Читать книгу Исповедь (Анни Безант) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Исповедь
ИсповедьПолная версия
Оценить:
Исповедь

4

Полная версия:

Исповедь

До сих пор нравственное страдание было единственной ценой моих исканий истины; но отрешение от англиканской церкви прибавило бы внешнюю борьбу к внутренней, и кто знает, как это отозвалось бы на всей моей жизни? Колебание было тяжким, но коротким: я стала тщательно разбирать учение англиканской церкви и это привело к полной утрате веры. Я окончательно отошла от учения англиканской церкви и очутилась лицом к лицу с смутным будущим, в котором предчувствовала наступающую борьбу.

Чтобы избегнуть её, я сделала еще одну попытку; я обратилась к д-ру Пусэю, полагая, что если он не сумеет разрешить моих сомнений, то нечего и надеяться на разумный ответ на них. Я обменялась с ним несколькими письмами, но получила от него лишь указания на хорошо известные мне доводы Лиддона в его «Бамптонских лекциях». Наконец, по его приглашению, я поехала в Оксфорд для личной, беседы. Я увидела перед собой полного господина низкого роста, одетого в рясу и имеющего вид благодушного монаха; но его проницательные глаза, прямо и испытующе глядевшие в мои, свидетельствовали о силе и изворотливости ума в этой красивой, внушительной голове. Но ученый богослов пошел по ложному пути в обращении со мной; увидев меня убитой горем, робкой и нервной, он стал обращаться со мной, как с кающейся грешницей, которая пришла к исповеди; он думал, что я пришла к нему, как к духовнику, и не понял, что перед ним искательница истины, которая твердо решила добиться её и обрести твердую почву для своих верований. Я спросила, не укажет ли он мне какие-нибудь книги, которые пролили бы свет на мои вопросы. «Нет, нет, вы и так уже слишком много читали. Нужно молиться, много молиться». Когда я заявила, что не могу верить, он ответил: «Блаженны те, которые не видят и все-таки верят», и мои дальнейшие вопросы он остановил словами: «о, дитя мое, как вы непокорны, как нетерпеливы!» В самом деле, я была порывиста, горяча и неудержима в своем решении все знать и не говорить, что я верю, когда веры на самом деле нет; он не нашел во мне поэтому того покорства и смирения, с которым обыкновенно приходили к нему кающиеся грешники, прося его руководить их совестью. Он не имел представления о муках сомневающейся души; сам он, очевидно, никогда не переживал душевной борьбы, его вера была тверда как скала, непреклонна и вполне удовлетворена. Сомнение в догматах своей церкви равнялось для него самоубийству.

Медленно и грустно направилась я обратно к вокзалу железной дороги, убедившись, что последняя надежда на избавление исчезла. В знаменитом богослове я увидела обычный тип священнослужителей, умеющих быть нежными и участливыми лишь к грешнику, который приходит к ним смиренным, покорным и полным раскаяния. Но по отношению к скептикам и еретикам они становятся твердыми как железо, они готовы силой, а не доказательствами, остановить всякий протест против традиционных верований своей церкви. Из таких людей выходили в средние века инквизиторы, обладавшие безупречной совестью, строгие и непреклонные и вполне безжалостные к еретикам.

В течение той же осени 1872 г. я впервые познакомилась через м-ра Войсэя с м-ром и м-сс Скотт. В то время Томас Скотт был уже стариком с прекрасными белыми волосами и глазами ястреба, выглядывающими из-под нависших бровей. Он был могучего телосложения, и хотя здоровье его уже несколько пошатнулось в то время, его дивная львиная голова сохраняла свою внушительную силу и красоту, и носила отпечаток его исключительной по своим качествам натуры. Родившись в знатной и богатой семье, он провел первую молодость в странствованиях по всему свету, а после своей женитьбы поселился в Рамсгэте, сделав свой дом центром свободомыслия в английской литературе. Жена его, которую он называл своей правой рукой, по своей молодости годилась ему в дочки. Это была сильная, кроткая, благородная женщина, достойная своего мужа, что составляет самую большую похвалу. М-р Скотт издавал в течение многих лет, ежемесячно, серию брошюр, очень различных по оттенкам миросозерцаний авторов. Все брошюры были хорошо написаны и выдержаны в сдержанном, культурном тоне; м-р Скотт не допускал никакого исключения из этого правила. Издаваемые им писатели могли говорить, что угодно, но у них должно было быть, что сказать, и они должны были излагать это хорошим, выдержанным языком. М-р Скотт вел обширнейшую корреспонденцию со всеми, начиная от главы кабинета и до самых скромных частных лиц. В доме его встречались люди самых различных взглядов. Эдуард Майтланд, Е. Ванситтарт Ниль, Чарльс Брэй, Сара Геннель и множество других; церковные сектанты и светские люди, ученые и мыслители – все охотно приходили в этот дом, открытый для всех любителей истины и сторонников распространения свободомыслия между людьми. Для Томаса Скотта я несколько месяцев спустя написала свой первый очерк, выражавший все, что я тогда думала и подписалась женой священника. Я не могла распоряжаться именем, которое принадлежало не мне, и мы условились, что все написанное мною появится анонимно.

Наступил момент возвращения в Сибсэй и вместе с тем момент решительного действия.

Случилось так, что вскоре после этого памятного мне рождества, 1872 г., в нашей деревне появилась сильная эпидемия тифа. Канализация местности была самая первобытная и зараза быстро распространялась. Я всегда чувствовала влечение к ухаживанию за больными и нашла во время этой эпидемии дело, как-раз подходящее для меня; к счастью, я оказалась способной оказывать помощь, и это доставляло мне радушный прием в домах заболевших бедняков. Матери, которые имели возможность заснуть после долгих трудов, оставляя меня у изголовья больных детей, не могли, как мне приятно думать, слишком строго осуждать потом грешницу, рука которой так же нежно и иногда более искусно, чем их собственная, ухаживала за больными. Я полагаю, что природа предназначала меня в сестры милосердия, потому что я нахожу истинное наслаждение в ухаживании за больным, особенно если есть опасность, потому что тогда является странное и торжественное чувство борьбы между человеческим искусством и великим недругом, смертью. Странным образом влечет к себе эта борьба со смертью, которая ведется шаг за шагом; это чувствуется, конечно, только когда дело идет о борьбе за какую-нибудь жизнь вообще, а не за жизнь близкого человека. Когда больной очень дорог сердцу, в борьбу входит элемент личной муки, но если борьба происходит из-за чужого, является какая-то странная отрада без примеси личного страдания, и когда удается победить упорного врага, странное удовлетворение доставляет сознание отнятой у смерти добычи, возвращенной на землю жизни, которая была так близка к погибели.

Весной 1873 г. я открыла в себе существование силы, которая должна была определить очень многое в моей дальнейшей деятельности. Я произнесла тогда свою первую речь, сделавши это, впрочем, перед рядами пустых скамеек в сибсбэйской церкви. Мною овладел странный каприз попробовать, как это люди проповедуют, и во мне зашевелилось смутное сознание, что и я бы могла говорить, если бы представился случай. Я никоим образом не могла тогда предполагать, что мне предстоит стать оратором, но я чувствовала потребность излить в словах то, что меня волновало; я сознавала, что у меня есть что сказать и что я в состоянии выразить это. Запершись в громадной, тихой церкви, в которую я ходила упражняться в игре на органе, я взошла на проповедническую трибуну и произнесла свою первую речь о вдохновенности Священного Писания. Никогда я не забуду чувства силы и восторга – особенно силы, охватившее меня, когда голос мой раздался на далеком расстоянии под церковными сводами, и кипевшая во мне страсть вылилась в размеренные звуки, не прерываясь ни на минуту из-за недостатка в музыкальности и ритмичности. Мне в ту минуту хотелось только, чтобы церковь была полна обращенных на меня лиц, озаренных сочувствием моим словам; вместо этого, надо мной были ряды скамеек, наводящих тоску своей пустотой и тишиной. И как во сне пустое пространство мне показалось наполненным людьми, я увидела перед собой в воображении внимающие лица и оживленные взоры, фразы непринужденно полились с моих уст и эхо приносило их ко мне обратно от колонн старинной церкви. Я поняла тогда, что владею даром слова и что если когда либо – тогда мне это казалось невозможным – если когда либо мне пришлось бы говорить пред публикой, этот дар музыкальной речи привлек бы слушателей, что бы я ни пришла возвещать с трибуны.

Но это сознание оставалось в течение долгих месяцев тайной для всех, потому что я вскоре почувствовала стыд за нелепую проповедь в пустой церкви; но, как бы ни был нелеп этот эксперимент, я отмечаю его здесь, как первую попытку выражать свои мысли живым словом, что превратилось впоследствии в одно из самых глубоких наслаждений в моей жизни. И в самом деле никто не может знать, кроме испытавших это, какую отраду представляет легкое и плавное течение своей собственной речи. Какое наслаждение чувствовать, как толпа слушателей отзывается на самое легкое движение, как лица просветляются и омрачаются по произволу оратора; как отрадно сознавать, что родники человеческих чувств и страстей открываются при первом слове оратора, чувствовать, что мысль, волнующая тысячи слушателей, возбуждена мною и возвращается ко мне обобщенная волнением стольких сердец. Может ли быть в жизни более высокая радость, доставляющая более страстное торжество и полная в то же время интеллектуального наслаждения?

В 1873 г. брак мой был расторгнут. Я не сделала ни одного шага дальше, но мое уклонение от присутствия в церкви при конфирмации повело к разным толкам и один родственник м-ра Безанта убедил его в угрожающей опасности для его социального положения и служебной карьеры, если станут известны взгляды его жены. Мое здоровье, не оправившееся уже никогда с 1871 г., становилось все хуже и хуже и от постоянных волнений у меня обнаружилось серьезное страдание сердца. Наконец, в июле или сентябре 1873 г. дело дошло до кризиса. Мне было предложено подчиниться внешним церковным формам и присутствовать при конфирмации. Я ответила отказом. Тогда поставлена была более определенная альтернатива – подчинение или изгнание из дому, другими словами – лицемерие или разрыв. Я предпочла последнее.

Наступило бесконечно тяжелое время. Мать моя была убита горем. Для неё, с её общими и неясными представлениями об учении англиканской церкви, моя настойчивость на том, чтобы не выказывать веры, когда её не было, казалась непонятной. Она гораздо лучше меня понимала последствия моего ухода из дому и предвидела трудности, с которыми сопряжено самостоятельное существование молодой женщины моих лет. Она знала, как жестоко суждение света и как одно то обстоятельство, что женщина молода и одинока, возбуждает клевету и злобу. Я еще не подозревала тогда, до какой жестокости могут доходить люди, как ядовиты их языки. Теперь, узнав это, испытавши клевету и примирившись с ней, я чистосердечно заявляю, что если бы опять мне предстоял выбор, я поступила бы так же как в то время. Я предпочла бы пережить сызнова все это тяжкое время, чем жить среди общества под бременем сознательной лжи.

Тяжелее всего мне было бороться против слез и просьб моей матери; причиняя ей горе, я страдала сама в десять раз больше. Суровость других возбуждала во мне твердость духа, но трудно было оставаться непреклонной, когда мать, которую я любила больше всего на свете, становилась на колени, умоляя меня уступить. Мне казалось преступным причинять ей такое горе, и я чувствовала себя убийцей, когда её седая голова прижималась к моим коленям. Но что же сделать – жить среди лжи? Такого позора и она не допускала. В этот тяжелый кризис моей борьбы, я всеми силами стремилась к истине. И теперь, как всегда, остаются верными слова, что тот кто любит отца или мать – недостоин её, и что только тернистый путь честности ведет к свету и покою.

Много горя причинял мне также вопрос о детях, двух малютках, для которых я была не только матерью, но няней и товарищем. Отняли ли их у меня? Да, но только на некоторое время. Обстоятельства, излагать которых нет надобности, дали возможность моему брату выхлопотать мне формальный развод и когда все было улажено, я назначена была опекуншей моей маленькой дочери и оказалась обладательницей маленькой месячной пенсии, достаточной для того, чтобы не умирать с голода. Свобода досталась мне дорогой ценой, но и все-таки это была желанная свобода. Я поплатилась за нее домашним очагом, общественным положением, друзьями; но, достигнув свободы, я не знала, как ею лучше всего воспользоваться. Я бы могла жить с братом, если бы отказалась от своих свободомыслящих друзей и вела бы мирную жизнь, но я ничуть не желала вновь налагать на себя оковы и по своей неопытности решила жить самостоятельным трудом. Трудность заключалась в том, чтобы подыскать работу, и я издержала много шиллингов, записываясь в разные конторы и терпя повсюду неудачу. Я попробовала взяться за вышивание, предлагаемое «дамам в стесненных обстоятельствах», и заработала около 4½ шилл. за несколько недель усидчивого шитья; пыталась также обратиться к одной бирмингамской фирме, которая великодушно предлагала каждому увеличивать свои доходы при её посредстве; я послала требуемую небольшую плату и получила небольшой пенал при письме, в котором мне поручалось распространять между своими знакомыми безделушки подобного рода, от пеналов до столовых судков включительно. Я не чувствовала себя способной навязывать знакомым пеналы и судки и не вошла в предлагаемую сделку; подобные же неудачи в многочисленных других попытках дали мне почувствовать, как трудно пробить себе дорогу в жизни. Но все это не поколебало во мне решения устроиться самостоятельно вместе с моей маленькой девочкой и с моей матерью, Я наняла маленький домик на College Road в Норвуде, недалеко от Скоттов, которые были со мной в высшей степени любезны. Переезд туда назначен был на следующую весну и до того я приняла приглашение в Фолькстон, где у меня была бабушка и две тетки, и стала приискивать там занятий. Занятия вскоре нашлись. Местный священник нуждался в гувернантке и одна из моих теток рекомендовала ему меня: я поселилась у него с моей маленькой Мабель, при чем квартира и содержание нас обеих были единственной платой за мой труд. Я сделалась гувернанткой, нянькой, экономкой и кухаркой, и все-таки рада была, что нашла хоть какую-нибудь работу, которая помогала мне не растрачивать моего маленького дохода. Не думаю, однако, что когда либо я изберу поваренное искусство своей профессией; я ничего не имею против приготовления разных сложных соусов и печения пирогов, но следствием возни с кастрюлями и сковородами являются постоянные обжоги на руках. Приготовление какого-нибудь нового соуса полно особой прелести для неопытной кухарки, с любопытством ожидающей, каков может быть результат её стараний и может ли какой-нибудь запах, кроме запаха лука, сохраниться в получаемой смеси. В общем моя стряпня (конечно, по поваренной книге) была удачной, но я не могла справляться с уборкой дома – на это у меня не хватало физической силы. Этот любопытный инцидент моей жизни оборвался очень скоро, потому что одна из моих учениц заболела дифтеритом и из кухарки я превратилась в сиделку. Мабель я отослала к моей матери, которая обожала ее и пользовалась в награду своей любви снисходительной взаимностью трехлетней баловницы; трудно себе представить более пленительную картину, чем вид золотистых кудрей, выделявшихся на фоне белых волос, когда девочка прижималась к бабушке; детская грация Мабель составляла истинно художественный контраст с особой статностью, которую сохраняла в старости моя мать. Едва только у моей маленькой пациентки опасность миновала, как самый младший мальчик заболел скарлатиной. Мы решили изолировать его в верхнем этаже дома; там я очистила комнату от ковров и занавесей, завесила двери простынями, пропитанными дезинфекционной жидкостью, и заперлась с больным ребенком; кушанье мне оставляли на ступенях лестницы и я отрезала себя от всяких сношений с домашними. Когда же опасность миновала, я вернула отцу порученного мне пациента, радуясь, что болезнь не распространилась ни на кого другого в доме.

Наступила весна 1874 г. и через несколько недель мы с матерью должны были зажить по семейному в своем новом домике. Мы строили всевозможные планы, и загадывая о том, как должна сложиться новая жизнь, погружались в воспоминания о прежних годах, проведенных вместе. Мы обсуждали воспитание Мабель и то, какое участие в нем будет принимать каждая из нас. Какими все это оказались напрасными, несбыточными мечтами! Моя мать уехала в Лондон и через две недели я получила телеграмму, что она опасно больна; ближайший курьерский поезд примчал меня к ней. Доктор объявил её состояние безнадежным и сказал, что она проживет не более трех дней. Я передала ей приговор доктора, но она заявила решительным тоном: «я чувствую, что не умру еще теперь», и это оказалось верным. У неё наступил припадок страшной прострации – биение сердца почти совсем прекратилось; это был настоящий поединок со смертью, но грозная тень отступила. Я ухаживала за матерью дни и ночи с отчаянием в душе – судьба коснулась теперь самого дорогого для меня существа; я силой любви не давала ей умирать и обоюдными усилиями мы долго боролись против врага. Наконец, наступила водянка и роковой исход неумолимо приближался. Тогда, после восемнадцати месяцев уклонения от церковных обрядов, я в последний раз причастилась. Мать моя чувствовала сильную потребность приобщиться перед смертью, но упрямо отказалась сделать это, если и я не причащусь вместе с нею. «Если причастие необходимо для спасения души», настойчиво говорила она, «то я не хочу спастись, зная, что для Анни спасение невозможно. Я предпочитаю погибнуть вместе с ней, чем быть спасенной без нее». Я отправилась к одному знакомому пастору и изложила ему положение дела; как и следовало ожидать, он отказал мне в причастии. Я обратилась к другому и результат был тот же. Тогда мне пришла в голову мысль о настоятеле Вестминстерского аббатства, Стенли, любимце моей матери и человеке, известном как самый либеральный человек среди англиканского духовенства. Что, если я обращусь к нему? Я не была знакома с ним и чувствовала, что моя просьба может показаться дерзкой; но была возможность, хотя и весьма слабая, надеяться на успех, и на что бы я ни решилась тогда, чтобы облегчить последние дни умирающей матери? Не посоветовавшись ни с кем из окружающих, я отправилась в аббатство, робко спросила как пройти к настоятелю и с замирающим сердцем отправилась вслед за человеком, который указывал мне дорогу. На минуту я осталась в библиотеке, затем вошел настоятель. Я никогда с тех пор не чувствовала такой неловкости, как во время минутной паузы, когда он стоял, ожидая, чтобы я заговорила и устремляя на меня вопрошающий взгляд своих светлых, спокойных и проницательных глаз.

Очень робко и, вероятно, очень нескладно изложила я ему свою просьбу, заявляя, с резкой искренностью, что мать моя умирает и хочет приобщиться пред смертью, требуя и от меня этого же. Я рассказала ему, что два пастора отказали мне в разрешении участвовать в церковном обряде, что я обращаюсь к нему доведенная до отчаяния, чувствуя, как велика моя дерзость, но помня только одно, – что мать моя умирает.

Лицо его приняло выражение большей мягкости. «Вы хорошо сделали, что пришли ко мне», сказал он своим тихим, музыкальным голосом, при чем его пристальный взгляд сделался удивительно нежным, хотя и не менее прямым. «Конечно, я отправляюсь к вашей матери и если вы не откажетесь поговорить со мной о своем душевном состоянии, я, быть может, смогу найти способ исполнить желание вашей матери».

Я едва сумела выразить свою благодарность, до того меня тронуло его участливое отношение; после тревоги и боязни отказа реакция была до того сильна, что причиняла страдание. Настоятель Стенли сделал более нежели я просила. Он сам вызвался навестить мою мать в тот же день, поговорить с ней и только на следующий день прийти приобщать ее.

Он исполнил обещание и приехал в тот же день в Бромптон, поговорил с матерью полчаса и потом принялся толковать со мной.

На следующий день мать моя приобщалась Св. Тайн. Мне пришлось вынести большую борьбу с самой собой, прежде чем я обратилась с такой большой просьбой к незнакомому человеку; но теперь я была вполне вознаграждена, видя как улеглось душевное страдание моей матери под влиянием светлой, гуманной личности Стенли. С бесконечным тактом он успокоил её тревогу обо мне, уговаривая ее не опасаться различия убеждений в тех случаях, когда душа стремится к истине. «Помните», – говорил он ей, как она мне передавала, – «помните, что наш Бог – Бог истины и что поэтому никакое искание правды не может возбуждать в нем гнева».

После этого он еще раз был у нас, и после разговора с матерью у нас с ним завязалась опять длинная беседа. Я решилась спросить его, когда разговор принял подходящее направление, как это он, с своими широкими взглядами, находил возможным оставаться членом англиканского духовенства. «Мне кажется», – мягко возразил он, – «что я приношу большую пользу истинной религии, оставаясь в церкви и стремясь к расширению её границ извнутри, чем если бы я оставил ее и работал извне». И он стал объяснять, как он независим в положении настоятеля Вестминстерского аббатства и как поэтому он может придать аббатству большее национальное значение, чем это было бы возможно в иных обстоятельствах. Во всем, что он говорил, видна была его любовь к великому национальному памятнику, и легко было понять, что исторические воспоминания, любовь к музыке, живописи и стройной архитектуре аббатства были тем, что связывало его с «старинной национальной церковью Англии». Он связан был с церковью не умом, а чувством, и с чуткостью культурного ученого боялся того, что старинные памятники могут очутиться в руках, чуждых искусству.

Смерть моей матери приближалась все быстрее. Я наскоро устроила несколько комнат в нашем маленьком домике, чтобы перевезти мать в лучший воздух Норвуда; доктор позволил повезти ее в коляске. На следующий вечер ей вдруг сделалось хуже; мы уложили ее в постель и вызвали по телеграфу врача. Но он ничем не мог помочь, и она почувствовала сама близость смерти. Самоотверженная до конца, она думала только о том, что оставляет меня одинокой. «Я тебя покидаю одну», вздыхая повторяла она; и в самом деле я почувствовала с ужасом, в котором не осмеливалась признаться самой себе, что когда она умрет, я в самом деле останусь одинока.

Еще два дня пробыла она со мной, и я не отходила от неё ни на минуту. Десятого мая упадок сил вызвал у неё легкий бред; несмотря на это, однако, она продолжала следить заботливым взглядом за моими движениями по комнате до тех пор, пока глаза её не закрылись навсегда; когда солнце спускалось все ниже на небе, дыхание её все более слабело, наконец тишина смерти охватила нас, и матери моей не стало.

Оглушенная и придавленная своей утратой, я прожила следующие несколько дней в каком-то тумане. Я не допускала, чтобы кто либо касался умершей кроме меня и любимой сестры моей матери, жившей у нас во все время болезни. Я оставалась холодной и не пролила ни одной слезы, даже когда гробовая крышка скрыла от меня лицо матери; не плакала я также и на протяжении всего длинного пути в Кенсэль-Грин, где похоронены были муж и маленький сын моей матери, и тогда, когда мы оставили ее в сырой, размытой весенними дождями земле. Я не могла поверить, что все наши мечты умерли и похоронены, и что наш дом рушился прежде еще, нежели он был построен настоящим образом. Дом мой воистину достался мне опустелым, и комнаты, залитые солнцем, но не освещенные её присутствием, казалось, оглашались гулким откликом пустых стен, без устали повторявших: «ты совершенно одинока».

Но я имела при себе свою маленькую дочь, её милое личико и резвая фигурка облегчали одиночество, между тем как её настойчивое требование внимания и ухода заставили меня вернуться к будничным заботам и интересам. Жизнь моя была очень тяжелая в те весенние я летние месяцы; я сильно нуждалась в деньгах и не могла приискать работы. Первые два месяца после смерти матери были самыми мрачными в моей жизни и полными тяжких материальных забот. Маленький домик в Colby-Road был очень дорог для моих средств, а искание работы не увенчалось успехом. Не знаю, что бы я делала, если бы не находила всегда поддержку у м-ра и м-сс Томас-Скотт. В течение этого времени я написала для м-ра Скотта брошюры о Вдохновении, об Искуплении, Посредничестве и Спасении, Вечных Муках, Религиозном воспитании детей, природе, противопоставленной религии откровения, и те немногие гинеи, которые я зарабатывала таким образом, приходились мне очень кстати. Дом м-ра и м-сс Скотт тоже был для меня всегда открыт и это имело для меня большое значение; часто случалось, что у меня хватало денег только для пищи на двоих, а не троих, и тогда я уходила на целые дни в британский музей, заявляя, что буду обедать «в городе», т. е. на самом деле совершенно не обедать. Если я не приходила в течение двух вечеров к моим гостеприимным соседям, м-сс Скотт приходила узнавать, что случилось и уводила меня к себе, и часто ужин у них в доме имел существенное значение для моего физического состояния. В 1879 г., когда Томас Скотт лежал мертвый, я с искренним чувством писала в своем дневнике: «Дом Т. Скотта был открыт для меня в пору, когда я терпела наибольшую нужду. Когда я приходила к ним, уставшая и изможденная, после целого дня занятий в музее, ничего почти не евшая, его радушное приветствие: «ну, как живете, голубушка?» заставляло меня сразу забывать свое одиночество. Ни к кому на свете – за исключением одного человека – я не отношусь с большей благодарностью, чем к Томасу Скотту».

1...45678...16
bannerbanner