
Полная версия:
Кӱсото
Он думал о Наде. О том, что сообщение, наверное, так и висит с часиками. О том, что она сейчас, наверное, укладывает Тимошу и говорит ему бабушкины слова, которых ни она, ни Тимоша толком не понимают. Он думал, что позвонит ей, как только выйдет на связь, — нет, не позвонит, заедет. Заедет в бабушкин дом, посмотрит этот шифер над сенями, а потом позвонит Наде оттуда, из дома, и скажет: «Я здесь». Просто чтобы она услышала. Он подумал это очень отчётливо, как обещание, и ему стало немного легче.
* * *
Крик пришёл, когда он уже встал, чтобы идти вдоль ручья вниз по течению.
Человеческий голос. Далеко, за ручьём, в той стороне, куда он не собирался идти. Долгий оклик, на два слога, второй — вверх, протяжно, как в деревнях зовут детей с улицы или корову из леса. Слов разобрать было нельзя. Голос был мужской, не молодой и не старый, спокойный.
Андрей замер. Сердце стукнуло в горло.
Люди. Значит, рядом деревня, хутор, пасека, лесник, рыбаки — кто угодно. Значит, всё это — просто дурацкий вечер в дурацком лесу, который через час станет историей. Он набрал воздуха и крикнул, как не кричал, наверное, с детства:
— Эй! Эге-ей! Я здесь! Сюда!
Лес съел его голос. Отозвалась какая-то птица и замолкла.
Он ждал. Смотрел туда, откуда пришёл оклик, — в тёмную стену за ручьём. Считал секунды, как считают после молнии: двадцать, сорок, минута.
Оклик повторился.
Тот же голос. Те же два слога, второй вверх, та же протяжка в конце, та же хрипотца на самом верху, где голос чуть надламывался. Точно такой же. Так не бывает, когда человек кричит дважды: второй раз всегда хоть чуть-чуть другой — громче, короче, с досадой, с вопросом. Этот был не похож. Этот был — тот же. Как запись.
Только пришёл он с другой стороны. Не из-за ручья. Сзади, из леса, по которому Андрей только что шёл и где на ветках висели его ленты.
Он не обернулся сразу. Стоял, слушал, как колотится в висках кровь, и перебирал — быстро, как на экзамене. Эхо приходит сразу и с той стороны, где есть что отражать; здесь отражать нечего. Два человека с одинаковыми голосами, с одной и той же хрипотцой, на одном и том же месте? Один, который за минуту обошёл его кругом по валежнику, не хрустнув ни веткой?
Он медленно повернулся.
Позади стоял лес. Серый в сумерках, неподвижный. Ближайшая лента, девятая, висела на ветке метрах в сорока — белое пятно, красное пятно. Больше ничего.
Андрей открыл рот, чтобы крикнуть ещё раз, — и не крикнул.
Он не смог бы объяснить почему. Не было ни страха в обычном смысле, ни мысли о чём-то «таком». Было что-то очень простое, телесное, из тех далёких летних ночей в деревне, когда бабушка не включала свет: не отвечай. Если зовут из темноты — не отвечай. Никто ему этого не говорил, он был уверен, что никто, — но рот закрылся сам.
Он стоял и ждал третьего оклика. Третьего не было.
Стемнело совсем быстро, как будто кто-то прикрутил фитиль. Ручей теперь был только звуком. Андрей постоял ещё немного, потом сел обратно на свой бугор с черникой, спиной к ближайшему толстому стволу, и понял то, что должен был понять ещё полчаса назад: ни к какой машине он сегодня не выйдет.
Он будет ночевать здесь.
Он проверил зажигалку на просвет, как будто за полчаса газа могло стать больше, и начал считать. Не шаги — часы. От сумерек до рассвета в начале мая — часов семь. Семь часов, одна зажигалка, мокрые носки, куртка, два батончика, раздавленный бутерброд и пустая бутылка в боковом кармане, в которой ещё час назад была вода.
Глава 3. Нет сигнала
Огонь он развёл с четвёртой попытки и позже, чем следовало.
Сначала он даже не думал, что это будет трудно. Зажигалка, лес, полно дров — в любом фильме герой через минуту сидит у костра и задумчиво смотрит в пламя. Андрей нащупал в темноте несколько веток вокруг бугра, сложил их шалашиком, как учили в школьном походе, подсунул снизу скомканный бумажный платок и щёлкнул.
Платок вспыхнул, свернулся чёрным и погас. Ветки даже не задымили.
Он пощупал их — мокрые. Не влажные, а именно мокрые, насквозь, тяжёлые, как будто их достали из ручья. Всё вокруг было таким: земля, мох, валежник, кора, прошлогодняя листва, по которой он сидел. Лес был пропитан, как губка, и за день не отдал ни капли.
Второй платок. Третий. Он ломал ветки тоньше, до спичечной толщины, и они всё равно не брались, только шипели. Он переложил их, подул — от дыхания стало видно облачко пара: холодало. Зажигалку приходилось держать долго, и через минуту она обжигала большой палец. Он посмотрел её на просвет, но в темноте ничего не увидел, и от этого стало хуже: он не знал, сколько сжёг.
Береста, вспомнил он вдруг. Кто-то в том же школьном походе, толстый вожатый с бородой, показывал: береста горит даже мокрая, в ней смола. Андрей встал, нашарил в темноте светлый ствол берёзы — тот, мимо которого проходил, выбирая ориентир, — и начал сдирать кору ногтями. Верхний слой шёл лохмотьями, тонкими, как папиросная бумага. Он набрал горсть, сунул под ветки, щёлкнул.
Береста затрещала, скрутилась, выбросила чёрный жирный дым и — загорелась. По-настоящему, высоким, коптящим, живым пламенем. Он подкладывал на неё прутья, самые тонкие, по одному, как кормят птенца, и через десять минут, перемазанный, с обожжённым пальцем, сидел перед огнём размером с кастрюлю.
Огонь был маленький, злой и дымный. Ветки не столько горели, сколько сохли на нём и тлели, выпуская белый пар. Чтобы он не погас, его надо было кормить всё время, а корм приходилось искать на ощупь в темноте, и каждая принесённая охапка была мокрее предыдущей. Андрей положил на край костра несколько толстых сучьев — сушиться впрок — и сел к огню так близко, что от джинсов пошёл пар.
Только теперь, при свете, он увидел, где сидит.
Он выбрал этот бугор, потому что на нём было сухо — вернее, суше, чем вокруг, — и потому что рядом ручей. Но бугор лежал в самом низу, в пойме, почти вровень с водой, а над ним с обеих сторон поднимались склоны. Воздух здесь стоял неподвижно и был холоднее, чем полчаса назад наверху, где он шёл по азимуту. Андрей это знал: холодный воздух тяжелее, ночью он стекает по склонам в низины, как вода, и собирается там. Знал — и сел на самое дно.
Переходить было поздно. Огонь с таким трудом держался, что перенести его значило начать всё заново.
Он подтянул колени к груди, застегнул куртку до подбородка и стал ждать утра.
* * *
Ночь оказалась длиннее, чем он её посчитал.
Холод пришёл не сразу. Сначала он был даже приятен — свежий, лесной, после дня в машине. Потом он забрался в мокрые носки и стал там жить. Потом — в поясницу, со стороны, отвёрнутой от огня. Потом Андрей понял, что никакой стороной к огню не согреть всего человека сразу: повернёшься лицом — мёрзнет спина, спиной — ноги и руки. Он поворачивался, как курица на вертеле, каждые несколько минут, и в конце концов научился сидеть боком, обняв колени, подставляя огню то одно, то другое плечо.
Пришли комары — первые, весенние, редкие и вялые, но от этого не менее злые. Звенели у самого уха, садились на шею и на запястья, туда, где кончались рукава. Он хлопал себя, пока не надоело, потом натянул капюшон и спрятал руки в рукава.
Где-то в темноте над лесом, низко, кто-то пролетал и хрюкал — странно, с присвистом, как будто кашляла маленькая свинья, — пролетал, затихал, через несколько минут пролетал снова. Андрей понятия не имел, что это. Птица, наверное. Какая птица хрюкает на лету? Он не знал. Он вдруг понял, что за тридцать шесть лет не выучил голосов почти никаких птиц, кроме вороны, голубя и кукушки, и что это не казалось ему важным ни одной минуты его жизни.
Телефон он включал редко, только чтобы посмотреть время, и каждый раз жалел: белый свет экрана ослеплял, огонь после него превращался в тусклое пятно, а темнота вокруг становилась совсем чёрной и тянулась дольше, пока глаза привыкали снова. К полуночи он подключил телефон к пауэрбанку — на всякий случай, пусть будет полный, — и через полтора часа посмотрел: телефон показывал сто процентов, а на пауэрбанке погасла одна из четырёх лампочек. Он долго смотрел на три оставшиеся. Потом выдернул провод и спрятал оба устройства во внутренний карман, к телу, где теплее.
Он думал о том, что будет утром. Утром — просто. Светло, видно, сухо. Он пойдёт… Он не знал, куда пойдёт. Но утром знать было легче.
Он думал о том, что его начнут искать. Надя упрямая: не дозвонится вечером — позвонит ночью, утром позвонит в офис, в офисе посмотрят по объекту и найдут машину на обочине у Кожлаяла. Дальше МЧС, волонтёры, вертолёт, собаки, телефон по последней вышке. Он был встроен в систему, как точка в сеть, и система не могла потерять его надолго. Эта мысль согревала лучше огня.
Около часа ночи огонь начал умирать. Андрей подложил последний сук из тех, что сушились с краю, — тот зашипел, задымил и не взялся. Он встал, чтобы набрать ещё, отошёл от костра на три шага и остановился.
Кто-то шёл.
Не близко. Метрах в двадцати, в темноте, выше по склону. Шаги были медленные, мягкие, с долгими паузами — шаг, тишина, шаг, — и в каждом было что-то тяжёлое, хотя шли тихо: под ногой не трещали ветки, а проседала и чавкала мокрая листва. Шаги двигались не к нему. Они двигались вбок. Потом снова вбок. Потом Андрей понял, что они идут по кругу, обходя костёр на одном и том же расстоянии, как обходят что-то, что не хотят трогать.
Он стоял, не дыша. Шаги остановились тоже.
Тишина длилась так долго, что он начал слышать ручей, собственную кровь в ушах и тихое шипение сырого сука в огне. Потом шаг — один — раздался уже с другой стороны. Как будто то, что ходило, за время тишины успело бесшумно перейти туда.
Он медленно достал телефон, включил фонарь и повёл лучом.
Свет упёрся в стволы, в мокрые листья папоротника, заблестевшие, как лакированные, в тёмные провалы между деревьями, в которые луч не пробивал. Никого. Ничего. Ни движения, ни отблеска. Лес стоял в белом круге света, как декорация.
Зверь, сказал себе Андрей. Лиса. Барсук. Одичавшая собака. Лось — нет, лось ломится, как трактор. Что-то некрупное, любопытное, осторожное.
Он выключил фонарь. Шагов больше не было.
Он собрал охапку сучьев, не отходя от огня дальше, чем на длину руки, и остаток ночи просидел, не поворачиваясь к лесу спиной.
* * *
Рассвет наступил не сразу, а слоями. Сначала посерело небо. Потом из черноты выступили стволы, потом ветки, потом листья. Над ручьём лёг туман — плотный, белый, неподвижный, как вата, — и лежал там, где Андрей просидел всю ночь, будто подтверждая: да, самое холодное место, ты угадал.
Огонь дотлевал, серый, с тонкой струйкой дыма. Андрей не заметил, как задремал под утро, сидя, и проснулся оттого, что замёрзли уши и затекла шея.
Он встал — и тут же сел обратно.
Левая пятка горела. Он стянул ботинок, потом мокрый носок, и посмотрел. На пятке, там, где вчера весь день тёр задник, вздулся пузырь размером с пятирублёвую монету, а сверху кожа уже была содрана, и под ней розовело мокрое, блестящее мясо. Он даже не помнил, когда это случилось. Вчера нога болела — но вчера болело всё.
Он осмотрел себя целиком, как осматривают технику после поездки: руки — ссадины, обожжённый палец, комариные укусы; шея — и на шее, под воротником, сзади, что-то маленькое и твёрдое, чего там не должно быть.
Клещ. Уже впился, но неглубоко, крошечный, коричневый, размером с маковое зерно. Андрей выругался вслух, коротко, — первое слово, сказанное им за утро, — достал мультитул, раскрыл пассатижи и, выворачивая шею, на ощупь, минут пять пытался ухватить. Ухватил. Выкрутил против часовой стрелки, как учили, посмотрел: целый, с головой. Раздавил на камне. Привит, слава богу, — ревакцинация была в марте, как всем полевым, по приказу, и он ещё тогда ворчал, что день потерял в поликлинике. Сейчас он мысленно поблагодарил того, кто писал этот приказ.
Потом он открыл рюкзак и выругался второй раз.
Рюкзак всю ночь пролежал на земле рядом с ним, на мокрой листве, и вода пробралась внутрь снизу, по шву. Бумажник промок. Блокнот — клеёнчатая обложка спасла, только нижний край страниц разбух волной. А бутерброд, который он берёг на утро, как главную ценность, превратился в серый ком: плёнка лопнула, хлеб напитался водой и расползался в пальцах, как мокрый картон. Сыр внутри был цел. Андрей выковырял сыр, съел его стоя, двумя укусами, а хлебную кашу, не задумываясь, отряхнул с пальцев в папоротник. Потом съел один батончик. Второй оставил.
Пауэрбанк и телефон, спрятанные во внутренний карман, были сухими и тёплыми. Телефон показывал девяносто семь процентов, «Нет сети» и 05:41.
Он снова надел мокрый носок — сухого не было, — подложил под пятку сложенный бумажный платок, последний, и затянул шнурок потуже, чтобы нога не ездила. Встал. Боль была терпимая, но она была: каждый шаг теперь начинался с того, что пятка напоминала о себе.
Вчерашний выбор — идти на запад, к машине, — больше не имел смысла. Он пришёл по ленте на запад, и на западе была только эта пойма и этот ручей. Искать машину, не зная, где сам находишься, — всё равно что искать ключи в тёмной комнате, где даже неизвестно, та ли это комната.
Оставалась вода: она всегда течёт вниз и куда-нибудь впадает, а на реках живут люди. Вниз по ручью — рано или поздно мост, дорога, деревня, рыбак с удочкой.
Прежде чем уйти, он всё-таки обошёл стоянку по кругу — по тому кругу, по которому ночью шли шаги.
Следы нашлись — на сыром склоне, выше костра, там, где не было листвы, а была чёрная голая земля. Маленькие, аккуратные, похожие на собачьи, но уже и изящнее, с четырьмя пальцами и треугольной подушечкой, и шли они ровной строчкой, одна лапа перед другой, словно по нитке. Андрей присел над ними. Лиса, решил он. Лисы так ходят — след в след, строчкой, он где-то это читал или видел в передаче. Лиса, которая ночью обошла чужой костёр, понюхала человека и ушла по своим лисьим делам.
Облегчение было такое сильное, что стало почти стыдно. Ночной ужас оказался лисой. Весь этот лес, со всеми пропавшими просеками и одинаковыми окликами, наверное, объяснялся так же — просто он ещё не нашёл свою лису. Он встал, закинул рюкзак и пошёл вниз по ручью почти бодро.
* * *
Ручей петлял. Андрей шёл по его левому берегу, где было суше, а там, где берег обрывался или зарастал ольшаником, поднимался на склон и обходил поверху. Туман над водой поднимался, рвался, таял. Солнце вышло, и лес вдруг стал другим — не чёрным и мокрым, а зелёным, золотистым, звенящим. Черёмуха здесь действительно цвела — он нашёл наконец её, целые заросли на берегу, белые, тяжёлые, одуряюще сладкие; он постоял возле них и почему-то вспомнил, как бабушка ставила черёмуху в банку на подоконник и как потом у всех болела голова.
Птицы орали так, что закладывало уши. Он опять не знал ни одной.
Пятка горела. Он шёл медленнее, чем хотел, и то и дело останавливался, чтобы перетянуть шнурок. Воды в ручье было сколько угодно, и через полчаса он наконец сдался — сел на камень, зачерпнул пустой бутылкой и выпил. Ледяная, чистая, с привкусом железа. Лямблии, подумал он и выпил ещё.
Около семи, после очередной петли, ручей вынес его на открытое место. Андрей прикинул по солнцу и по часам: из-за петель он шёл больше часа, а от ночной стоянки по прямой отошёл метров на триста, не больше.
Это была то ли пойменная поляна, то ли отмель, оставшаяся после спада весенней воды: широкий плоский язык ила и песка, серого, гладкого, ещё мокрого, без единой травинки, между лесом и изгибом ручья. Андрей вышел на него и сразу увидел.
След.
Человеческий. Босой. Он шёл по илу со стороны леса — из-за спины Андрея, чуть левее, — цепочкой, как ходит человек: левая, правая, левая, шаг в шаг, ровно, не торопясь. Отпечатки были чёткие, свежие, с водой в пальцах, с глубокой пяткой и плавным подъёмом свода. Взрослый. Крупный. Мужчина, скорее всего.
Андрей огляделся. Никого. Солнце, ил, ручей, лес.
Люди. Живые, настоящие люди. Кто-то прошёл здесь только что — может быть, полчаса назад, может быть, десять минут. Рыбак. Кто ходит босиком в начале мая по ледяному илу? Ненормальный. Рыбак-морж. Мальчишки из деревни. Какая разница.
Он пошёл вдоль цепочки, стараясь не наступать на отпечатки, как будто они были уликой, и через двадцать шагов остановился.
След кончался.
Не уходил в воду. Не поворачивал на траву. Не переходил на камень. Он кончался посреди открытого ила, в десяти метрах от леса и в пятнадцати от ручья: последний отпечаток — правая нога, глубокий, чёткий, с водой в пятке, — а дальше ровная, нетронутая, гладкая серая поверхность. Ни следа назад. Ни следа вбок. Как будто человек, шедший по илу, сделал шаг — и перестал быть.
Андрей долго стоял над последним отпечатком. Потом, сам не понимая зачем, достал рулетку.
Двадцать семь сантиметров от пятки до кончика большого пальца. Ширина в подъёме — десять. Он присел, расшнуровал правый ботинок, стянул носок и поставил свою ногу рядом, не касаясь. Его стопа была почти такой же. Может быть, на полсантиметра длиннее. Сорок третий размер. Сорок третий — самый обычный мужской размер, у половины мужиков сорок третий, это ничего не значило.
Он обулся. Сфотографировал след — последний отпечаток и цепочку, три кадра. Потом огляделся ещё раз, долго, по кругу, и медленно пошёл дальше, к лесу, вниз по ручью, и через сто метров остановился, сел на поваленный ствол и достал блокнот.
Он раскрыл его на чистом развороте. Вверху левой страницы написал: «Опасности». Вверху правой — подумав — «Не сходится».
Слева он написал: «Вода (пить из ручья?). Холод ночью — низины. Пятка левая — мозоль, содрана. Клещи. Еда: 1 батончик. Огонь: зажигалка < ½, береста. Телефон 97%, пауэрбанк 3/4».
Справа написал: «Липа (выворотень) — нет. Мои следы — нет. Просека — нет. Ручей № 2 — нет на карте. Пней нет, мусора нет. Оклик ×2, один и тот же, с разных сторон. Шаги ночью — лиса?» Подумал, поставил после «лиса» знак вопроса второй раз. И дописал: «Босой след, 27 см, обрывается посреди ила. Нет продолжения».
Он решил держать их отдельно.
Он закрыл блокнот и убрал его не на дно рюкзака, как вчера, а в верхний клапан, подальше от земли и воды. Потом пошёл вниз по ручью.
Глава 4. След, которого не должно быть
Первый знак он чуть не прошёл.
Ручей сделал ещё одну петлю и прижался к крутому склону, и Андрею пришлось подняться наверх, в ольшаник, и продираться там, придерживая ветки, чтобы не хлестали по лицу. Одну он отвёл рукой — и она подалась слишком легко. Он остановился и посмотрел.
Ветка была срезана. Не сломана, не отгрызена зайцем — срезана одним косым ударом, чисто, с гладкой светлой поверхностью, на которой ещё выступал сок. Рядом, пониже, — ещё одна, тоже срезанная, так же косо. Кто-то шёл здесь и, не останавливаясь, одним движением убирал с дороги то, что мешало. Ножом или топором — таким острым, что древесина не размочалилась.
Андрей постоял над срезом, как над находкой. Потрогал пальцем — влажно. Сегодня. Может быть, час назад, может быть, два.
Он огляделся, ища дальше тропу, — и не нашёл. Не было ни натоптанной земли, ни примятой травы. Только в пяти шагах, на голом сыром песке у корня, он нашёл половину отпечатка: край подошвы, мягкой, без протектора, не босой ноги — обутой во что-то гладкое, облегающее, как носок. Половину — потому что вторая половина пришлась на корень. Человек поставил ногу так, чтобы почти не коснуться песка.
Дальше следов не было совсем.
Смысл дошёл не сразу: следы в лесу Андрей представлял себе как цепочку отпечатков на снегу из детской книжки. Здесь цепочки не было. Здесь была работа: кто-то шёл, выбирая, куда ступать, — по корням, по камням, по плотному мху, по сухим местам, — обходил каждый клочок мягкой земли, где мог бы отпечататься, и ни разу не наступил туда, где наступил бы Андрей. Это было похоже не на походку, а на почерк: аккуратный, экономный, без единой кляксы.
Он пошёл по этому почерку, как умел. Методом, которым ищут потерянную точку на объекте: от последнего известного места — расширяющимися кругами. Нашёл ещё один срез, на уровне груди. Потом клочок бурой шерсти на сучке — неизвестно, чей. Потом содранный с поваленного ствола мох там, где через ствол перешагнули. Он радовался каждой находке, как ребёнок, и каждый раз, найдя, терял направление снова, и снова кружил. Пятка горела, пот тёк за воротник, комары висели над головой облаком. Через полчаса он обнаружил, что ушёл от ручья, и что человек, по следам которого он идёт, тоже ушёл от ручья, и что возвращаться к воде уже поздно — теперь было что-то лучше воды.
А потом у него появилось чувство.
Не звук — звуков не было, кроме птиц и собственного дыхания. Именно чувство, знакомое каждому, кто хоть раз шёл ночью через пустой двор: на тебя смотрят. Спиной, затылком, шеей, тем местом под волосами, где утром сидел клещ. Андрей остановился и обернулся.
Лес. Ольха, ель, солнечные пятна на мху. Никого.
Он пошёл дальше. Чувство не прошло. Оно шло рядом, чуть сзади, и когда он останавливался — останавливалось тоже.
И вдруг — от этой мысли вспотели ладони — до него дошло, что всё это время он думал неправильно. Он думал, что идёт за кем-то. А тот, чьи следы он искал, шёл так, как ходит человек, который не хочет, чтобы за ним шли. Такой человек не станет оставлять срезанные ветки на уровне груди. Если только…
Если только он не оставлял их нарочно. Для того, кто пойдёт следом.
* * *
Голос прозвучал справа и сзади, совсем близко, — одно короткое слово, резкое, как щелчок.
Андрей не понял слова. Он понял всё остальное. Тон, которым это было сказано, не нуждался в переводе: так на всех языках мира говорят «стой».
Он стоял.
Из-за толстой ели, в пяти шагах — в пяти, он проходил мимо этой ели минуту назад и не увидел ничего, — вышел человек с луком.
Молодой, лет двадцати пяти, невысокий, жилистый, с обветренным лицом цвета старой кожи и светлыми, почти прозрачными глазами. Редкая рыжеватая бородка. Тёмные волосы, собранные сзади и чем-то перехваченные. На нём было что-то вроде длинной рубахи ниже бёдер, из грубой серо-бурой ткани, подпоясанной широким кожаным ремнём, и на ремне, когда человек двигался, тускло поблёскивали маленькие металлические бляшки — ряд одинаковых, аккуратных, как пуговицы на форме. На поясе — нож в кожаных ножнах. За спиной — колчан. Ноги обмотаны до колен чем-то тёмным, перекрещенным ремешками, и обуты в ту самую мягкую, облегающую, гладкую кожу, которая оставила на песке половину следа.
Лук был невелик, тёмный, гладкий, отполированный руками. Стрела лежала на тетиве. Тетива была натянута на треть — не до уха, как в кино, а так, чтобы можно было в одно движение дотянуть до конца. Наконечник, тёмный, железный, листовидный, смотрел не в грудь Андрею, а в землю перед его ботинками.
Андрей медленно поднял руки. Ладонями вперёд. Он не знал, что этот жест значит здесь, но другого не знал.
Человек посмотрел на его руки, на лицо, на рюкзак, на ботинки. Смотрел долго, внимательно, без страха и без злости, как смотрят на незнакомую зверушку, которая может оказаться и безобидной, и нет. Потом сказал что-то — несколько слов, коротких, с тем же подъёмом голоса в конце, который Андрей слышал вчера в двойном оклике и почти тридцать лет назад — в бабушкином «спи», — и замолчал, ожидая ответа.
— Я не понимаю, — сказал Андрей. Голос сел, пришлось откашляться. — Я не понимаю. Я заблудился. Мне нужно к людям. К дороге. Понимаете? Дорога. Деревня. Кожлаял.
Человек слушал, чуть наклонив голову. На слове «Кожлаял» у него что-то дрогнуло в лице — не узнавание, а скорее удивление, как если бы собака вдруг сказала почти человеческое слово. Потом снова стало спокойным.
Он опустил лук. Не убрал — просто опустил, и тетива ослабла.
* * *
Потом он сделал то, чего Андрей не ожидал совершенно: обошёл его кругом.
Медленно, в трёх шагах, как обходят лошадь на ярмарке. Остановился сбоку. Посмотрел на ноги. Андрей, сам того не замечая, стоял, перенеся вес на правую, потому что левая пятка при каждом шаге посылала вверх, в колено, тупой гвоздь. Человек что-то сказал — одно слово — и указал подбородком вниз, на землю. Потом на ногу. Потом снова на землю.
Андрей сел.
Человек не подошёл к ботинку. Он остановился рядом, присел на корточки, положив лук на колено, и снова указал подбородком — на ботинок, потом сделал короткий жест, словно что-то стягивал. Андрей расшнуровал и снял ботинок. Стянул носок — мокрый, серый, с бурым пятном на пятке.
Бумажный платок, подложенный утром, давно съехал и скатался в комок, прилипший к ране. Андрей начал его отдирать — и зашипел.
Человек цокнул языком. Так цокают на всех языках: эх ты.
Он развязал на поясе небольшой кожаный мешочек, запустил туда пальцы и вытащил щепоть чего-то сухого, светлого, похожего на серо-зелёную вату. Мох. Сухой, мягкий, лёгкий, он пах болотом и почему-то чистотой. Человек показал его Андрею, потом — на пятку, потом — на ручей, который шумел где-то внизу, за ольшаником.

