить все разом. В тесном помещении их голоса накатывали друг на друга, словно раскаты грома. Предмет спора был ребяческим и пустяковым, но рассуждали охотники ещё более ребячески. По правде сказать, рассуждений почти не было. Они просто утверждали своё, принимали это за доказательство и поносили противника. Каждый доказывал, что новорождённый котик умеет — или не умеет — плавать: воинственно заявлял об этом, а затем обрушивался на умственные способности другого, его здравый смысл, национальность или прошлое. В ответ следовало то же самое. Я рассказываю об этом, чтобы показать, каковы были люди, среди которых я очутился. Умом они оставались детьми в телах взрослых мужчин.

И они курили, курили без конца грубый, дешёвый табак с отвратительным запахом. Воздух от дыма стал густым и мутным. Вместе с яростной качкой шхуны, пробивавшейся сквозь шторм, он непременно вызвал бы у меня морскую болезнь, будь я к ней склонен. Меня и без того мутило, хотя тошнота могла быть следствием боли в ноге и изнеможения.

Лёжа там, я, разумеется, думал о себе и о своём положении. Немыслимо! Даже во сне мне не могло привидеться, что я, Хамфри Ван-Вейден, учёный человек и, если угодно, дилетант в искусстве и литературе, окажусь здесь, на шхуне, промышляющей морских котиков в Беринговом море. Юнга! За всю жизнь мне не приходилось заниматься ни тяжёлым физическим трудом, ни грязной кухонной работой. Мои дни проходили спокойно, без потрясений, за письменным столом. Я жил как учёный и затворник, имевший надёжный и достаточный доход. Бурная жизнь и спорт никогда меня не привлекали. Я всегда был книжным червём — так в детстве называли меня отец и сёстры. Лишь однажды я отправился с компанией в поход, но почти сразу покинул её и вернулся к удобствам дома. А теперь передо мной тянулась унылая, бесконечная череда забот: накрывать на стол, чистить картошку, мыть посуду. К тому же я не отличался силой. Врачи всегда говорили, что от природы у меня крепкий организм, но я никогда не укреплял его упражнениями. Мышцы у меня были маленькие и мягкие, как у женщины, — врачи не раз повторяли это, пытаясь увлечь меня очередным модным способом укреплять тело. Но я предпочитал работать головой, а не телом и теперь был совершенно не готов к суровой жизни, которая меня ждала.

Это лишь малая часть мыслей, приходивших мне тогда в голову. Я рассказываю о них, чтобы заранее объяснить ту слабую и беспомощную роль, которую мне предстояло сыграть. Думал я и о матери с сёстрами, представлял их горе. После гибели «Мартинеса» меня числили среди пропавших без вести и считали погибшим: тело так и не нашли. Я видел газетные заголовки; видел, как знакомые в Университетском клубе и «Библо» качают головами и говорят: «Бедняга!» Видел и Чарли Фэрасета таким, каким он был, когда я прощался с ним тем утром: в халате, полулежащим на заваленной подушками кушетке у окна и изрекающим мрачные афоризмы с видом оракула.

А всё это время шхуна «Призрак» раскачивалась и ныряла, взбиралась на движущиеся горы волн, падала в пенистые долины и барахталась там, пробиваясь всё дальше в глубь Тихого океана. И я был на ней. Сверху до меня доносился приглушённый рёв ветра. Время от времени над головой топали ноги. Всё вокруг непрерывно скрипело: деревянные части судна и его оснащение стонали, повизгивали и жаловались на тысячу ладов. Охотники всё ещё спорили и ревели, словно какая-то порода земноводных полулюдей. Воздух был полон ругательств и непристойностей. Я видел их раскрасневшиеся, злые лица. Болезненно-жёлтый свет судовых ламп, раскачивавшихся вместе со шхуной, искажал лица и ещё резче подчёркивал их грубость. Сквозь мутную завесу дыма койки казались логовами зверей в зверинце. На стенах висели непромокаемые плащи и морские сапоги; кое-где в стойках стояли винтовки и дробовики. Эта морская обстановка вполне подошла бы корсарам и пиратам былых времён. Воображение разыгралось, а сон всё не приходил. И ночь тянулась долго, мучительно долго — унылая, изнуряющая, бесконечная.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Но первая ночь в кубрике охотников оказалась для меня и последней. На следующий день Волк Ларсен выгнал из каюты нового помощника капитана, Иогансена, и велел ему впредь спать в кубрике. Я же занял тесную отдельную каюту, где за первый день плавания уже успели пожить двое. Охотники скоро узнали причину перемены и принялись ворчать. Оказалось, каждую ночь Иогансен заново переживал во сне всё, что случилось за день. Он без умолку разговаривал, кричал и рявкал приказы. Волку Ларсену это надоело, и он сплавил беспокойного соседа охотникам.

После бессонной ночи я поднялся без сил, измученный болью, и, хромая, начал свой второй день на «Призраке». Томас Магридж выгнал меня из постели в половине шестого — примерно так, должно быть, Билл Сайкс выгонял своего пса. Но за жестокость ко мне господину Магриджу отплатили той же монетой, да ещё с лихвой. Поднятый им шум — я и так всю ночь пролежал с открытыми глазами — видимо, разбудил одного из охотников. В полумраке просвистел тяжёлый башмак, и господин Магридж с воплем принялся смиренно просить у всех прощения. Позже, в камбузе, я заметил, что ухо у него распухло и посинело. Прежнюю форму оно так и не обрело; матросы называли его «ухом — цветной капустой».

День принёс мне целую череду неприятностей. Ещё накануне вечером я забрал из камбуза высохшую одежду и первым делом переоделся, сняв вещи кока. Потом стал искать кошелёк. Кроме мелочи — а на такие вещи у меня хорошая память, — в нём лежало сто восемьдесят пять долларов золотом и банкнотами. Кошелёк нашёлся, но всё содержимое, кроме мелких серебряных монет, исчезло. Когда я поднялся на палубу, чтобы приступить к работе в камбузе, я заговорил об этом с коком. Я ждал грубого ответа, но к такой воинственной тираде готов не был.

— Слышь, Хамп, — начал он, злобно сверкнув глазами и едва не рыча. — Хочешь по морде схлопотать? Коли считаешь меня вором, держи это при себе, а то я тебе покажу, как ты ошибся. Чтоб мне ослепнуть, вот она, благодарность! Я тебя, жалкий человеческий отброс, пустил к себе в камбуз, обращался с тобой по-хорошему, а ты мне чем отплатил? В другой раз катись к чёрту. Да и сейчас руки чешутся тебя проучить.

С этими словами он поднял кулаки и двинулся ко мне. К стыду своему, я съёжился, уклоняясь от удара, и выбежал из камбуза. Что ещё мне оставалось? На этом судне, где властвовали звери, силу имела одна только сила. Убеждением здесь ничего нельзя было добиться. Представьте человека обычного роста, худощавого, со слабыми, неразвитыми мышцами; человека, который прожил мирную, спокойную жизнь и не привык к насилию. Что он мог сделать? У меня было не больше причин стоять перед этими людьми-зверями, чем перед разъярённым быком.

Так рассуждал я тогда: мне хотелось оправдать себя и успокоить совесть. Но оправдание не помогало. Даже теперь, вспоминая те события, я не могу считать себя до конца оправданным. Случившееся выходило за пределы разумных правил поведения и требовало большего, чем холодный вывод рассудка. Если судить по строгой логике, стыдиться мне нечего. И всё же при этом воспоминании меня охватывает стыд. Мужская гордость говорит мне, что моё достоинство каким-то непостижимым образом было запятнано.

Впрочем, это к делу не относится. От стремительного бега колено пронзила мучительная боль, и я беспомощно опустился у переднего края кормовой палубы. Но кокни за мной не погнался.

— Глядите, как улепётывает! Глядите! — слышал я его крики. — И это с хромой-то ногой! Ну вернись, маменькин сыночек. Не трону я тебя, не трону.

Я вернулся и принялся за работу. На время этим дело и кончилось, хотя продолжение ещё ждало впереди. Я накрыл стол в кают-компании, а в семь часов подавал завтрак охотникам и офицерам. Шторм за ночь, по-видимому, утих, но по морю всё ещё ходили громадные волны и дул сильный ветер. Во время первых вахт поставили паруса, и теперь «Призрак» мчался, неся все паруса, кроме двух топселей и бом-кливера. Из разговоров я понял, что и эти три паруса поставят сразу после завтрака. Я также узнал, что Волк Ларсен хотел извлечь из шторма всю возможную пользу: тот гнал шхуну на юго-запад, в район, где капитан рассчитывал поймать северо-восточные пассаты. С этим ровным ветром он надеялся пройти большую часть пути до Японии: сначала забрать к югу, в тропики, а на подходе к берегам Азии вновь повернуть на север.

После завтрака меня ждало ещё одно тяжёлое испытание. Вымыв посуду, я вычистил печку в кают-компании и вынес золу на палубу, чтобы высыпать её за борт. У штурвала стояли Волк Ларсен и Гендерсон, поглощённые разговором. Правил матрос Джонсон. Когда я направился к наветренному борту, он вдруг дёрнул головой. Я принял это за приветственный кивок, а он пытался предупредить меня: золу надо высыпать с подветренной стороны. Не подозревая об ошибке, я прошёл мимо Волка Ларсена и охотника и швырнул золу за наветренный борт. Ветер погнал её обратно: она осыпала и меня, и Гендерсона, и Волка Ларсена. В следующее мгновение капитан с силой пнул меня — так пинают дворнягу. Я и представить не мог, сколько боли может причинить удар ногой. Пошатываясь, я отошёл и прислонился к стенке каюты, почти теряя сознание. Перед глазами всё плыло, меня затошнило. Тошнота одолела меня, и я кое-как дополз до борта. Но Волк Ларсен за мной не пошёл. Он стряхнул золу с одежды и продолжил разговор с Гендерсоном. Иогансен, видевший всё с кормовой палубы, послал двух матросов убрать золу.

Позже тем же утром меня ожидало открытие совсем иного рода. По указанию кока я вошёл в каюту Волка Ларсена, чтобы прибраться и застелить койку. У стены, возле изголовья, висела полка, полная книг. Я пробежал взглядом по корешкам и с удивлением увидел имена Шекспира, Теннисона, По и Де Квинси. Были там и научные труды — Тиндаля, Проктора, Дарвина. Я нашёл книги по астрономии и физике, заметил «Век мифов» Балфинча, «Историю английской и американской литературы» Шоу и двухтомную «Естественную историю» Джонсона. Нашлось и несколько учебников грамматики, в том числе Меткалфа, Рида и Келлога; увидев экземпляр «Английского языка декана», я улыбнулся.

После всего, что я видел в этом человеке, я не мог представить его за такими книгами и гадал, способен ли он вообще их читать. Но, взявшись застилать койку, я обнаружил между одеялами полное собрание сочинений Браунинга в кембриджском издании: видно, книга выпала у него из рук, когда он заснул. Она была раскрыта на «На балконе», и я заметил кое-где строки, подчёркнутые карандашом. Во время качки я выронил том, и из него выпал лист бумаги. Он был испещрён геометрическими чертежами и какими-то вычислениями.

Стало ясно: этот страшный человек не был неотёсанным невеждой, каким его неизбежно сочли бы после всех проявлений его жестокости. Теперь он превратился для меня в загадку. Каждая из двух сторон его натуры сама по себе была понятна, но вместе они сбивали с толку. Я уже замечал, что говорил он превосходно, лишь изредка допуская небольшую неточность. Правда, в обычном разговоре с матросами и охотниками его речь порой прямо-таки кишела ошибками: сказывалось просторечие, которым он пользовался. Но те немногие слова, которыми он обменялся со мной, были ясными и правильными.

Мне довелось увидеть другую сторону его натуры, и это, должно быть, придало мне смелости: я решил заговорить с ним о пропавших деньгах.

— Меня обокрали, — сказал я немного погодя, застав его одного на кормовой палубе. Он ходил взад и вперёд.

— Сэр, — поправил он меня строго, но без грубости.

— Меня обокрали, сэр, — исправился я.

— Как это случилось? — спросил он.

Я рассказал ему всё: как оставил одежду сушиться на камбузе и как потом кок чуть не избил меня, когда я заговорил о пропаже.

Выслушав меня, он улыбнулся. — Пожива, — заключил он. — Пожива Кока. Или ваша жалкая жизнь не стоит этих денег? Считайте это уроком. Со временем научитесь сами беречь свои деньги. До сих пор этим, полагаю, занимался ваш адвокат или управляющий.

В его словах слышалась спокойная насмешка, но я всё же спросил: — Как мне вернуть деньги?

— Это уж ваша забота. Теперь у вас нет ни адвоката, ни управляющего, так что придётся полагаться на себя. Получили доллар — держите его крепче. Кто оставляет деньги без присмотра, как вы, тот заслуживает их потерять. И потом, вы согрешили. Нельзя вводить ближнего в искушение. Вы искусили Кока, и он пал. Вы поставили под угрозу его бессмертную душу. Кстати, вы верите в бессмертную душу?

Задавая вопрос, он лениво приподнял веки. Мне показалось, будто передо мной разверзлась бездна и я заглянул ему в душу. Но это было обманчивое впечатление. Никто никогда не проникал глубоко в душу Волка Ларсена — да и вообще не видел её. В этом я убеждён. Позже я понял, насколько одинока была эта душа. Она никогда не снимала маски, хотя изредка и делала вид, будто готова её снять.

— В ваших глазах я читаю бессмертие, — ответил я, опустив «сэр»: мне показалось, что наш разговор допускает такую близость.

Он не обратил на это внимания. — Значит, вы видите нечто живое. Но из того, что оно живо, ещё не следует, что ему жить вечно.

— Я вижу больше, — смело продолжал я.

— Тогда вы видите сознание. Видите, что жизнь сознаёт себя живой. Но и это ещё не означает, что она бесконечна.

Как ясно он мыслил и как точно выражал свои мысли! Он перестал разглядывать меня, повернул голову и посмотрел на свинцовое море с наветренной стороны. Взгляд его помрачнел, складки у рта стали суровыми. Он явно был настроен мрачно.

— Тогда ради чего всё это? — внезапно спросил он, снова повернувшись ко мне. — Если я бессмертен — зачем?

Я замялся. Как объяснить этому человеку мой идеализм? Как выразить словами то, что я лишь чувствовал, — нечто похожее на музыку, услышанную во сне, нечто, в чём я был уверен, но чего не мог высказать?

— А во что верите вы? — спросил я в ответ.

— Я верю, что жизнь — это месиво, — без промедления сказал он. — Она словно дрожжи, словно бродящая масса. Она движется минуту, час, год или сто лет, а потом всё равно замирает. Большие пожирают маленьких, чтобы продолжать двигаться; сильные пожирают слабых, чтобы сохранить силу. Кому повезло, тот ест больше и движется дольше. Вот и всё. Что вы скажете о тех людях?

Он нетерпеливо махнул рукой в сторону нескольких матросов, которые возились с канатами посреди судна.

— Они движутся. Медуза тоже движется. Они движутся, чтобы есть, и едят, чтобы продолжать двигаться. Вот и всё. Они живут ради брюха, а брюхо служит им. Замкнутый круг: никуда не придёшь. И они никуда не приходят. В конце концов останавливаются. Больше не движутся. Умирают.

— У них есть мечты, — перебил я, — светлые, сияющие мечты…

— О жратве, — веско закончил он.

— И не только…

— О жратве. О том, чтобы аппетит был побольше и чаще выпадала удача его насытить. — Голос его звучал резко. Он ничуть не шутил. — Сами посудите: они мечтают об удачных рейсах, которые принесут им больше денег, о том, чтобы стать помощниками капитана, нажить состояние. Короче, они мечтают о том, как бы ловчее пожирать других: спать всю ночь, не выходя на вахту, хорошо есть и сваливать грязную работу на кого-нибудь ещё. Мы с вами такие же. Разница лишь в том, что мы ели больше и лучше. Сейчас я пожираю их, да и вас тоже. Но прежде вы пожирали больше, чем я. Вы спали в мягких постелях, носили хорошую одежду, ели вкусную пищу. Кто сделал эти постели? Сшил одежду? Добыл пищу? Не вы. Вы ничего не создали своим трудом, своим потом. Вы живёте на доходы, заработанные вашим отцом. Вы похожи на птицу-фрегата: она налетает на олуш и отнимает пойманную ими рыбу. Вы из тех людей, которые создали то, что называют правительством, стали хозяевами остальных и едят пищу, добытую теми, кто сам хотел бы её съесть. Вы носите тёплую одежду. Они её сшили, а сами дрожат в лохмотьях и просят работы у вас, у вашего адвоката или у управляющего, который распоряжается вашими деньгами.

bannerbanner