
Полная версия:
ВКУС НОЧИ
— А если не скажете?
— Тогда они подойдут через минуту. — Катрин чуть склонила голову. — Я не стану тебя спасать, Мадлен. Я предлагаю, а не спасаю. Это разные вещи, и разница между ними — единственное, что я за все эти века так и не научилась объяснять людям.
Мадлен убрала револьвер.
Не потому, что поверила. Потому что поняла: с этим человеком её спасёт только одно — ясная голова. А ясная голова не держит оружия, из которого не станет стрелять.
— Куда мы идём?
Катрин улыбнулась, и в этой улыбке было столько древней тёмной нежности, что у Мадлен перехватило дыхание.
— В место, где нет времени. Где прошлое и настоящее — одно. Где ты узнаешь, кто ты на самом деле. И где ты встретишь свою судьбу.
— А если я откажусь?
— Ты не откажешься. — Катрин произнесла это без нажима, как факт из справочника. — Потому что внутри тебя уже проснулась жажда. Та самая, что погубила твою прабабку. Та самая, что сводит с ума виконта Жака. Та самая, что делает ночь прекрасной и страшной одновременно. И ты хочешь узнать, что будет, если её утолить. Я права?
Мадлен сглотнула.
Она хотела возразить. Сказать, что это бред, что она охотница, а не добыча, что всё это — дурной сон, от которого она вот-вот проснётся.
Но слова застряли в горле.
Потому что Катрин была права.
Она чувствовала это уже несколько дней: странный ноющий голод, просыпавшийся с наступлением темноты. Голод не по еде. Не по воде. Голод по чему-то другому, чему она не находила названия, но знала каждой клеткой тела.
Голод, от которого кровило сердце.
— Хорошо, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Веди.
Катрин взяла её за руку.
Пальцы были холодными. Не просто прохладными — ледяными, как у статуи, простоявшей всю ночь под открытым небом зимой.
Но когда они сомкнулись на запястье Мадлен, по телу прошла горячая волна, от которой подкосились ноги. Жар и холод одновременно — пьянящее ощущение, от которого закружилась голова. Она успела подумать: так, наверное, чувствует себя человек, которого держат за руку на краю обрыва, и он ещё не решил, шагнуть или отступить.
— Не бойся, — прошептала Катрин, наклоняясь к её уху. Голос был низким, вибрирующим, как струна контрабаса. — Я не причиню тебе вреда. По крайней мере, не сегодня. Может быть, завтра. Но не сегодня.
И лес начал таять, расплываться, превращаться в туман.
Мадлен почувствовала, как земля уходит из-под ног, как воздух становится плотным и сладким, как пахнет кровью и розами. Она услышала шёпот — тысячи голосов, звавших её по имени, перекликавшихся, сплетавшихся в многоголосый хор: Мадлен...
Мадлен... иди к нам... мы ждём...
А затем всё исчезло.
И осталась только тьма.
Тёплая, живая, пульсирующая.
Тьма, в которой горели два чёрных глаза.
— Добро пожаловать домой, Мадлен, — сказал голос Катрин. — Добро пожаловать в мир вечной ночи. Прости, что без торжественной встречи: обычно у нас играет скрипка, но я была занята — ждала тебя.
Когда Мадлен открыла глаза, она лежала на чём-то мягком, пахнущем лавандой.
Над ней был высокий каменный потолок, по которому плясали отблески свечей. Стены увиты гобеленами, и на них вытканы сцены охоты — нет, не на зверей. На людей. На одном гобелене женщина в белом платье вонзала клыки в шею рыцаря; на другом та же женщина пила из золотой чаши. Уютное местечко.
Мадлен лежала неподвижно и считала.
Так она делала всегда, когда просыпалась в незнакомом месте: сначала считала то, что можно проверить, и только потом позволяла себе испугаться. Первое: она жива, потому что болит левое плечо, отлёжанное за ночь. Второе: она не связана, руки свободны, пальцы слушаются. Третье: на ней чужая одежда. Четвёртое: в комнате тепло, но воздух свежий — значит, где-то есть тяга, значит, есть окно или отдушина, значит, это не склеп.
Пятое: она не помнит, как сюда попала.
Вот это и было самое неприятное. Память обрывалась на голосе, на шёпоте, на фразе «иди к нам», и дальше шла ровная, гладкая темнота, без сновидений, без времени.
Она села и огляделась.
Комната была огромной, больше похожей на тронный зал, чем на спальню: потолок терялся в тени, и балки под ним были такие толстые, что на каждой мог бы улечься человек. В центре стояла кровать под балдахином из тёмно-красного бархата, на которой она и лежала, одетая в какую-то лёгкую полупрозрачную сорочку, которую не надевала. Сорочка была тонкой, почти невесомой, и Мадлен чувствовала себя в ней голой, хотя, строго говоря, была одетой. Ткань холодила кожу и в то же время прилипала к ней, и от этого двойного ощущения — холода и прикосновения — по спине шли мурашки, которых она не могла ни унять, ни объяснить.
Пахло лавандой, воском и камнем. И ещё чем-то, чего она не могла назвать: сухим, тёплым, чуть сладковатым, как пахнет шерсть, которую долго носили и ни разу не стирали.
— Где моя одежда? — спросила она в пустоту.
— Сохнет, — ответил голос Катрин. — Твоё платье промокло в лесу, пока я тебя переносила. И вообще оно было некрасивое. Серое, скучное. Я распорядилась его высушить, но, если честно, надеюсь, что ты его больше не наденешь. А пока можешь надеть это.
Катрин вышла из тени, держа длинный шёлковый халат тёмно-вишнёвого цвета, расшитый золотыми драконами.
Она подошла и остановилась в двух шагах — ровно на том расстоянии, на котором человек может взять вещь, но не может коснуться того, кто её протягивает. И держала халат на вытянутых руках, и ждала.
Мадлен взяла.
Шёлк оказался холодным и тяжёлым, как вода. Она накинула его на плечи, запахнула, затянула пояс — и только тогда позволила себе выдохнуть.
— Ты в моём доме, Мадлен. В аббатстве Мон-Сен-Мишель. Точнее, в его старой части, о которой не знают туристы. Её строили в девятом веке, и с тех пор здесь мало что изменилось. Разве что провели водопровод. Ну, почти провели.
— Как мы сюда попали? Я ничего не помню.
— Я перенесла тебя. Это одно из моих умений: полезная штука, экономит время на экипажи. Жаль, твоего кучера пришлось усыпить и отправить обратно в деревню. Он жив, не волнуйся. Просто не будет помнить, что видел.
— Жив.
— Жив.
Мадлен посмотрела на неё и не отвела глаз.
— Я хочу его увидеть.
Катрин чуть приподняла брови.
— Зачем?
— Затем, что вы говорите «жив» так, как говорят «надеюсь, что жив». — Мадлен запахнула халат плотнее. — И затем, что у меня нет оснований вам верить, а у вас есть все основания не заботиться о моём кучере. Мне нужно не слово. Мне нужно лицо.
На секунду в комнате стало очень тихо. Свеча у изголовья дрогнула, и тень от канделябра качнулась по стене, как маятник.
Потом Катрин улыбнулась — и в этой улыбке было что-то, чего Мадлен не ожидала: удовольствие. Так смотрит учитель на ученика, который впервые задал вопрос не по учебнику.
— Хорошо, — сказала она. — Завтра. На рассвете его приведут в деревню, и ты сможешь посмотреть на него из окна нижней галереи. Он будет спать на ходу и ничего не вспомнит, но ты увидишь, что он цел.
— Спасибо.
— Не благодари. — Катрин отвернулась и прошла к камину. — Я делаю это не из доброты. Я делаю это потому, что мне нужно, чтобы ты мне верила, а вера покупается только проверкой. Это единственная валюта, которую я признаю.
Мадлен смотрела на неё и отмечала.
В свете свечей Катрин выглядела ещё более нереальной: кожа светилась изнутри, глаза мерцали, как звёзды, и от неё исходил странный пьянящий аромат — смесь крови, ладана и чего-то сладкого. Она двигалась без усилия, без тех мелких поправок, которые делает тело, чтобы удержать равновесие; так двигается вода в сосуде, который несут очень ровно.
— От тебя пахнет вишнями, — сказала Мадлен. — И ещё... железом.
— Вишнёвая настойка. Моя слабость. — Катрин улыбнулась. — А железо — это кровь. Я недавно ужинала. Не человек. Козёл. Очень старый и очень злой козёл. Я сделала миру одолжение.
Мадлен моргнула. Она не ожидала, что разговор о вампирах начнётся с обсуждения диеты.
— Ты шутишь?
— Абсолютно серьёзна. Козёл бодался с монахами триста лет. Они боялись его до дрожи. Я избавила их от страха. И от козла. Все довольны. Монахи, правда, потом устроили благодарственный молебен и чуть не спалили мой дом: решили, что я ангел. Пришлось разубеждать.
— Ты вампир? — спросила Мадлен прямо.
— Я то, что люди называют вампиром. Но слово это слишком примитивное: звучит как болезнь. Или как ругательство. Люди говорят «вампир» вполголоса, оглядываясь, будто боятся, что услышат. А я не боюсь. Я древняя. Я помню времена, когда люди жили в пещерах и поклонялись луне. Помню, как строили первые пирамиды. Помню, как изобрели колесо — кстати, разочарование: все ждали чего-то более впечатляющего, а получился круглый камень с дыркой. Помню, как впервые зажгли огонь: вот это было зрелище. — Она помолчала. — Я потомок той, кого вы называете Лилит. Первой женщины. Первой, кто попробовал кровь и познал истину.
— Истину?
— Что смерть — не конец, а начало. Что кровь — не просто красная жидкость, текущая по жилам. Это память. Это сила. Это жизнь, которую можно забрать и сделать своей. Каждая капля хранит воспоминания того, кому принадлежала. Когда я пью кровь человека, я узнаю его историю. Его радости. Его страхи. Его любовь. Это величайший дар и величайшее проклятие одновременно. — Катрин помолчала, и голос её стал тише. — И ещё: любовь — единственное, что сильнее жажды. Ты это поймёшь. Со временем.
Мадлен слушала и делала то, что делала всегда: отделяла проверяемое от непроверяемого.
Проверяемым было немногое. Камень под ногами — девятый век, кладка ещё римская по раствору, она видела такую в подвалах Института. Гобелены — северные, фламандские, конец пятнадцатого. Свечи — восковые, дорогие, горят ровно, значит, их меняют каждую ночь, значит, здесь есть прислуга или их отсутствие тщательно скрывают. Кровать под балдахином — красное дерево, работа хорошая, но не музейная: на ножке свежая царапина, будто задели сапогом.
Непроверяемым было всё остальное. Лилит. Пещеры. Пирамиды. Кровь, которая помнит.
— Ты сказала «потомок», — заметила Мадлен. — Не «дитя». Потомок — это слово из тех, которыми пользуются, когда хотят сказать «я не первая и не единственная». Сколько вас?
Катрин обернулась.
— Ты первая, кто спросил об этом в первую же ночь.
— Я не спрашиваю из вежливости. Я спрашиваю, потому что мне нужно знать, с кем я имею дело: с одной женщиной, у которой есть дом и странные привычки, или с общиной, у которой есть правила и счеты.
— С обеими, — сказала Катрин. — И это самый честный ответ, какой я могу тебе дать, не соврав.
— Тогда ещё один вопрос. — Мадлен села ровнее, подтянув под себя ногу. — В книге, между восемьдесят восьмым и восемьдесят девятым листами, лежали две лилии. Одна ветка, два бутона. Один положили туда жёлтым, второй — уже чёрным. Это ваши?
Катрин не ответила сразу.
И это молчание сказало Мадлен больше, чем ответ: до сих пор на любой её вопрос у этой женщины был готовый ответ, ровный, как по линейке. А сейчас ответа не было. Была пауза — короткая, в полторы секунды, — и в эту паузу уместилось всё: удивление, расчёт и что-то очень похожее на боль.
— Нет, — сказала она наконец. — Не мои.
— Чьи?
— Ты задаёшь вопросы, на которые у меня нет ответов, и это, признаюсь, раздражает. — Катрин прошла к камину и положила ладонь на каменную полку, будто ей вдруг понадобилась опора. — Но одно я тебе скажу, и это не догадка. Лилии кладут в гроб, а не в книгу. Так делали в Бретани: ветку лилии — на грудь покойному, чтобы он нёс с собой чистоту. Две лилии с одной ветки — это не цветы. Это знак: умерли двое.
Мадлен почувствовала, как у неё холодеют пальцы.
— Значит, книга была в гробу.
— Значит, книга была в гробу, — повторила Катрин. — И её оттуда достали. Потому что у неё мокрое нижнее поле, да? Волнистый след по первым сорока листам. Это не вода из лужи, Мадлен. Это вода из могилы: она поднимается медленно и стоит в гробу годами, и бумага пьёт её снизу, ровной линией.
— А сажа?
— Сажа — это свечи тех, кто её потом читал. — Катрин обернулась. — Ты держишь в руках вещь, которую похоронили, а потом выкопали. И тот, кто выкапывал, знал, за чем идёт.
Мадлен сидела очень тихо.
Вот это был уже не факт. Это была связка: гроб, вода, лилии, разрезанная печать, вшитые листы. Вещь, которую положили к мёртвым, чтобы она ушла вместе с ними, вернули в мир живых — и вернули не случайно, не грабители, искавшие серебро, а человек, который знал, где искать, и знал, что ищет.
— Кому это было нужно? — спросила она.
— В Париже есть те, кто считает себя стаей и зовёт себя стражей, — сказала Катрин. — Они собирают старые книги, потому что верят: в книгах записано, как нас можно убить. А во Флоренции есть те, кто собирает их по другой причине: они верят, что в книгах записано, как нас можно сделать. Те и другие ищут одно и то же и читают по-разному. — Она помолчала. — Я не люблю ни тех, ни других. Я слишком стара для чужих войн.
— И к какой из сторон относится человек, который подложил мне эту книгу?
— Вот это, — сказала Катрин, — правильный вопрос. И я не знаю на него ответа. Что само по себе ответ.
Она отошла от камина и посмотрела на Мадлен внимательно, без насмешки, без той бархатной лени, которая была в её голосе всю ночь.
— И ещё, чтобы ты не считала меня честнее, чем я есть. Я не лгу тебе. Я не договариваю. Это разные грехи, и второй, поверь, тяжелее: человек, которому солгали, может поймать на слове. Человека, которому не договорили, поймать не за что — он сам достроит, что захочет, и потом будет винить тебя в своей же догадке.
— Это удобная философия.
— Это единственная, которая позволяет мне смотреть на себя в зеркало столько веков, — сказала Катрин. — Зеркало, кстати, я тоже держу в другой комнате. У вампиров с ним сложные отношения.
Она подошла к кровати и села на край. Их разделяло несколько сантиметров, но Мадлен чувствовала исходящий от неё холод — и одновременно жар, который, казалось, шёл от самой Катрин и проникал внутрь, согревая. Противоречивое ощущение, как если бы грелась у костра, который одновременно является айсбергом.
— Зачем я здесь? — спросила Мадлен, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Правду. Я хочу знать правду.
— Потому что ты — ключ. — Катрин посмотрела прямо в глаза. — Твоя прабабка, Мария де Монброн, была первой из вашего рода, кто заключил сделку с тьмой. Она продала душу, чтобы спасти возлюбленного. Тьма её не обманула — это было бы милосерднее: тьма выполнила условие буквально и превратила обоих в то, что не умирает. И теперь проклятие передаётся по женской линии. Каждое поколение — одна женщина, которая чувствует жажду. Которая видит сны. Которая однажды может стать одной из нас. Ты — последняя. Если ты не разорвёшь круг, проклятие продолжится. Если станешь одной из нас, но сделаешь это осознанно, — круг разорвётся.
— Стоп. — Мадлен подняла руку. — Здесь у вас два утверждения, и они друг другу противоречат.
Катрин замолчала. Её глаза сузились — не от гнева, от интереса.
— Продолжай.
— Вы говорите, что проклятие передаётся по женской линии и что я — последняя. Но если я стану вампиром, я перестану быть женщиной вашего рода в том смысле, в каком вы это слово употребляете: я не умру, не рожу, не передам ни жажды, ни дара. Тогда линия обрывается не потому, что круг разорван, а потому, что её некому продолжать. Это разные вещи. Разорванный круг — это когда долг уплачен. Оборванная линия — это когда долг просто некому предъявить. — Она помолчала. — Так что именно вы мне предлагаете: заплатить или сбежать?
В комнате стало очень тихо.
Катрин смотрела на неё долго, и в этом взгляде было что-то, отчего Мадлен почувствовала себя не допрашиваемой, а рассматриваемой — как рассматривают редкий экземпляр, случайно попавший в руки.
— Я предлагаю, — сказала она наконец, — чтобы ты стала одной из нас по своей воле. Не из страха, не из выгоды, не из любопытства. По воле. Тогда то, что было сделкой, станет выбором, а сделка, ставшая выбором, перестаёт быть долгом. Это и есть разрыв. Не в крови дело, Мадлен. Дело в том, кто подписывает.
— Красиво, — сказала Мадлен. — И совершенно непроверяемо.
— Да.
— Вы хотя бы признаёте.
— Я стараюсь не врать тем, кого собираюсь сделать бессмертными, — сказала Катрин. — Это дурной тон: человек, которому соврали, живёт потом слишком долго и слишком хорошо помнит.
Мадлен опустила глаза на свои руки. Пальцы были чистые — кто-то вымыл их, пока она спала, и от этого простого факта почему-то стало страшнее, чем от всех рассказов о Лилит. Кто-то держал её за руку, пока она была беспомощна, и делал это бережно.
— Я... должна стать вампиром?
— Не должна. Но можешь. — Катрин наклонилась ближе, и Мадлен увидела, что её зрачки расширились, заполнив почти всю радужку. — Если захочешь. Если готова принять тьму внутри себя. Если готова полюбить ночь. И если готова полюбить того, кто ждёт тебя в этой ночи.
— Кого?
— Ты знаешь. Ты всегда знала.
— А если не готова?
Катрин пожала плечами — жест, удивительно человеческий для существа, утверждавшего, что помнит Лилит.
— Тогда ты умрёшь. Не сегодня и не завтра: лет через пятьдесят. Состаришься, покроешься морщинами, и однажды во сне сердце остановится. И всё, что ты могла бы узнать, все тайны, которые могла бы раскрыть, вся вечность, которая могла бы быть твоей, умрут вместе с тобой. Виконт Жак сойдёт с ума от жажды и умрёт в мучениях. А проклятие перейдёт на следующее поколение. Если оно будет.
Мадлен молчала, переваривая. Вампиры. Проклятие. Прабабка. Виконт. Слишком много для одного вечера. Голова шла кругом, а в груди разгоралось странное тепло — то ли от камина, то ли от того, что сказала Катрин.
Она смотрела в эти бездонные глаза и чувствовала, что стоит на краю пропасти. Один шаг — и она упадёт. Или взлетит.
Что-то подсказывало: она уже упала. В тот самый момент, когда вышла из экипажа в лесу.
— У меня есть время подумать?
— Вся ночь. — Катрин встала и направилась к двери, но на полпути остановилась. — Кстати, я распорядилась принести тебе ужин. Не бойся, это не кровь: жареный цыплёнок с травами и бокал бургундского. Если захочешь чего-то другого... — она сделала паузу и улыбнулась своей загадочной улыбкой, — я знаю, где взять. Завтра мы начнём путешествие в прошлое. Я покажу тебе, кем была твоя прабабка. Её дневники, её письма, её любовь. И ты решишь, хочешь ли стать ею — или хочешь стать собой.
Она остановилась на пороге и обернулась. В глазах мелькнуло что-то — предупреждение? забота?
— И ещё, Мадлен. Берегись виконта Жака. Он ищет не ту женщину, что была в его сне. Он ищет тебя. Потому что именно ты — та самая «ночная дама» из его видений, только он этого не знает. Его жажда исказилась: вместо голода она дала ему наваждение. Ты для него как маяк. Он будет идти к тебе, не понимая почему. И если найдёт раньше, чем ты сделаешь выбор... он попытается обратить тебя. Сделать своей. Навеки. Или — если откажешься — убьёт. Потому что не вынесет мысли, что ты принадлежишь кому-то другому. Даже самой себе.
Дверь закрылась.
Мадлен осталась одна.
Она сидела на огромной кровати под балдахином, сжимая шёлковый халат, и чувствовала, как внутри поднимается волна — тёмная, горячая, пугающая.
Жажда.
Та самая, о которой говорила Катрин.
Принесли ужин — молча, без стука, будто еду поставили не люди, а сам дом. На подносе стоял цыплёнок, разрубленный на четыре части, с ветками тимьяна, лежавшими сверху, как положено кладут траву на мёртвое; лежал хлеб с трещиной по корке и бокал бургундского, тёмного, почти чёрного в свете свечи. Мадлен села на край постели, взяла хлеб и вдруг поняла, что голодна так, как не была голодна уже много лет, — не телом, а всем сразу, до костей.
Она ела руками. Мясо было горячим, сочным, с той простой и честной грубостью, которой не бывает в парижских ресторанах, где всё полируют до блеска. Жир стекал по пальцам, и она вытирала их о корку, и пила вино, и чувствовала, как жизнь возвращается в неё вместе с солью и хлебом. В какой-то момент она поймала себя на том, что ест слишком быстро, и заставила себя остановиться.
Вот что было важно. Не Лилит, не проклятие, не вечность. Важно было то, что она сидит в чужом доме, в чужой рубашке, и ест чужого цыплёнка, и ей вкусно. Вкусно — значит, она ещё человек. Пока вкусно, она человек.
Она отставила поднос и легла на спину, глядя в балдахин.
Жажда.
Она приснилась ему. Виконту Жаку. Он видел её во сне и теперь ищет по всей Франции. И убьёт, если найдёт.
Но почему при одной мысли об этом у неё внутри всё переворачивается? Почему хочется, чтобы он нашёл? Почему, когда Катрин сказала, что он может убить её, она почувствовала не страх, а странное, сладкое возбуждение?
Она попыталась представить его: высокий, темноволосый, с глазами, полными штормовой тоски. Она не знала, как он выглядит на самом деле, — неоткуда было знать. Но внутренний взор упрямо рисовал мужчину на краю скалы, глядящего на океан, с ветром в волосах и целой вселенной боли и надежды в глазах, смешанных в равных пропорциях.
— Ты существуешь? — прошептала она в пустоту. — Или я сошла с ума ещё до того, как встретила Катрин?
Ответа не было. Только скрипка.
Она повернулась на бок, подтянула к себе край одеяла и закрыла глаза.
Где-то вдалеке, в коридорах аббатства, зазвучала музыка: кто-то играл грустную тягучую мелодию, от которой сжималось сердце и хотелось плакать. Мелодия поднималась из подземелья, пробивалась сквозь камень и время и ложилась на грудь влажной липкой пеленой.
Мадлен вслушивалась и слышала в музыке голоса — тех, кто был до неё. Тех, кто любил и страдал. Тех, кто пил кровь и терял себя. И тех, кто находил себя заново — в ночи, в вечности, в объятиях друг друга.
И она знала: её жизнь больше никогда не будет прежней.
Потому что истина, которую она искала, оказалась страшнее любого проклятия.
И эта истина теперь смотрела на неё из тьмы глазами женщины с алыми губами.
Мадлен улыбнулась в темноту и прошептала:
— Ну что ж, виконт. Посмотрим, кто из нас кого найдёт первым.
За стеной скрипка заиграла громче, и в этой музыке ей почудился смех — древний, понимающий, обещающий.
Мадлен уснула под эту музыку, и во сне ей пришёл тот самый сон.
Она стояла на берегу океана — такого огромного, что горизонт терялся в бесконечности. Вода была чёрной, гладкой, не отражающей света. Луна — полная, огромная, серебряная — висела прямо над головой, и в её свете песок под ногами казался белым, как соль.
Она стояла босиком. Песок был холодным и сухим, и каждая песчинка чувствовалась отдельно, будто она стояла на рассыпанной крупе. Ветер шёл с воды, ровный, солёный, и нёс запах, который она знала всю жизнь и никогда не могла назвать: запах водорослей, йода и чего-то ещё, древнего, что остаётся на коже после долгого купания.
Она стояла одна. И ждала.
— Ты ждёшь меня, — раздался голос из-за спины.
Мадлен обернулась.
Он стоял в десяти шагах — мужчина из её видения. Высокий, плечистый, с чёрными волосами, которые трепал ветер. Бледный; глаза горели — но не злостью, а чем-то другим. Тоской. Голодом. Надеждой.
— Я жду, — сказала она. — Ты виконт Жак?
— Я тот, кто видит тебя во снах. — Он шагнул ближе. — Я не знаю твоего имени. Не знаю, кто ты. Но знаю, что ты та единственная, кого я искал всю жизнь. И что ты ждёшь меня так же, как я тебя.
— Это безумие. Мы не знакомы.
— А мы и не должны быть знакомы, — ответил он. — Мы должны узнать друг друга. Сны — язык душ. Моя душа говорит с твоей. Твоя отвечает. Всё остальное — детали.
Он сделал ещё шаг и остановился. Не подошёл вплотную — встал там, где между ними оставалось расстояние вытянутой руки, и от этого расстояния у Мадлен перехватило дыхание сильнее, чем если бы он её коснулся. Он стоял и смотрел, и в его взгляде не было ни жадности, ни приказа. Было ожидание.
Он протянул руку.
И Мадлен, понимая, что совершает ошибку, понимая, что не должна, понимая, что Катрин предупреждала, — шагнула ему навстречу.
Его пальцы сомкнулись на её ладони. Они были тёплыми. Живыми. Настоящими.
И в этот момент она почувствовала то, чему не было слов: это правильно. Этот мужчина, эта ночь, этот берег, эта рука — всё было правильно. Предопределено. Записано в какой-то книге, которую она ещё не прочитала.
Она подумала: вот как это бывает. Не как в романах, где героиня падает в обморок от взгляда. А так: спокойно, страшно и окончательно, как когда закрывается дверь за спиной и ты понимаешь, что ключ остался внутри.
— Я найду тебя, — сказал он. — Где бы ты ни была. Найду. И не отпущу.

