
Полная версия:
Кӱсото
До Андрея дошло не сразу. Промыть. Он похромал вниз, к воде, человек пошёл следом — бесшумно, Андрей только один раз, обернувшись, убедился, что он там. У воды Андрей сунул ногу в ручей и держал, пока ледяная вода не отмочила платок и не унесла его. Рана открылась — розовая, мокрая, с белыми лохмотьями кожи по краям. Человек смотрел, чуть сощурившись, как смотрит плотник на трещину в доске. Потом положил на пятку свой мох — толстым слоем, прижал ладонью — и откуда-то, из того же мешочка или из-под ремня, достал полосу ткани, узкую, серую, мягкую от стирки, и обмотал ногу — через пятку, через подъём, крест-накрест, — быстро, туго, но не тесно, и завязал сбоку плоским узлом, который не давил.
Потом он показал на ботинок и на шнурки. Показал, как Андрей их затянул утром: сжал кулак, скрутил. Покачал головой. Показал другое: слегка, ладонь раскрыта. Не тяни. Нога должна дышать. Он утром затянул потуже, чтобы нога не ездила, — и тёр ещё хуже.
Андрей обулся, как ему показали. Пятке стало не легче, но иначе: боль из острой сделалась тупой и ровной, её можно было нести.
Он хотел сказать спасибо — и понял, что не знает, как. Сказал по-русски:
— Спасибо.
Человек никак не отозвался.
Андрей достал из кармана рюкзака бутылку, зачерпнул из ручья и стал пить, — жадно, большими глотками, запрокинув голову, как пил всегда. Он весь взмок, пока продирался по ольшанику, и вода была такой холодной, что ломило зубы, и такой вкусной, что он не мог остановиться.
Человек положил руку ему на запястье.
Не отнял бутылку — к ней он так и не прикоснулся, — а просто положил руку на запястье и чуть надавил вниз. Андрей опустил бутылку. Человек показал на свой живот, потом на ручей, потом сложил ладонь ковшиком, зачерпнул и отпил — один глоток, маленький. Подождал. Ещё один. Потом посмотрел на Андрея.
Горячему — не хлебать ледяную воду. Живот скрутит, ноги сведёт. И не помногу сразу: идти ещё долго. Он это где-то знал. Все это где-то знают.
Он отпил один глоток. Человек кивнул — чуть-чуть, одним подбородком — и перевёл взгляд на рюкзак, висевший у Андрея на одном плече.
Этот взгляд Андрей понял без жестов. Он так носил рюкзак всю жизнь — на одной лямке, по-студенчески, и все инструкторы по техбезопасности говорили, что так нельзя, а он кивал и продолжал. Человек подошёл, взялся за рюкзак снизу — снаружи, за ткань, словно это был обычный мешок, — взвесил его в руке, хмыкнул, потом сдёрнул с плеча Андрея и держал так, чтобы тот продел руку во вторую лямку. Затем подтянул обе. Рюкзак сел выше и плотнее, на лопатки, и вдруг стал вдвое легче.
— Ладно, — сказал Андрей. — Понял. Я понял.
Человек отступил на шаг и снова посмотрел на него всего, от ботинок до макушки, — теперь, кажется, чуть менее как на зверушку.
* * *
Сидя у ручья, пока человек сматывал свой мешочек, Андрей сделал то, что пришло в голову само, от отчаяния или от упрямства.
Он показал на воду и сказал:
— Вюд.
Это было бабушкино слово. Он не говорил его, наверное, лет двадцать — может быть, с тех пор, как перестал ездить в деревню на лето. «Вюд», вода, — так бабушка говорила, наливая ему в кружку из ведра, так кричала с крыльца, когда он лез в пруд. Он и не знал, что помнит его, пока не сказал.
Человек замер. Потом медленно повернулся к Андрею всем телом.
— Вюд, — повторил Андрей и снова показал на ручей.
И человек засмеялся.
Не зло, не насмешливо — а так, как смеются, когда ребёнок впервые выговаривает что-то почти правильно: с удивлением и с каким-то облегчением. Смех был короткий, хрипловатый, и вместе с ним у него на обветренном лице собрались морщинки у глаз, и он вдруг стал выглядеть ещё моложе, чем Андрей подумал вначале. Он показал на ручей и сказал — своё.
Слово было похоже. Андрей слышал, что оно похоже, — как слышишь родственное лицо в толпе, — но оно было другим: длиннее или глубже, с иным гласным посередине, будто то же самое слово произнесли не губами, а горлом, и с каким-то призвуком в конце, которого в бабушкином «вюд» не было. Человек повторил его медленно, специально для Андрея, как повторяют для глухого. Андрей попробовал за ним — не вышло. Человек снова засмеялся и сказал ещё что-то, длинное, уже совсем непонятное, где это слово мелькнуло один раз и утонуло среди других.
— Кид, — сказал Андрей, показав на свою руку. Рука.
Человек посмотрел на его руку, на свою. Кивнул. Сказал — своё, опять похожее, опять другое.
Андрей почувствовал что-то такое, для чего у него не было названия. Как если бы, заблудившись в чужом городе, он вдруг услышал из открытого окна мотив, который знал в детстве, но сыгранный на незнакомом инструменте и в другой тональности.
Он хлопнул себя ладонью по груди:
— Андрей.
Человек посмотрел на его ладонь на груди. Потом повторил жест — хлопнул по своей.
— Вараш.
— Вараш, — сказал Андрей.
Вараш кивнул, будто это само собой разумелось, и попробовал:
— Ан… — Он запнулся, словно звук упёрся во что-то во рту. — Андр-ай.
— Андрей.
— Андрай, — сказал Вараш уверенно, как окончательное решение, поднял лук и пошёл.
* * *
Они шли на восток — Андрей определил по солнцу, почти не глядя на компас. Вараш впереди, в пяти-шести шагах, не оглядываясь. Андрей сзади, стараясь наступать туда же, куда наступал он, и у него это не получалось: Вараш ступал на корни и камни с тем же почерком, который Андрей читал полчаса назад, а Андрей, пытаясь повторить, то оскальзывался, то промахивался и шлёпал в мягкое. Через сотню шагов он бросил попытки и шёл как умел.
Лес шёл вверх, полого, и становился светлее. Ели кончились. Пошли берёзы, потом осина, потом — впереди, на пологом подъёме, — что-то большое и тёмное. Липы. Старые, огромные, стоящие широко и свободно, как колонны, с тёмной складчатой корой. Под ними было чисто и светло, не было подроста, валежника, ям — ровная земля, почти как в парке. Андрей посмотрел туда и почувствовал облегчение: наконец-то можно идти, не продираясь.
Вараш остановился и поднял руку.
Потом повернул налево, вдоль края лип, по березняку, где было тесно, сыро и полно поваленных стволов.
— Эй, — сказал Андрей. — Эй, подожди. Туда же… Там же ровно. — Он показал на липы. — Там легче. Нога, — он показал на ногу. — Мне тяжело по этому… Там прямо!
Вараш обернулся. Посмотрел на Андрея, на его руку, указывающую на липы. Лицо у него стало не сердитое и не испуганное — оно стало очень терпеливое. Такое лицо бывает у взрослого, когда ребёнок тянет руку к горячей плите: объяснять незачем, просто нельзя. Вараш сказал одно слово. Коротко. С лёгким нажимом.
— Да почему? — сказал Андрей, уже зная, что не получит ответа и что спорить глупо, и всё-таки спорил, потому что хромал, потому что устал, потому что за двое суток никто ему ничего не объяснил. — Что там? Болото? Там сухо, я же вижу! Там…
Вараш не ответил. Он не поднял лук — просто переложил его из левой руки в правую, и стрела, которую он так и не вернул в колчан, повернулась вместе с ним и на секунду нацелилась куда-то Андрею в колени. Может быть, случайно. Может быть, нет.
Андрей замолчал.
— Ладно, — сказал он. — Ладно. Как скажешь.
И пошёл за Варашем в березняк, в обход.
Обход был долгим. Липы стояли справа, за березняком, всё время на одном и том же расстоянии, и Андрей, чтобы отвлечься от пятки и от злости, начал делать то, что делал всегда, когда нечего было делать: считать. Шаги, азимут. Через каждую сотню шагов — взгляд на компас, цифра в голове. Триста сорок градусов. Триста пятьдесят пять. Десять. Двадцать пять. Азимут медленно, ровно, без рывков уходил вправо, и стало ясно, что они идут не прямо, а по дуге, огибая липы по кругу. Он достал блокнот и на ходу, спотыкаясь, записал столбиком цифры — шаги и градусы, — как пишут полевой журнал: потом можно будет нарисовать.
Где-то на середине дуги ему стало странно. Как будто он уже шёл когда-то вот так — по сухому краю, по плавной кривой, огибая что-то справа, чего не видно за деревьями. Мысль мелькнула и ушла, не зацепившись: мало ли где он ходил по дугам. Он полжизни ходил по дугам.
Дуга кончилась. Липы остались позади, за спиной, и Вараш снова повернул на восток и остановился на краю небольшой поляны, у поваленной берёзы, и подождал Андрея.
Когда Андрей подошёл, Вараш запустил руку за пояс, туда, где под ремнём у него что-то топорщилось, и вытащил и протянул ему на ладони моток.
Андрей не сразу узнал, что это. Потом узнал.
Его лента. Красно-белая, сигнальная, вся — все десять полос, от точки ноль на орешнике до девятой, у ручья, — развязанные, расправленные и смотанные в тугой аккуратный клубок, виток к витку, так ровно, как сам Андрей никогда в жизни не сматывал.
Он взял клубок. Посмотрел на Вараша.
Вараш сказал что-то — короткое, спокойное, — показал на ленту, потом широким жестом на лес вокруг, потом покачал головой. Жест был простой, как «не мусорить». Но это было не «не мусорить». Вараш шёл по его ленте: вчера вечером или на рассвете нашёл первую полосу на орешнике у лип и прошёл от неё всю линию, полоса за полосой, до ручья, до бугра с черникой, до костра в низине. И дальше по следам, по сломанным веткам, по вмятинам тяжёлых ботинок — до той минуты, когда Андрей решил, что сам кого-то выследил.
Андрей сунул клубок в карман куртки. Вараш уже шёл дальше через поляну, не оглядываясь, бесшумно.
Андрей пошёл за ним, стараясь ступать тише, и опять не смог.
Глава 5. Человек без места
Вараш читал лес так, как Андрей читал чертежи: не глядя на него целиком, а сразу выхватывая то, что имело значение.
Андрей понял это на первом же ручейке, который они переходили после лип. Вараш остановился на глинистом берегу, присел и некоторое время смотрел в землю, будто там было что-то написано. Андрей подошёл и посмотрел тоже. Глина была истоптана: какие-то вмятины, раздвоенные, крупные, глубокие, с выдавленной по краям жижей, и между ними — сломанный стебель прошлогоднего тростника.
Вараш показал на вмятины и сказал слово. Потом, видя, что Андрей не понял, поднял обе руки к голове, растопырив пальцы, — широко, как рога, — и медленно, тяжело качнул головой.
Лось. Это было понятно даже ему.
Но Вараш на этом не остановился. Он опустил ладонь в самую глубокую вмятину и подержал там, словно мерил температуру у больного. Провёл пальцем по краю — край был острый, чёткий, ещё не оплывший. Посмотрел на жижу в следе, на то, как она стоит — мутная или уже отстоялась. Потом поднял лицо к солнцу, которое стояло высоко, чуть за полдень, и показал рукой на небо: от того места, где солнце сейчас, немного назад, на восток, — на ширину ладони. Потом показал рукой вдоль ручья, вниз: туда ушёл.
Недавно, понял Андрей. Час, может, меньше. Туда.
Он смотрел на следы и видел то, что видел: вмятины в глине. Он мог бы сказать, какой здесь уклон, куда стекает вода после дождя, где русло будет размывать в следующий паводок и почему здесь, на этой излучине, берег низкий, а вон там — крутой. Всё это он видел сразу, без усилия, как видят буквы грамотные люди. И ничего из этого здесь не имело значения. То, что имело значение, было написано на другом языке, и он был в нём неграмотен.
Через полчаса, на тропе — теперь это была уже тропа, узкая, но натоптанная, — Вараш остановился снова и показал на землю, где Андрей не видел ничего, кроме примятой хвои. Показал два пальца. Потом прошёл пару шагов, приволакивая ногу, — так убедительно, что Андрей невольно поморщился, — и снова показал два пальца, и потом — на себя, будто сравнивая: один тяжелее. Двое. Один хромой. Один тяжёлый.
— Откуда ты знаешь? — сказал Андрей по-русски, зная, что его не поймут.
Вараш посмотрел на него, потом на хвою, потом снова на него — с тем выражением, с каким смотрят на человека, спросившего, откуда ты знаешь, что сейчас день. Показал на землю. Мол — вот же.
Он смотрел на землю. Хвоя. Примятая. Больше — ничего.
Он вдруг вспомнил себя студентом на первой практике, когда преподаватель, седой, желчный дядька с Урала, ткнул пальцем в аэрофотоснимок — серое пятно, в котором Андрей не видел ровно ничего, — и сказал: «Старица. Заросшая. Видишь?» А он не видел. И злился. И через месяц уже видел сам, и через год не понимал, как можно было не видеть. Здесь было то же самое — только снимок был не на столе, а вокруг, со всех сторон, и шевелился.
* * *
Отдыхали на сухом бугре над водой, под старой сосной, когда солнце уже начало клониться.
Вараш сел, положил лук рядом, так, чтобы можно было взять не глядя, и развязал на поясе другой мешочек — не тот, с мхом, побольше. Вытащил что-то тёмное, плоское, твёрдое, завёрнутое в широкий лист. Развернул. Рыба. Сушёная, почти чёрная, прокопчённая, размером с ладонь, и такая твёрдая, что, когда Вараш её разламывал, она хрустнула, как щепка.
Он разломил её пополам — точно пополам, Андрей видел, как он примеривался, прежде чем надавить, — и протянул половину.
Андрей взял. Откусил. Рыба была солёная — нет, не солёная, просто очень рыбная, дымная, крепкая, с привкусом золы и чего-то горьковатого, травяного; её надо было не жевать, а отгрызать и держать во рту, пока не размокнет. Он жевал и думал, что никогда в жизни не ел ничего вкуснее, и одновременно думал, что в любой другой день, в любом другом месте выплюнул бы это в салфетку.
Он вспомнил про батончик.
Достал его из кармана рюкзака, последний. Обёртка хрустнула — громко, пластиково, по-магазинному, — и Вараш дёрнул головой на звук, как дёргается собака на незнакомый шорох. Андрей надорвал обёртку, вытащил батончик — коричневый, в шоколадной глазури, с орехами, с какими-то хлопьями, — разломил, как Вараш, пополам и протянул половину.
Вараш посмотрел на неё. Не взял сразу. Понюхал — наклонившись, не касаясь. Потом всё-таки взял — двумя пальцами, осторожно, как берут незнакомого жука, — и откусил самый краешек.
И замер.
С лицом у Вараша что-то произошло. Не восторг — скорее изумление, почти испуг, как у человека, который отпил из кружки воду, а там оказалось что-то совсем другое. Вараш перестал жевать. Посмотрел на кусочек у себя в пальцах. Посмотрел на Андрея. Сказал одно слово — тихо, с вопросом.
— Сладкое, — сказал Андрей. — Шоколад. Сахар.
Вараш снова откусил — чуть больше, — и долго, медленно жевал, прикрыв глаза, как пробуют что-то, что хотят запомнить. Потом, не доев, завернул оставшуюся половину своей половины в угол того же листа, в котором была рыба, аккуратно, туго, и убрал в мешочек.
Для кого-то, понял Андрей. Он оставил это для кого-то.
Сам он доел свою часть в три укуса, скомкал обёртку и, не думая, швырнул её в кусты.
Вараш проследил глазами, куда она упала. Посмотрел на яркий, блестящий, чужой комок в прошлогодней траве. Потом на Андрея. Ничего не сказал.
Он встал, достал обёртку из кустов, разгладил и сунул в карман. Было стыдно, как в детстве, когда бабушка находила фантики под кроватью.
А Вараш тем временем делал что-то, что Андрей сначала не понял. Он собирал крошки. Смахнул с колен в ладонь всё, что отломилось от рыбы: крошки мяса, чешуйки, кусочек хвоста, полоску кожи, — ссыпал всё это в отдельный маленький свёрток из бересты и убрал. Кожу, хвост, чешую. То, что Андрей, не задумываясь, отряхнул бы с джинсов на землю.
Бедность, подумал Андрей. Весна, конец запасов, каждая крошка на счету. * * *
Отдохнув, Вараш занялся тем, чего Андрей ждал с самого утра и боялся.
Он хлопнул себя по груди:
— Вараш.
Потом показал рукой — широко, в ту сторону, куда они шли, на восток, — и сказал несколько слов. Какое-то имя или название, потом ещё одно. Потом снова хлопнул себя по груди и сказал ещё слово. Потом указал на Андрея и замолчал, приподняв брови.
Андрей понял: вот я, вот откуда я, вот чей я. А ты?
— Андрей, — сказал он. — Андрей Ямбаршев.
Вараш ждал продолжения.
— Йошкар-Ола. — Андрей показал на запад, неуверенно, туда, где за лесами, если лес этот был тем, чем он хотел, чтобы был, стоял его город, его девятиэтажка на Строителей, его машина на обочине. — Я инженер. Геодезист. Я работаю… — Он запнулся. Бесполезно. Слова падали в Вараша, как камешки в воду, и не оставляли кругов.
Вараш слушал с вежливым терпением. Потом сказал слово, которое Андрей понял.
— Ава?
Мать. Бабушкино слово. Бабушка, говоря о его маме, говорила «ваша ава», и в деревне все матери были «ава». Андрей услышал его здесь, в этом лесу, из уст этого человека, и у него на секунду сжалось горло — не от смысла, а от того, что слово оказалось тем же. Почти тем же. Чуть иначе, чуть глубже, как «вюд», но тем же.
— Ава, — повторил он. Помолчал. — Нет. Нету.
Он не знал, как показать «умерла». Показал на себя, потом развёл руками, потом, подумав, опустил ладонь вниз, плашмя, к земле, и закрыл на секунду глаза.
Вараш понял. Кивнул — медленно, серьёзно. Что-то тихо сказал, одно слово, не Андрею — будто в сторону, будто кому-то третьему.
Потом:
— Ача?
Отец. Это тоже было знакомо.
И вот здесь Андрей не знал, что ответить. Отец ушёл, когда Надя была маленькой, а Андрей учился во втором классе. Жил где-то в Казани, потом в Самаре, потом снова в Казани, звонил на Новый год, потом перестал. Андрей не видел его лет десять. Не знал, жив ли он вообще, — нет, знал, кто-то говорил, что жив, женился третий раз, но где именно он сейчас живёт, в каком городе, на какой улице, — не знал. Не интересовался. Это было нормально. У половины его знакомых было так.
Он пожал плечами. Показал рукой — куда-то, далеко, неопределённо.
— Не знаю, — сказал он. — Где-то там. Не знаю.
Вараш смотрел на него очень долго.
Прочитать этот взгляд он не мог. Там не было ни насмешки, ни осуждения. Было что-то другое, похожее на то, как человек смотрит на рану, которой не ожидал увидеть: смесь недоверия и осторожности. Вараш спросил что-то ещё — несколько коротких вопросов подряд, быстрее, с разными словами. Андрей разобрал одно, похожее на бабушкину «кову», и сказал: «Кова — умерла. Осенью», — и снова опустил ладонь к земле. Потом Вараш показал на землю под ними, на лес, на реку, провёл рукой вокруг — и спросил. Андрей понял: где твоя земля? где твои? И тут он не смог уже ничего. Он мог бы показать на карте в телефоне — вот квартира, вот офис, вот Кожлаял, — но карта в телефоне показывала землю, которой здесь не было.
Он развёл руками.
Вараш кивнул, как будто услышал ответ — и ответ был плохой. Встал, подобрал лук и пошёл дальше, не оглядываясь.
Андрей шёл за ним и думал, что за тридцать шесть лет ни разу не оказывался в положении, когда не может объяснить, кто он такой. Всегда было что показать: паспорт, пропуск, диплом, визитку, на худой конец — лицо, которое кто-то узнает. Инженер-геодезист первой категории, с допуском, с двенадцатью годами стажа, с ипотекой и с машиной, — и всё это вместе весило здесь меньше, чем половина сушёной рыбы.
* * *
К вечеру тропа стала шире. На ней появились следы — даже Андрей их видел: отпечатки босых детских ног в грязи у ручья, свежий срез на молодой берёзе, с которой содрали кору широкой полосой, аккуратно, не кругом, а только с одного бока. Пахнуло дымом — не банным, не городским, а каким-то другим, густым, смолистым, с рыбным духом.
Тропа раздвоилась у старой берёзы с толстым, в трещинах, стволом. На стволе, на уровне груди, была зарубка — давняя, затянувшаяся по краям, почти сросшаяся с корой. Правая тропа шла вниз, к воде. Левая — вдоль склона, вверх.
Вараш остановился у берёзы.
Он достал из мешочка тот самый берестяной свёрток с крошками, развернул и высыпал всё на корни у основания ствола, в развилку двух корней, где уже лежали какие-то старые, почерневшие, размокшие крошки и косточки. Высыпал аккуратно, не разбрасывая. Постоял. Сказал что-то — тихо, коротко, в ствол, так, как говорят не человеку, но и не в пустоту: как говорят соседу через забор, когда уходишь надолго. Потом свернул пустую бересту, убрал обратно — бересту он тоже не выбросил — и пошёл по правой тропе, вниз.
Он постоял над корнями. Рыбья кожа, хвостик, крошки. Вот, значит, куда. Не бедность. Вернее — не только.
Примета, подумал он. Как монетка в фонтан, как постучать по дереву. Он чуть заметно усмехнулся — по-доброму, почти растроганно — и пошёл за Варашем.
Ему не пришло в голову спросить себя, почему человек, который собирает с колен рыбью чешую, потому что каждая крошка на счету, отдаёт эти крошки дереву.
* * *
Поселение открылось сразу, за поворотом тропы, — Андрей не успел к нему приготовиться.
Высокий берег над рекой — не ручьём, а настоящей рекой, неширокой, но спокойной и тёмной, с тихим течением и отражённым в ней вечерним небом. На берегу, на ровной площадке, отступив от края, стояли дома. Пять. Нет, шесть — шестой он заметил позже, за деревьями. Невысокие, бревенчатые, тёмные, с низкими крышами, крытыми чем-то тёмным — корой? дёрном? — и из-под крыш, не из труб — труб не было, — сочился дым, стелился, путался в ветвях и уходил к реке. Между домами — вытоптанная земля. Жерди, на которых висело что-то — сети? шкуры? Какие-то навесы. Поленница. Ограда из жердей, за которой переминалось что-то тёмное, крупное. Внизу, у воды, на песке лежали вверх дном две длинные узкие лодки.
Залаяли собаки — сразу несколько, — и из-за домов выбежали дети, и остановились, увидев чужого. Вышли женщины. Андрей услышал их раньше, чем разглядел: тихий, мелкий, металлический звон, будто на каждой было по связке маленьких колокольчиков. Когда они подошли ближе, он увидел: подвески. На висках, на груди, на поясах — бронзовые, тусклые и ярко начищенные, кольца, пластины, какие-то фигурки, цепочки, — и всё это звенело при каждом шаге, тихо, как дождь по жести. Из-за ограды вышел старик, опираясь на палку. Из дома — мужчина с топором в руке, не поднятым, просто в руке, как держат инструмент, от которого оторвали.
Все смотрели на Андрея.
На его куртку — ярко-синюю, с серыми вставками, с блестящей молнией. На ботинки. На рюкзак. На лицо — и вот тут что-то менялось: лицо им было почти понятно. Скулы, разрез глаз, цвет кожи. Лицо было почти своё — и оттого всё остальное выглядело ещё более чужим.
Вараш вышел вперёд и заговорил.
Он говорил недолго — несколько фраз, ровным голосом, не громко, но так, чтобы слышали все. Показал на Андрея. Показал назад, на тропу, на лес — на запад. Сказал ещё что-то, короче. Андрей уловил одно слово, которое уже слышал сегодня, когда Вараш спрашивал его про землю и про своих.
И люди изменились в лице.
Не испугались — нет. Но женщины, рассматривавшие его куртку с откровенным любопытством, вдруг перестали рассматривать куртку. Старик с палкой медленно выпрямился. Мужчина с топором переложил топорище в другую руку. Одна из женщин — немолодая, с прямой спиной, в тёмной одежде, увешанной больше других, — коротко, резко сказала что-то детям, и дети, которые только что подбирались поближе, отступили на шаг.
Куртка их удивила. То, что сказал Вараш, их встревожило.
Много позже, когда Андрей уже мог понимать такие вещи, он узнает, что именно сказал тогда Вараш. Ничего страшного. Ничего про духов, про лес, про оружие. Всего три слова, которые можно было бы перевести на русский как «человек без места». Человек ниоткуда. Не чужой — чужих здесь знали: у чужих есть свои, у чужих есть род, у чужих есть река, у чужих есть кто-то, кто за них ответит. А этот — ничей.
Тогда он этого не знал. Он стоял, поправив на плечах рюкзак на двух лямках, как научили, и пытался улыбаться, и понимал, что улыбка здесь ничего не значит.
Тишину нарушил мальчишка.
Он выскочил откуда-то сбоку, из-за крайнего дома, — лет восьми, босой, в длинной, не по росту, рубахе, подпоясанной верёвкой, с грязными коленками и с остриженной неровно чёлкой, — и помчался прямо к Варашу, что-то радостно выкрикивая. Вараш поймал его одной рукой за плечо, прижал к боку, не глядя, как прижимают своё, привычное, — и мальчишка затих, прилипнув к нему, и только тогда посмотрел на Андрея.
Нет. Не на Андрея.
Он смотрел чуть в сторону. Мимо. За его левое плечо, на полшага назад, туда, где никого не было. Смотрел спокойно, с тем внимательным детским интересом, с каким дети смотрят на нового взрослого, пытаясь понять, строгий он или добрый.
Потом мальчик слегка наклонил голову — как кланяются старшим, коротко, вежливо, — и сказал что-то. Тихо, приветливо. Не Андрею. Тому, кто стоял у Андрея за левым плечом.
Андрей обернулся.
Тропа. Берёзы. Вечерний свет на прошлогодней траве. Никого.
Он повернулся обратно. Немолодая женщина с прямой спиной уже стояла рядом с мальчиком и держала его за плечо — крепко, так, что тот поморщился, — и говорила ему что-то тихо и зло, сквозь зубы. Мальчик опустил голову. Вараш смотрел поверх его макушки туда же, куда только что смотрел мальчик, за левое плечо Андрея, и лицо у него было такое, будто он что-то пересчитывает.

