
Полная версия:
Мемуары шаманки
Из его горла вырывались звуки – гортанные, странные, будто птицы перекликались с ветром, звери шептали свои тайны, а древние напевы всплывали из глубин памяти, которой у меня не было. Эти звуки сливались с ритмом бубна, создавая мелодию, от которой по коже пробегали мурашки. Она не была просто музыкой – она была зовом, кодом, который понимало моё тело, но не ум.
Иногда мне казалось, что я слышу ещё какие-то голоса – тонкие, почти прозрачные, как дыхание на стекле. Они были рядом, совсем рядом, но я знала: их не услышит никто другой. Я замерла, прижавшись к дверному косяку, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить это таинство. Дышать стало трудно, воздух был густой и плотный от этого волшебства.
И вдруг я подумала: может, языки, которые я учу, – это не просто слова. Может, это ключи к мирам, которые ждут, чтобы я их открыла.
Иногда мне казалось, что люди рядом начинали говорить иначе, когда я выбирала язык. Что собака замирала, когда я шептала ей на чукотском. Что мама улыбалась, не понимая слов, но чувствуя их ритм.
Может, я тоже шаман – только мои заклинания звучат в интонациях, в паузах, в дыхании между словами.
Я не знала, правда ли это. Но в такие моменты – как сейчас, когда папа танцевал, а тени на стенах дрожали, будто жили своей жизнью – я чувствовала, что что-то во мне тоже движется. Что я не просто наблюдаю, а становлюсь частью ритуала.
И это пугало меня не меньше, чем восхищало.
Потом, когда папа на мгновение замер, я улыбнулась. Это было другое лицо – лесное, неведомое, блистающее, как утренний туман над тайгой. Лицо, полное дикой, первобытной энергии, которую я никогда не видела в моём домашнем, мурлыкающем папе. Воздух в комнате дрожал от напряжения, и я чувствовала, как нечто невидимое, но могущественное, наполняет пространство, словно тонкое сияние. Мужчина на кушетке тяжело дышал, но его лицо, казалось, немного расслабилось, и цвет кожи стал не таким серым.
Потом, когда папа на мгновение замер, я вдруг поняла: я вижу не просто отца, а силу, которая живёт в нём – и, может быть, во мне тоже. В этот миг его лицо было другим – не домашним, не привычным, а лесным, диким, как будто он только что вышел из чащи, где разговаривал с ветром и корнями. Оно светилось изнутри, как утренний туман над тайгой, в котором прячутся духи. В этом лице была сила – не та, что кричит, а та, что молчит, но от неё дрожит воздух.
Он стоял, как дерево, в которое вселился ветер. Лицо его было полно дикой, первозданной энергии – той, что живёт в звере, в реке, в камне. Я никогда не видела её в моём мурлыкающем, тёплом папе. Это был не он – и всё же он, раскрытый, настоящий, как будто его душа вышла из тела, чтобы станцевать.
Комната дрожала. Воздух стал густым, как отвар из трав, как дым, как песня, которую поют без слов. Я чувствовала, как нечто невидимое, но живое, наполняет пространство – тонкое сияние, как дыхание мира, как свет, который не видно, но он есть.
Мужчина на кушетке тяжело дышал. Его грудь поднималась, как волна, и лицо, ещё недавно серое, будто покрытое пеплом, вдруг стало мягче. В нём появилась жизнь – робкая, но настоящая. Как будто папа не просто лечил, а возвращал его издалека, из места, где нет времени, где всё – звук, ритм, движение.
Мама потом сказала, что тот грузный седой мужчина приехал к папе из столицы. Там врачи развели руками – сухо, официально, как будто поставили точку. Неизлечимо. Бессмысленно. Беспомощно.
А папа… папа не спорил. Он просто принял его. Как принимают человека, а не диагноз. И через несколько дней – не недель, не месяцев – мужчина встал с кушетки сам. Без чьей-либо помощи. Его шаги были неуверенными, но живыми. Цвет вернулся в лицо, дыхание стало ровным, взгляд – ясным. Он выглядел так, будто вернулся издалека, из места, где всё было серым и тихим.
Он крепко пожал папе руку – не как пациент врачу, а как человек человеку, как спасённый спасителю. А потом долго-долго стоял у двери, будто не мог уйти, будто что-то держало его – не слова, не долг, а благодарность, слишком большая для речи.
Когда я спросила, папа просто молча кивнул. Его глаза снова стали мягкими и тёплыми, как родной плед, как вечерний свет в нашем доме. Но я-то знала. Я видела его другое лицо. То, что светилось, как луна над тайгой. То, что разговаривало с небом. То, что не лечило – а возвращало.
Мои дедушка Выкван Тиинов с тайным именем Н’эныт-йивиӄӄытын-гыргын, был авторитетнейшим шаманом Чукотки, но к тому же он был фельдшером и поэтому мог лечить людей не вызывая раздражение у неумных начальников. Понимающие же начальники сами обращались к дедушке, когда официальная медицина была бессильна.
Фельдшерский билет дедушка получил в 1915 году благодаря другу Михаилу Новицкому, который в это время возглавлял курсы подготовки фельдшеров для фронта.
Познакомились и подружились они, как рассказывал дедушка, летом 1895 года, когда студент медицинского факультета Императорского Томского университета Михаил Новицкий был направлен на производственную практику на Чукотку.
Встретив в стойбище Ныиран шамана Н’эныт-йивиӄӄытын-гыргын, в миру Выкван, Михаил был поражён его глубокими знаниями о природе человека, методах и приёмах воздействия, скрупулёзной систематизации признаков недуга и богатым арсеналом лекарств, собранных из природных ресурсов Чукотки.
Сам же Михаил, обладая багажом университетских знаний, открыл для Выквана мир современной медицины. Он показал ему схемы человеческого тела, объяснил строение органов и принципы распространения инфекций. Они часами говорили о медицине, и на этих беседах не было места границам. Учёный-материалист и шаман-мистик одинаково горели желанием помочь людям, и это стремление объединило их. Михаил увидел в шаманских ритуалах не суеверия, а глубинную психологию и многовековой опыт, а Выкван понял, что магия его трав и заговоров подчиняется строгим законам физиологии.
Михаил записывал всё с благоговением и точностью будущего учёного, но с трепетом человека, впервые соприкоснувшегося с иной медициной. У костра, под треск дров, он слушал шамана, зарисовывал растения, фиксировал симптомы и описывал ритуалы. Он тщательно заносил в свой блокнот способы лечения, которые не укладывались в университетские схемы, но работали – иногда быстрее, чем аптечные порошки.
Их дружба была не просто обменом знаниями, а гармоничным слиянием двух миров – древней чукотской мудрости и современной науки. Пока Михаил удивлял Выквана анатомическими атласами, тот показывал ему, как находить в тундре редкие целебные травы и как понимать язык духов, обитающих в ветре и скалах. Но настал момент, когда один из этих миров оказался бессилен.
Схватки у жены Выквана продолжались уже третий день. Её крики, полные боли и отчаяния, раздавались по всей яранге, а сам Выкван, могущественный шаман, был бессилен. Его магия и обряды не помогали, духи молчали. Он чувствовал, как жизнь его жены и ребёнка ускользает сквозь пальцы, и с ужасом осознавал, что над его родом нависла смертельная угроза.
Когда надежда уже почти угасла, в ярангу вошёл Михаил. Увидев его, Выкван лишь кивнул. Он знал, что сейчас только один человек мог помочь. Михаил действовал быстро и уверенно. В его руках инструменты из фельдшерской сумки казались магией, а его спокойствие было подобно льду, который сковывает бушующие волны. Он делал всё, что требовалось, чтобы устранить опасность для матери и ребёнка, и каждый его точный и выверенный шаг вселял надежду в сердце шамана.
Когда раздался первый крик новорождённого, Выкван рухнул на колени от облегчения. Его жена и сын были спасены. В этот момент он понял, что наука и древняя магия – это две стороны одной медали, два пути к одной цели. Он смотрел на Михаила, который держал на руках младенца, и чувствовал невероятную благодарность. В знак своего глубочайшего уважения и в память об этом дне, спасённого сына он назвал Михаилом. Этот случай ещё сильнее укрепил их дружбу, которая уже не знала границ между мирами.
Когда подошло время Михаилу возвращаться в Томск, друзья с тяжёлым сердцем попрощались. Он уезжал, но увез с собой не только новые знания, но и глубокое уважение к шаману, чьи способности выходили за рамки всякого научного объяснения.
Спустя годы, уже в 1915 году, Михаил Новицкий, который в это время возглавлял курсы подготовки фельдшеров для фронта, вспомнил своего друга. Он не забыл ни его уникальных знаний, ни его редкого таланта целителя. Понимая, что его друг обладает истинным даром, Михаил пригласил Выквана на курсы и, в обход бюрократических преград, добился для него официального фельдшерского билета. Так, благодаря дружбе, древняя мудрость Чукотки получила официальное признание в современном мире.
В своём сыне Михаиле шаман Выкван (Н’эныт-йивиӄӄытын-гыргын) заметил и развивал способность, которая была и его даром с юных лет – интуитивное ощущение пользы или вреда растений. Но у Миши это чувство было усилено феноменальной памятью, благодаря которой он помнил каждое растение, каждый симптом и каждое слово отца.
Отец и сын часами бродили по тундре. Выкван, как и его отец, учил Мишу видеть не только стебли и листья, но и «душу» каждого растения, ощущать его силу. Он показывал, как горько пахнет свежая полынь, как тёпло и медово благоухает цветущая таволга, и как сушёный багульник отдаёт жгучим дымом. Учил различать оттенки травы по времени дня и году – серебристо-белую после росы, тускло-зелёную на исходе лета, медную осенью.
Он объяснял, как по цвету глаз больного можно понять его недуг: мутно-серые – к простуде, жёлтые с красными прожилками – к болезни печени; как запах тела меняется – кислый при лихорадке, сладковато-гниловатый при тяжёлой хвори. Миша учился замечать всё – даже то, чего не видно сразу: дрожь голоса, тусклый блеск волос, жёсткость дыхания.
Выкван показывал ему снег – не один, а десятки разных. Лёгкий, искристый ыттын, что хрустит под ногами. Сырый, тяжёлый кэвыт, липнущий к рукавицам. Снег, что идёт косо, вместе с ветром, – лэргыт. Но это были лишь первые имена в великом снежном словаре тундры.
Он учил различать апка – падающий снег, и каныргын – искрящийся наст, который переливается, как лёд в полярном солнце. Кинейгыргын – слежавшийся наст, тяжёлый, будто спрессованная память зимы. Токуркин – весенний наст, подтаявший, но ещё держащий шаг. Кирэйиргын – рыхлый снег, в котором нога уходит по колено. А кора – глубокий, почти бездонный снег, в котором можно исчезнуть. Бывает пыркынай – мелкий, как пыль, и рилкэй – твёрдый, как камень. Бывают анегдын, гамылькэй, еян, кирнильын, кэйвык, кэйнычек, копран, куврэт, мыгрон, нынок, пынан, пыргын – каждый со своим характером, звуком, запахом и временем года.
Лёд тоже был разный. Айвын – морской лёд, солёный и живой, как дыхание океана. Аляк – речной, прозрачный, будто стекло. Инултык – ледяной покров, укрывающий землю, как шкура. Катык – корка, хрупкая, но острая. Кивнак – торосистый лёд, ломанный, как судьба. Ковран – наст, по которому можно идти, если не боишься. Кукри – глыба, тяжёлая, как молчание. Мыйгык – нарост, словно выросший из дыхания ветра.
Каждое слово было не просто описанием – оно было воспоминанием, предупреждением, песней. Михаил учился слышать снег, понимать лёд, как другие учатся читать книги. И в этом языке природы он находил ответы, которые не давала ни одна энциклопедия.
Этот язык был не только в снеге и льде – он звучал в ветре, в облаках, в дыхании земли. Отец учил его читать погоду так же, как другие читают письма: тонкий туман на сопках – к ясному дню; тяжёлые красные облака над морем – к шторму; быстро кружащиеся снежинки – к метели.
Это была не просто передача знаний – это было погружение в мир, где всё живое имеет свой голос, запах и цвет. И удивительно, но каждый новый рассказ, каждое поверье, каждое лекарство или примета, переданная отцом, тут же находили своё место в памяти Миши.
Когда пришло время, Михаил пошёл в школу, открытую недавно в соседнем со стойбищем селе Энмелен. В классе пахло мелом и сырыми досками пола, по стенам висели карты материков и таблицы по биологии. Среди книг, карт и пробирок он был поразительно быстр. Его феноменальная память позволяла усваивать новые знания без труда. Он заучивал наизусть латинские названия растений, которые отец знал по их чукотским именам.
Уже через два месяца обучения в первом классе учителя поняли, что Михаилу там тесно. Его перевели сразу в четвёртый. Все знали, что он сын знаменитого шамана, и даже те дети, что были старше его на четыре или пять лет, относились к нему с уважением. Михаил быстро стал круглым отличником и охотно помогал одноклассникам. Он объяснял не так, как в учебниках, а своими словами, приводя примеры из тундры, из охоты и из быта – так, что даже самые непонятные правила становились простыми.
Если одноклассники путались в дробях, он говорил:
– Представь, что олень разделён на восемь частей. Если съесть четыре – это половина.
Когда речь шла о химии, он объяснял через знакомые запахи:
– Сухая трава, когда горит, пахнет мягко, а сырая – едко и горько. Это разные вещества, разная их сила.
Географию он связывал с походами по тундре, показывал, как ручьи соединяются в реку, а та уходит в море.
Он не пересказывал учебники, а говорил по-своему, простыми словами и через понятные примеры. Дроби он показывал на разделённом оленьем мясе: половина туши, четверть лопатки, восьмая часть печени – и всё сразу становилось наглядным и ясным. Химию он объяснял через запах горящей травы или вкус воды из разных ручьёв: где чувствуется железо, где соль, а где – горечь болотного мха. Даже физику оживлял: рассказывал о том, как ветер гнёт тундровую иву, показывая силу давления, или как лёд на реке трещит, когда весной в нём рождается движение.
Так знания, добытые в школе, сплетались в его памяти с голосами тундры, и для одноклассников наука переставала быть сухой и далёкой – она оживала, обретала запах, вкус и цвет.
Он будто раскладывал знания на ладони: не сухие формулы, а живые картины. Слова превращались в образы, и всё становилось ясным, словно само знание говорило на родном языке.
Он изучал химию, чтобы понять, почему одна трава лечит, а другая – калечит. На уроках слушал о строении тела человека, и эти знания становились ещё одной нитью, сплетающей его мир воедино.
Но именно тогда в нём впервые возник кризис. Учитель говорил твёрдо: «Здесь нет духов, нет голосов трав. Есть только формулы и реакции». Михаил, слушая это, вспоминал, как отец учил его нюхать дым багульника и определять болезни по запаху кожи. В школе эти знания называли «суевериями», и у мальчика в груди поднималась тяжесть – будто его мир хотят разделить пополам.
По вечерам он сидел у окна, глядя, как снег ложится на крыши. В руках у него был учебник по анатомии, но в голове звучал голос Выквана: «Смотри в глаза человеку – они скажут, что внутри». Михаил пытался примирить эти два мира – науки и предания, – и чувствовал, что если потеряет хоть один из них, то станет пустым.
Вскоре его стали называть «человеком двух миров». В глазах чукотского народа он был наследником великого шамана, хранителем древних знаний, записанных не на бумаге, а в его душе. Для учителей он был образцом ученика, ум которого, казалось, не знал границ.
Михаил окончил школу с отличием, оставив за собой не просто оценки, а след глубокого уважения среди учителей и одноклассников. Его диплом был украшен золотой печатью, но куда важнее – он стал символом преемственности между традицией и стремлением к знаниям. В день выпускного, когда над тундрой стояла тишина, нарушаемая только криком чаек, старейшина рода Выкван-Тиинов провозгласил: «Ты прошёл путь юности, теперь ты готов принять путь духа».
Шаманская практика Михаила началась задолго до этого дня. Он был избран не по возрасту, а по знакам: сны, в которых говорили животные, и способность слышать ветер, как голос предков. После обряда очищения, проведённого у священного озера, ему был вручён бубен – не просто инструмент, а живой спутник, в котором звучали голоса тундры. С этого момента Михаил стал шаманом рода, хранителем памяти и проводником между мирами.
Но он не остановился. Его дух стремился к исцелению не только душ, но и тел. Подготовка к поступлению в медицинский институт стала новым этапом – он изучал анатомию, биохимию, и при этом не забывал о травах, заклинаниях и ритмах, которые лечат не хуже лекарств. Его тетрадь была заполнена не только формулами, но и символами, которые приходили во сне.
Именно тогда, по результатам его аттестата и званию золотого медалиста, Михаил Новицкий – друг отца и профессор медицинской антропологии – принял решение, которое изменило всё: он лично зачислил Мишу в студенты. Это было не просто признание академических заслуг, а жест веры в уникальность пути, где шаманская мудрость и научное знание могли идти рядом.
Он стоял у ворот Императорского Томского университета, сжимая в ладони письмо о зачислении. Ветер с Оби трепал края бумаги, как будто проверяя её на подлинность. Михаил чувствовал, что вступает в мир, где разум будет править, но сердце – не молчать. Он пришёл сюда не только за знаниями, но и за ответами. Когда-то врач Михаил Новицкий спас его мать, и с тех пор Михаил знал: медицина – это не просто наука, это акт любви.
Первые лекции были как глоток ледяной воды – пробуждающий, резкий, очищающий. Он впитывал всё: анатомию, клинические случаи, жаркие споры в аудиториях. Но особенно его притягивала тишина больничных коридоров, где между строк историй болезни прятались судьбы.
Учёба давалась Михаилу легко – не потому, что всё было просто, а потому что он чувствовал глубокую внутреннюю мотивацию. Он не стремился к оценкам, не гнался за похвалой. Его интерес к медицине был живым, настоящим, как будто он продолжал дело, начатое ещё в тот день, когда студент Михаил Новицкий спас его мать.
Михаил учился с удовольствием и без напряжения. Он с жадностью впитывал знания, но никогда не терял лёгкости. В аудиториях он сидел с прямой спиной, внимательно слушая лекции, а после – обсуждал услышанное с товарищами, не соревнуясь, а делясь. Его умение задавать точные, вдумчивые вопросы быстро сделало его заметным среди студентов. Профессор Курлов не просто ценил его – он уважал его как будущего коллегу.
Особенно Михаил любил занятия в клинике, где можно было видеть живых людей, чувствовать пульс времени, слышать дыхание жизни. Он не боялся сложных случаев – наоборот, они вызывали у него азарт исследователя. Но при этом он никогда не терял сочувствия. Он не превращал пациентов в задачи, он видел в них судьбы.
Михаил Новицкий продолжал переписку с Выкван, а теперь и с Михаилом встречался на лекциях, семинарах. Иногда он приглашал Михаила к себе домой, где собирались его коллеги – врачи, преподаватели, исследователи. В этих вечерах царила атмосфера живого обмена идеями, и Михаил чувствовал себя не просто студентом, а равноправным участником разговора. Он рассказывал о шаманизме и делился историями из своей шаманской практики, объясняя, как в родных краях понимали болезнь, душу и исцеление.
Слушатели были поражены его ясностью и уважением к традициям. Он не романтизировал шаманизм, но и не отвергал его. Он говорил о нём как о системе, в которой человек – не объект лечения, а часть мира, связанная с духами, природой и предками. Некоторые врачи, особенно те, кто интересовался психосоматикой, находили в его рассказах неожиданные параллели с современными теориями.
Постепенно Михаил начал видеть, как его два мира – академическая медицина и шаманская практика – могут не противоречить друг другу, а дополнять. Он начал вести дневник наблюдений, в котором фиксировал случаи, где интуиция, ритуал и эмпатия играли не меньшую роль, чем лекарства. Михаил поддерживал его в этом, иногда даже предлагал обсудить записи на кафедре.
Учёба стала для Михаила не испытанием, а дорогой, по которой он шёл с радостью. Он чувствовал, что знания – это не груз, а крылья. И каждый день в университете укреплял его веру в то, что он сможет стать врачом, который не просто лечит, но понимает.
Однажды, во время клинической практики, Михаил столкнулся с пациенткой, которую врачи не могли успокоить – пожилая женщина, поступившая с сильными болями, отказывалась от осмотра, не доверяя «городским лекарям». Она говорила на смеси русского и родного алтайского языка, и её тревога казалась не столько физической, сколько глубоко внутренней.
Михаил, наблюдая за ней, почувствовал знакомое напряжение – ту самую грань, где обычные методы бессильны, а человек нуждается в чём-то большем. Он попросил разрешения поговорить с ней наедине. Врачебный куратор с сомнением кивнул, но позволил.
В комнате Михаил не стал задавать вопросов. Он просто сел рядом, поднял ладонь к её груди – не касаясь, а как бы обозначая своё присутствие. Он начал тихо напевать старинную мелодию, которую знал от отца. Это был не ритуал в полном смысле, а скорее жест памяти, уважения, связи. Женщина замерла. Она с детства относилась к шаманам с уважением и сразу почувствовала в Михаиле что-то родное, шаманское. Её дыхание стало ровнее. Она посмотрела на него, и в её взгляде было узнавание. – Ты из тех, кто слышит, – сказала она. Михаил кивнул. Он не использовал силу, не призывал духов. Он просто был рядом – с открытым сердцем и тихим знанием, которое не требовало доказательств. Через несколько минут она позволила себя осмотреть. Позже выяснилось, что её боли были вызваны давним воспалением, которое можно было лечить. Но главное – она доверилась.
После этого случая Михаил записал в дневнике: «Иногда магия – это не действие, а присутствие. Не вмешательство, а тишина, в которой человек чувствует себя увиденным».
Михаил Новицкий прочитал эту запись и сказал: – Ты начинаешь понимать, что врач – это не только тот, кто лечит тело, но и тот, кто умеет быть рядом с душой. Это редкое умение. И ты его развиваешь.
С тех пор Михаил стал не просто студентом, а учеником двух традиций. Он учился у профессоров и у памяти предков. И каждый раз, когда он чувствовал, что обычные слова не работают, он вспоминал ту женщину, ту песню, ту тишину. И знал: он идёт по своему пути.
В отличие от учёбы, в личной жизни у Михаила были проблемы, к которым его никто не готовил. Он справлялся с экзаменами, с латынью, с анатомией – но не с тем, что происходило в коридорах, в столовой, в взглядах. Он был единственным чукчей на курсе, и на него заглядывали как на шимпанзе в зоопарке – с любопытством, с недоумением, иногда с откровенным презрением. При его появлении у многих всплывали в памяти анекдоты про «глупого чукчу», и их начинали рассказывать. Некоторые шутники делали это достаточно громко, чтобы Михаил услышал. А он слышал – с его острым слухом он слышал всё. Даже те, кто говорил полушёпотом, улыбаясь и посматривая на него украдкой, думали, что он не замечает. Но он замечал. И запоминал.
Он не знал, как на это реагировать. В тундре его учили молчать, когда больно, и идти дальше, когда тяжело. Но здесь, среди белых халатов и стеклянных кабинетов, его молчание превращалось в невидимость. Он чувствовал себя чужим – не потому, что не понимал, а потому что не хотели понимать его. Он не был смешным. Он был уязвимым. И каждый анекдот, каждая усмешка – это был не просто удар по достоинству, это было напоминание, что его знание, его шаманская глубина, его связь с землёй – для них ничего не значили.
Иногда он думал: может, не стоило приходить сюда? Может, тундра была честнее? Там ветер не смеётся, когда ты проходишь мимо. Там снег не шепчет за спиной. Там боль – прямая, как мороз, а не завуалированная, как академическое высокомерие.
Но он оставался. Не потому, что привык терпеть. А потому, что знал: если он уйдёт – они будут правы. А если останется – однажды кто-то услышит его не как анекдот, а как голос.
Он сидел в читальном зале, зажатый между двумя высокими шкафами с медицинскими атласами. Здесь было тихо, и только шелест страниц напоминал, что вокруг – люди. Михаил делал вид, что читает, но глаза скользили по строкам, не задерживаясь. Он думал. Не о формуле, не о строении нейрона – о себе.
Он вспоминал, как в детстве отец говорил: «Если ветер смеётся – значит, он знает, что ты сильнее». Тогда он не понимал, зачем ветер смеётся. Теперь – понимал. Эти шутки, эти взгляды – они были ветром. Испытанием. И если он сломается, если ответит грубостью или уйдёт – они будут правы. А если выдержит – они будут вынуждены признать: он не просто «чукча», он – человек.
В тот день, когда один из студентов громко пересказал анекдот, Михаил не ушёл. Он подошёл. Спокойно. Смотрел прямо в глаза. И сказал: – А ты знаешь, что у нас в тундре смеются не над тем, кто другой, а над тем, кто не умеет слушать?
Парень замолчал. Кто-то хихикнул. Кто-то отвернулся. Но кто-то – впервые – посмотрел на Михаила иначе. Не как на чужого. А как на того, кто умеет говорить, когда все молчат.



