Читать книгу Сапер. Панцирная пехота (Денис Громов) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Сапер. Панцирная пехота
Сапер. Панцирная пехота
Оценить:

4

Полная версия:

Сапер. Панцирная пехота

— И всё?

— И всё, — подтвердил я. — Больше ничего не прошу.

Ткаченко поднял гимнастёрку, повертел её и положил обратно.

— Товарищ старший сержант, а можно я спрошу?

— Спрашивай.

— Вы почему обратно не приходите? — не отставал он. — Взвод же вас ждёт.

Я поглядел на него.

Он спрашивал искренне — на лице у него не было ни укора, ни жалости.

— Потому что Гурьянов прав, — признал я. — Я вам сейчас нужен не как командир.

— А как же тогда?

— Как тот, кто строит. Чего строить — пока не знаю, узнаю на месте.

***

Снялись в ночь на восемнадцатое.

Колонна вышла из леса под Карачевом в час пятнадцать и до рассвета шла на запад с погашенными огнями.

Я сидел в кузове второй машины, между ящиками, и глядел, как в темноте проползают деревни.

Их было не разглядеть — только угадывались по запаху. Горелым пахло на подъезде к каждой.

К утру рассвело, и я увидел то, к чему за лето не привык и не привыкну никогда.

Деревни стояли трубами.

Я это уже видел под Орлом, и на дороге к Брянску, и теперь снова — то же самое, только гуще. Мы шли по местам, где немец простоял два года и уходил в этом августе, не торопясь, с толком.

Трубы, ямы, натоптанные тропинки, дым из-под земли.

На третьем часу пути колонна встала — впереди чинили мост, и к машинам сразу подошли бабы.

Они несли варёную картошку в тряпицах и меняли её на что придётся: на соль, на махорку, на нитки.

К нашему борту подошла одна, лет тридцати, в мужском пиджаке, подпоясанном верёвкой.

— Соль есть, сынки? — окликнула она.

— Нету соли, мать, — отозвался Гладышев. — Была, да вышла.

— А спички найдутся? — не отставала она.

— Спички дам, — откликнулся Гладышев.

Он полез в карман, достал коробок, отсыпал половину в подставленную ладонь и половину оставил себе.

Баба сунула ему в руки узелок с картошкой, и он взял, потому что не взять было нельзя.

— Мать, — окликнул Ткаченко. — А немец давно ушёл?

— В августе, — отозвалась она. — Двадцатого числа.

— И как уходил?

Она подумала.

— Тихо уходил, — припомнила она. — Мы думали, они жечь станут, у нас соседи говорили, что в Городище всё пожгли. А эти не жгли.

— Совсем не жгли?

— Совсем. Только колодец засыпали, а больше ничего. Мы уж радовались.

Я перегнулся через борт.

— Мать. А колодец у вас один был?

Она подняла на меня глаза.

— Один, — подтвердила она. — Он у нас на всю деревню один, ещё дедами копанный.

— И его засыпали?

— Засыпали. Землёй и камнями, доверху. Мы теперь на речку ходим, а до речки полторы версты.

Я слез с борта.

— Ковалёв, ты куда? — окликнул Ткаченко.

— Погоди минуту.

Я подошёл к бабе.

— Мать, вы его откапывать не пробовали? — насторожился я.

— Дык пробовали, — развела она руками. — Мужиков нету, — вздохнула она. — А мы вчетвером неделю копали и бросили. Он глубокий, там саженей шесть.

— И далеко успели?

— Аршина на два, не больше, — призналась она. — Земля-то мёрзлая не мёрзлая, а слежалась, и камни там, здоровые. Мы вчетвером неделю, а потом Дарья спину сорвала, и мы бросили.

Она поглядела на меня.

— А что?

Я поглядел на деревню — четыре двора и трубы.

— Мать, — выговорил я. — Вы туда больше не лазайте.

— Это отчего же?

— Оттого, что немцы колодцы просто так не засыпают, — объяснил я.

Она смотрела на меня, не понимая, и по лицу её было видно, что она уже прикидывает, не порченый ли я и не отойти ли подальше.

А я стоял и понимал совершенно отчётливо: колодец на всю деревню один, деревня без воды не живёт, и человек, который засыпал этот колодец, знал ровно две вещи.

Что его будут откапывать.

И что копать будут долго, потому что мужиков нет.

— Ткаченко! — окликнул я. — Пошли двоих к капитану Ляшко. Пусть доложит: в деревне засыпанный колодец, требуется проверка сапёрами.

— Дык мы ж уходим!

— Значит, пусть передаст по команде. Пусть оставят кого-нибудь из хозяйственной команды с запиской.

Я повернулся к бабе.

— Как деревня-то называется? — окликнул я.

— Малые Дворики, — отозвалась она. — Мы к Городищенскому сельсовету приписаны.

— Запомнил, мать. Малые Дворики.

Колонна тронулась через двадцать минут.

Я записал название в тетрадь — на последней странице, где у меня шли записи не по службе.

А ниже приписал:

«Он засыпал колодец, зная, что бабы станут откапывать.

Значит, он думает не про то, кто придёт с оружием.

Он думает про то, кто придёт с лопатой».

Про Малые Дворики я потом узнал в декабре, из письма.

Но об этом позже.

А в тот день мы прошли ещё сорок километров и к вечеру вышли к железной дороге.

Тут кончались Малые Дворики, кончался тыл и начиналось то, к чему нас везли.

Железная дорога была разрушена.

Не разбита бомбами — разрушена, методически, специальной машиной, которую немцы таскали за паровозом. Шпалы лежали переломанные точно посередине, все до одной, версту за верстой, а рельсы валялись рядом, изогнутые как проволока.

Колонна встала у переезда, пропуская встречный поток, и я слез размять ноги и прошёл вдоль полотна метров триста.

Триста метров — и ни одной целой шпалы.

Шум здесь был странный: на полотне работала команда, человек сорок, и они выдирали обломки ломами, и по всей насыпи стоял скрип и стук.

Работали в основном женщины.

Я постоял, поглядел, потом подошёл к пожилому мужчине в железнодорожной шинели, который что-то отмечал в тетради.

— Отец, а долго вам тут работы? — окликнул я.

Он поднял голову.

— До Гомеля, — уронил он.

— Это сколько вёрст?

— Двести с гаком, — прикинул он.

Я поглядел вдоль насыпи, где до горизонта тянулись переломанные шпалы.

— И все так?

— Все так, сынок, — подтвердил он. — Все двести с гаком.

Он захлопнул тетрадь.

— Оно, знаешь, обидно чего, — прибавил он. — Не то, что сломали. Ломать оно всякий дурак умеет. А то, что ломали с умом.

— Это как с умом?

— А так, что шпалу можно пополам, а можно на треть, — он показал руками. — Ежели на треть — её ещё поправить можно, обрезать да поставить. А ежели ровно посередине — она уже никуда, только на дрова. И они, паразиты, все ровно посередине бьют. Все двести вёрст.

Он поглядел на меня.

— Это ж кто-то сидел и думал, — подытожил он. — Кто-то сидел, считал и решил: бить посередине. Чтоб мы новые везли.

Я стоял и смотрел на переломанные шпалы.

И думал о том, что человек, который засыпал колодец в Малых Двориках, и человек, который велел бить шпалу посередине, — это, вообще говоря, один и тот же человек.

Не в смысле фамилии.

В смысле устройства головы.


Глава 5

Днепр я услышал раньше, чем увидел.

Мы стояли в лесу в четырёх километрах от воды, и всю первую ночь оттуда шёл звук — ровный, глухой, идущий отовсюду сразу. Не отдельные разрывы, а фон. Будто впереди работал большой завод, и делал это круглосуточно и никогда не останавливался.

Я лежал под машиной, на плащ-палатке, и слушал этот фон часа два, покамест не заснул.

Потому что это была река.

Точнее, это было то, что делалось на реке и над ней.

Увидел я его двадцать восьмого сентября, на рекогносцировке.

Гурьянов взял с собой пятерых: двух ротных, Луконина, Ткаченко и меня. Меня — я до сих пор не знаю почему, ибо формально мне там делать было нечего.

Шли пешком, лесом, потом кустарником, потом ползли.

Последние двести метров ползли по-настоящему, в полный прижим, потому что левый берег тут был голый как ладонь и просматривался с той стороны насквозь.

Вышли на обрыв и легли.

И я увидел.

Я вырос на реке — в той жизни. Не на такой, конечно, но я знал, что такое река шириной в полкилометра. Я через такие переправлялся на пароме и один раз переплывал на спор, и мне тогда было девятнадцать, и я думал, что это подвиг.

Тут было другое.

Дело было не в ширине, хотя ширины хватало: по прикидке метров семьсот, а с разливом и старицей и того больше.

Дело было в берегах.

Наш берег — левый — лежал ровный, низкий, песчаный, голый. Кусты редкие, до воды двести метров чистого песка, и по этому песку в бинокль было видно всё до последней консервной банки.

Их берег — правый — стоял.

Он поднимался прямо из воды глинистой стеной, метров на сорок, и был весь изрезан оврагами, и по всей его высоте я, приглядевшись, начал различать линии.

Не траншеи даже. Просто линии, чуть темнее глины, идущие горизонтально.

Я смотрел в бинокль минуты три, и через три минуты у меня стало нехорошо в животе.

— Ну как оно тебе? — окликнул Гурьянов рядом.

— Пусто, товарищ майор, — доложил я.

— Что «пусто»?

— Там ничего не видно, — пояснил я. Ни одного человека, ни одного ствола, ни одной точки.

— И что это значит?

Я опустил бинокль.

— И это самое поганое, — подытожил я.

Гурьянов повернул голову.

— Поясни, чего ты там углядел.

Я показал.

— Товарищ майор, поглядите на срез. Вот тут, тут и вот тут. Видите, глина другого цвета? Полосами, горизонтально.

— Вижу полосы.

— Это отвал. Они грунт из траншей выбрасывали не наружу, а за бруствер, внутрь, и часть шла по склону вниз. Полосы старые, поросли травой — значит, копали не вчера и не в августе.

— Что дальше?

— А теперь посчитайте, сколько таких полос.

Гурьянов долго смотрел.

— Много их, — уронил он.

— Три яруса, товарищ майор, — доложил я. — Считая от воды. Верхний — по гребню. Средний — примерно на середине склона. Нижний — почти у самого уреза, там, где кусты.

Я убрал бинокль.

— Они там с весны сидят.

Луконин, лежавший слева, приподнялся на локтях.

— Ковалёв, ты по цвету глины считаешь? — не поверил он.

— По цвету и считаю.

— А если это просто оползень? — усомнился он.

— Оползень идёт языком, сверху вниз, и расширяется книзу. А эти полосы горизонтальные и одинаковой ширины. Оползень так не ходит.

Он поглядел на меня, потом на берег.

— Ага, вон оно как, — обронил он и лёг обратно.

— Ковалёв, — окликнул Гурьянов. — Ещё что?

— Мины, товарищ майор, — доложил я. — Только не там, где вы думаете.

— А где?

Я приподнялся и повёл биноклем вдоль правого берега.

— Склон сорок метров, глина, крутизна градусов сорок пять. Мины на нём не держатся — их дождём смывает за месяц. И лезть по нему всё равно никто не станет, там без верёвки не пройдёшь.

— Так, допустим.

— А вот тут, — я показал, — и вот тут, и вон там правее, где овраг выходит к воде, — там есть места, где можно выйти из воды и подняться. Три или четыре на всю полосу.

— И что из этого?

— И вот там будет всё.

Гурьянов молчал.

— Товарищ майор, — вклинился капитан Севрюк, командир второй роты. — Так их же артиллерия обработает, — вставил он.

— Обработает, — не стал спорить я.

И замолчал.

Потому что вспомнил скат под деревней, и жёлтую сурепку, и наши воронки, в которых лежало то, что положили туда зимой.

Наша артиллерия. Своими руками. Установила немецкое минное поле.

— Ты чего замолчал? — Гурьянов глядел на меня.

— Ничего, товарищ майор. Потом доложу.

— Не «потом». Сейчас.

Я поглядел на правый берег.

— Товарищ майор, ежели там сидит тот, о ком я думаю, — то артиллерия ему не помешает, а поможет.

— Как это?

— В июле, под Орлом, я снимал скат. Там основное лежало в наших собственных воронках. Немцы положили заряды заранее, глубоко, под теми складками, куда наша подготовка ляжет обязательно. Артиллерия отработала, сняла метр грунта и вывела их на боевую глубину.

Луконин повернул голову.

— Врёшь ты всё.

— Не вру, — отрезал я. — Я их оттуда вынимал. Восемь мешков.

Он смотрел на меня секунд пять.

— Товарищ майор, — обронил он потом. — Я это доложить могу?

— Кому доложить?

— Своему комбату. У нас первый батальон в первом эшелоне идёт.

Гурьянов помолчал.

— Доложи, — распорядился он. — Только не как байку, а как есть: со слов старшего сержанта Ковалёва, который это лично снимал. Пусть проверяют.

— Товарищ майор, разрешите ещё.

— Валяй, спрашивай.

— Я бы хотел на воду сходить. Ночью.

Гурьянов повернулся ко мне.

— Это тебе зачем?

— Пощупать берег у уреза. Не наш — тот.

— Ковалёв, ты соображаешь, что просишь? До того берега семьсот метров.

— Соображаю. Я с разведкой.

— С какой разведкой? Разведка туда ходила позавчера и не дошла.

— А почему не дошла?

— Потому что их на воде накрыли, — ответил комбат. — Четверо, лодка, вышли в час ночи. Их взяли осветительной и накрыли миномётом на середине. Двое доплыли обратно.

Он поглядел на реку.

— Так что берег мы пощупаем первого октября. Все сразу.

Обратно шли молча.

Первым не выдержал Севрюк.

— Товарищ майор, а что ж мы, вслепую пойдём?

— Вслепую и пойдём.

— Дык это ж…

— Севрюк, — Гурьянов остановился. — Ты хочешь, чтоб я тебе сказал, что всё будет по науке?

Капитан молчал.

— По науке было бы так, — произнес комбат. — Сперва разведка, трое суток. Потом артиллерийская подготовка по вскрытым точкам. Потом дымы. Потом переправа передового отряда, потом закрепление, потом основные силы.

Он двинулся дальше.

— А по факту у нас двадцать две лодки на батальон, разведка не прошла, и приказ — в ночь на второе.

— А почему в ночь на второе?

— А потому, что немец сюда каждый день подтягивает по эшелону, — обронил Гурьянов. — И через неделю тут будет вдвое больше того, что мы вчера в бинокль не увидели.

Он шёл, не оборачиваясь.

— Так что мы, Севрюк, не глупее их. Мы просто спешим не от глупости, а от арифметики.

Уже в лесу, у машин, Гурьянов остановился.

— Ковалёв, задержись.

— Слушаю, товарищ майор.

— Пять дней я тебе обещал ещё в Карачеве. Не вышло.

— Понимаю, товарищ майор, — принял я.

— Ни черта ты не понимаешь, — он поглядел на часы. — Бригада получила боевую задачу вчера в двадцать три. Первый батальон — во втором эшелоне переправы, в ночь на второе октября.

Он помолчал.

— У тебя двое суток, — отрезал он.

А до этого были ещё двое суток на левом берегу, и про них тоже надо сказать, потому что там я увидел то, чего в первой книге моей жизни не было вовсе.

Я увидел, как готовят переправу.

Днём на берегу не было никого. Совсем — ни человека, ни повозки, ни следа. Днём левый берег лежал пустой и мёртвый, потому что всё, что на нём показывалось, накрывали с той стороны в течение четырёх минут.

А ночью он оживал.

Ночью из леса выползало то, что днём стояло под сетками: понтоны на «студебекерах», лодки на подводах, катушки с тросом, штабеля досок. Всё это ползло к воде без огней, и на всём протяжении от опушки до уреза стояли люди, которые шёпотом передавали по цепочке одно и то же слово, чтоб задний знал, где передний.

Я стоял в этой цепочке две ночи.

Не по своей воле — Ляшко послал, потому что рабочих рук не хватало, а я числился при штабе и делать мне было нечего.

Первую ночь мы носили доски.

Вторую конопатили лодки — обыкновенные рыбачьи лодки, свезённые со всех окрестных деревень, рассохшиеся за два года без хозяев. Их конопатили паклей и заливали смолой, и работали в яме, накрытой брезентом, чтоб не было видно огня.

Смолу грели в ведре, и в яме стоял такой чад, что через час у всех текло из глаз.

— Слышь, — окликнул меня сосед, немолодой боец из хозяйственной команды. — А ты не из сапёров ли будешь?

— Из сапёров. Послали вот, рабочих рук не хватает.

— А-а, — он мазнул паклей по щели. — Ну, тут всех послали. Тут у нас и связисты, и артиллеристы, и повар один. Лодок-то полтораста надо, а мы за неделю сорок сделали.

— А сколько всего есть?

— Дык сколько по деревням нашли. Восемьдесят три, — он выпрямился и потёр поясницу. — А надо полтораста, а лучше двести.

— И где возьмут?

— А нигде, — обронил он. — Плоты вязать будут. Из бочек и из дверей.

Я перестал мазать.

— Из дверей?

— Из дверей, из ворот, из плетней, — боец поглядел на меня. — Ты, сынок, не морщься. Оно, знаешь, плавает. Я в сорок первом на Соже так переправлялся, на воротах. Двое суток потом уши закладывало, а живой.

Он снова взялся за паклю.

— Ты вот чего лучше запомни, покамест не поздно, — предупредил он. — Как на воду сядешь — гляди не на тот берег, а в лодку.

— А почему в лодку?

— А потому, что на тот берег глядеть — с ума сойдёшь. Он же не приближается. Ты гребёшь, гребёшь, а он всё такой же, — он затянул щель. — А в лодке дело есть: вычерпывать. Оно, знаешь, помогает.

***

Работал я эти двое суток так, как не работал даже на хуторе.

Людей мне дали.

Дал их не Гурьянов — дал Ткаченко, по своей воле, объявив взводу, что после занятий, у кого есть силы, идут строить.

Пришло девятнадцать человек из двадцати шести.

Двадцатым пришёл Луконин, и я до сих пор не знаю, откуда он прознал, потому что строить мы начали в одиннадцатом часу вечера и никому не объявляли.

Он появился на второй час, вечером, с топором на плече, встал рядом и обронил:

— Куда таскать? — окликнул он.

— Луконин, тебе-то это зачем? Ты из другого батальона.

— Затем, что ты меня достал, — буркнул он и поплевал на ладони. — Я третью ночь не сплю, всё думаю про твоё «нечестно будет там».

— Я это тебе не говорил, — возразил я.

— Ты Гурьянову говорил, а он мне пересказал. Куда, спрашиваю?

***

Строили из подручного.

Кругляк валили тут же, в лесу, — сосняк был жидковатый, зато прямой. Дёрн резали лопатами, квадратами в аршин. Глину носили от старого карьера в двухстах метрах, носили на плащ-палатках по четверо, потому что мне нужен был склон, а склона поблизости не было.

К концу первых суток у нас стоял отрезок обрыва.

Восемь метров по фронту, четыре с половиной в высоту, с глиняной осыпью и с вырубленной наверху траншеей.

Не копия. Никакой копии сделать было нельзя — мы не знали, что там.

Кусок. Один кусок берега, любой.

И вот это «любой» я объяснял людям три раза и судя по тому что я видел, получалось у меня это не особо хорошо.

Человек устроен так, что хочет знать, что он строит. Когда он кладёт стену, ему надо понимать, чей это дом. А тут выходило, что мы двое суток таскаем глину, чтобы сделать нечто, ни на что конкретное не похожее, — и это раздражало сильнее самой работы.

— Товарищ старший сержант, — не выдержал на второй час Кузьмин, самый языкастый в отделении. — А может, всё-таки поточнее? Ну вот хоть по фотографии.

— Нет фотографии.

— Дык у лётчиков есть.

— У лётчиков есть снимок с трёх километров. На нём видно, что берег высокий. Больше ничего.

Кузьмин помолчал.

— Дык это ж мы наугад строим.

— Наугад и строим, — не стал спорить я.

— И чего толку?

— А толк тот, что настоящий берег тоже будет наугад, — ответил я, и кажется он меня понял, потому как больше ничего не сказал и снова взялся за работу.

***

Люди работали молча и к вечеру первых суток озверели.

Носить глину на плащ-палатке — это, я вам скажу, работа отдельная. Она тяжёлая, она мажется, она лезет во всё, и главное — её надо очень много, потому что глина, которую натаскали за час, оседает за ночь на треть.

— Ковалёв, — не выдержал на исходе первых суток Гладышев. — А зачем нам глина? Мы бы из брёвен сложили, оно и быстрее, и стоять будет.

— Из брёвен не годится, — отрезал я.

— А почему не годится?

— Потому что по бревну лезть можно. А по глине нельзя.

Он подумал.

— Дык там же тоже глина, — выговорил он наконец.

— Вот именно, — подтвердил я.

Гладышев поглядел на наш недостроенный обрыв.

— А-а, вон оно что, — произнес он и пошёл за следующей плащ-палаткой, и больше про брёвна не заикался.

***

Строили мы на опушке, за поворотом просеки, где нас не было видно ни с дороги, ни сверху.

Место я выбирал полдня и выбрал не самое удобное, а такое, где склон карьера уже шёл под нужным углом, — оставалось только нарастить и обмазать.

Работа делилась на три.

Одни валили и подтаскивали кругляк — на нём держался весь костяк, и его вкапывали в грунт с наклоном.

Вторые носили глину.

Третьи резали дёрн и укладывали его поверх глины сверху, по гребню, чтоб не осыпалось.

Дёрн резал Гладышев, и резал так, что я минут пять стоял и смотрел.

Он подрезал квадрат лопатой с трёх сторон, поддевал, отгибал и подрезал снизу — одним движением, не глядя, и квадраты у него выходили одинаковые, как кирпичи.

— Гладышев, ты где так научился?

— Дык на кладбище, — обронил он, не разгибаясь.

— Где?

— На кладбище. У нас в деревне я могилы копал, с тринадцати лет. У нас за это платили.

Он поддел очередной квадрат.

— Ты, товарищ старший сержант, не думай, это работа как работа. Оно, знаешь, лучше, чем в колхозе: три рубля и обед.

К вечеру двадцать восьмого костяк стоял.

К утру двадцать девятого его обмазали.

А к обеду двадцать девятого пошёл дождь — первый настоящий осенний дождь, мелкий и обложной, — и наша глина поплыла.

Люди стояли и глядели, как двое суток работы медленно сползают вниз.

— Ковалёв, — обронил Ткаченко. — Ну и чего теперь?

Я поглядел на текущий обрыв.

И вдруг засмеялся.

Смеялся я секунд десять, и на меня глядели с явным беспокойством, потому что смеяться тут было решительно не над чем.

— Товарищ старший сержант, вы это… вы чего?

— Ткаченко, а там первого октября что будет?

Он поглядел на небо.

— Дык то же самое, поди.

— Вот именно, — обронил я. — Так что ничего мы не переделываем. Пусть течёт.

Первый заход мы сделали к вечеру двадцать девятого.

Я к тому времени вырубил в осыпи ступеньку — узкую, кривую, на высоте полутора метров.

— Заход первый, — объявил я. — Четвёрка Ткаченко. Пошли.

Прошли за пятьдесят одну секунду.

Хорошо прошли. Ткаченко первым, подсадил второго, второй наверху принял третьего, всё по порядку, всё как отрабатывали.

Покамест они отдыхали, я эту ступеньку засыпал и вырубил другую — на полметра левее и выше.

— Заход второй, — объявил я.

— Дык мы ж только… — начал кто-то и осёкся, потому что увидел.

— Пошли, не рассуждай.

Прошли за минуту двадцать восемь.

Ткаченко дошёл до осыпи, полез туда, где была ступенька, не нашёл, стал искать глазами, нашёл новую, полез к ней — и потерял на этом тридцать семь секунд.

— Заход третий, — распорядился я, покамест они переводили дух.

Ступенек в этот раз не было вообще.

Прошли за две минуты десять — вчетверо хуже первого раза, на ровном месте, без единого выстрела и без единого немца.

К четвёртому заходу они меня ненавидели.

Я это видел по лицам и по тому, как они перестали переговариваться. Луконин сидел на бревне в стороне и молчал.

Четвёртый заход я сделал подлым.

Ступенька была — та же самая, на прежнем месте. Но осыпь под ней я с ночи подрезал так, что она держала ровно до первого нажима.

Ткаченко полез, ступенька ушла из-под ноги, и он съехал вниз на спине.

Не ушибся. Обиделся.

— Товарищ старший сержант, — не выдержал он, поднимаясь и отряхиваясь. — А так-то за что?

— За то, что там так будет, — отрезал я.

— Да не будет там так! — вскинулся он. — Там берег, а не это!

— Ткаченко, погоди спорить.

— Чего годить-то?

— Ты по глиняной осыпи лазал?

Он замолчал.

— Никогда не лазал, — произнес я. — И никто из вас не лазал. И ни один человек в этой бригаде не знает, как она себя ведёт, когда на неё встанешь мокрым сапогом ночью первого октября.

Он поглядел на обрыв.

— А вы знаете?

— И я не знаю, — признал я. — Я поэтому её и подрезал.

***

Между четвёртым и пятым заходом я сделал одну вещь, о которой стоит рассказать отдельно.

Я построил их и объявил новое правило.

— С этого часа на обрыве работает голос. Кто первым увидел что-нибудь не то — кричит одно слово. Не объясняет, не рассказывает — одно слово.

— Какое такое слово? — не понял Гладышев.

— Какое подойдёт. Увидел бревно — «бревно». Осыпь поехала — «осыпь». Верёвка не держит — «верёвка».

— Дык а если я не знаю, как оно называется?

— Тогда кричи «стой».

Ткаченко почесал за ухом.

— Товарищ старший сержант, а немец не услышит?

— Услышит, само собой.

Взвод замолчал.

— Услышит, — повторил я. — И это, Ткаченко, вопрос правильный, я его сам себе три ночи задавал.

— И чего надумали?

1...34567...10
bannerbanner