Читать книгу Притяжение больше чем любовь (Ани Вебр) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
Притяжение больше чем любовь
Притяжение больше чем любовь
Оценить:

4

Полная версия:

Притяжение больше чем любовь

Последняя заметка датировалась днём нападения. Фото с припиской: «Улетаю с Океании. Жди меня, Салима!» Планета Салима была последней в списке её путешествия. Мельком просмотрела всё путешествие — страницы листались быстро, как сухие листья под порывом ветра, оставляя после себя лишь смутные образы: яркие рынки, узкие улочки, парящие над землёй платформы, незнакомые лица. Подробно посмотрю позже — надо хоть немного знать планеты и иметь о них представление: чем живут и как. Сейчас хотела больше узнать о самой Валерине. Для себя подчеркнула только сроки: путешествие должно было продлиться около трёх месяцев. На каждой планете они проводили в среднем неделю, плюс время на перелёты. Домой девушка должна была вернуться за пару дней до своего дня рождения — этакий отпуск перед взрослой жизнью. По мне, так она и до этого не особо перетруждалась. Пока жила дома, только и делала, что таскалась по вечеринкам и устраивала их сама. Сплошные праздники и веселье. Валерина всегда была в центре внимания, всегда блистала: самые лучшие и дорогие наряды и украшения. Многие девушки ей завидовали — в их взглядах смешивались восхищение и зависть, как два несовместимых цвета, которые никак не могли слиться в один. Не каждая может позволить себе тратить столько денег. Мать Валерины, Сашрана, входила в совет и была одной из самых богатых женщин планеты. Всё ясно: миры разные, а основы одни. Валерина была золотой молодёжью — не задумываясь, спускала деньги, гуляла и ни о чём не думала.

Так, что тут дальше… Хм… Скрытый файл. Он прятался в углу страницы, неприметный, почти незаметный, как тень в углу комнаты, которую замечаешь, только когда вглядываешься. Скрыт для общего доступа. Открыла. Просто текст. Стала читать — и слова будто потяжелели, налились свинцом, стали падать на сознание одно за другим, оставляя после себя горькое послевкусие.

«Я встретила Шамира у туалетов в ресторане. Сначала пожалела, что нет свидетелей, чтоб заснять вступление в семью, но потом была даже рада этому…» Дальше шли строки, от которых по коже пробегал неприятный, колючий холодок, а в груди сжималось что‑то тёмное и тяжёлое. Я читала, и перед глазами вставали картины — резкие, угловатые, как осколки стекла: злое лицо Шамира, его пальцы, впивающиеся в шею, глухой стук двери, холод кафельной стены под спиной. Каждое слово звучало как удар, как щелчок затвора, запирающего дверь в прежнюю жизнь.

Сдавил горло ещё сильнее, чтобы я поняла серьёзность его намерений… С этими словами стал срывать с меня одежду. Без нежности, грубо, не спрашивая, он брал то, что ему нужно. К моему ужасу, мне понравилось… Пугало только одно: он вообще мне не подчинялся. Даже в самом малом всегда делал по‑своему. Впервые с таким сталкиваюсь… Почему же тогда он так отличается от остальных мужчин?

Очень интересно. Есть над чем подумать. Может, она не всё смогла о нём узнать? Должно быть что‑то, что помогло ему не всецело подчиняться женщине. Позже попробую это выяснить.

Ещё один скрытый файл — он лежал чуть ниже, как будто специально прятался за первым, прикрываясь чужой болью. Через пару дней после гибели матери. Получила прощальное письмо — что‑то типа завещания. Строки были написаны ровным, уверенным почерком, будто Сашрана знала, что эти слова станут последними, и хотела, чтобы они прозвучали чётко, без дрожи, без лишних эмоций.

«Здравствуй и прощай, дорогая моя доченька! Я всегда тебя оберегала от реалий жизни. Хотела, чтобы ты была счастлива и никогда не познала изнанку нашего благополучия…» Дальше шло перечисление обязанностей, словно список покупок, а не судьба дочери: имущество, управляющий, брат, совет… Каждое слово падало, как камень в тихий пруд, поднимая круги, которые расходились всё дальше и дальше, грозя затопить всё вокруг.

«Ты сможешь занять его после своего второго совершеннолетия. Надеюсь прожить долго, и ты к тому времени будешь уже взрослой женщиной…»

Что?! Я ещё и в совет войти должна?! Я не разбираюсь в политике. К такому жизнь меня не готовила. Может, прошлая Валерина и училась на это, и то не факт, но я‑то точно нет!

После письма шли мысли самой Валерины — резкие, обрывистые, как крики в пустой комнате. «Это что за подстава?! Я не хочу всего этого! Сейчас будем упрощать себе жизнь и принимать взрослые решения!» Дальше шёл список, сухой и практичный, как инструкция по сборке мебели: совет — придётся таскаться туда; управляющий — пусть управляет, пока не сдохнет; брат — терпеть его не могу…

Господи! Эта девчонка ещё тупее меня в этих вопросах. Сколько матери нет? Девять месяцев. Хорошо, что ещё всё не развалилось. Ничего не делала, только деньги тратить продолжала. Дура безмозглая!

В дверь постучали — стук прозвучал неожиданно громко, как выстрел в тихой комнате, и я вздрогнула, будто меня поймали за чем‑то запретным. Экран браслета погас, оставив после себя тёмное зеркало, в котором на секунду мелькнуло моё собственное отражение — усталое, напряжённое, с тенью растерянности в глазах.

— Войдите, — голос прозвучал чуть хрипло, будто я долго кричала и теперь пыталась говорить шёпотом.

В проёме появился Вилл — он стоял, слегка наклонив голову, и в его взгляде читалось осторожное беспокойство, как у человека, который боится спугнуть кого‑то хрупкого.

— Простите, что отвлекаю, но нам пора собираться. Если хотим улететь сегодня, у нас два часа, чтобы добраться до космопорта и пройти регистрацию.

— Ох, — подскакиваю с кровати, и матрас снова отзывается тихим скрипом, будто неодобрительно вздыхает из‑за моей спешки. — Совсем потеряла счёт времени. Конечно, собираемся. Буду готова через десять минут.

Вилл ушёл, прикрыв за собой дверь, а я забегала по комнате, в попытках быстро собраться. Вещи летали из шкафа на кровать и обратно, одежда падала на пол неровными складками, браслеты и цепочки звякали, сталкиваясь друг с другом. Окно отражало мою суету — в стекле мелькала то рука, то плечо, то взметнувшийся подол платья, и всё это сливалось в один стремительный, хаотичный танец, где каждое движение было попыткой ухватить ускользающее время.


ГЛАВА 12


Только поднялась на космический пассажирский корабль — и уже начала нервничать. Не полёт тут причём. Не знаю как, но эти космические громады сделаны лучше наших автомобилей: ни вибрации, ни гула, ни единого толчка — движение ощущалось не как перемещение, а как застывшая, кристаллизованная тишина, будто корабль не летел, а зависал в точке между двумя мирами. Вообще не чувствуешь движения. Смотрела как‑то по телевизору про космонавтов — перегрузки, невесомость, тренировки в центрифуге, лица, искажающиеся от давления, — ничего этого здесь нет. Палубы ровные, стены гладкие, свет мягкий, рассеянный, и от всей этой обманчивой, стерильной невозмутимости становилось только тревожнее, потому что спокойствие вокруг не означало спокойствие внутри.

Мой страх обоснован нападениями. Прошлую хозяйку этого тела убили в космосе — и от этой мысли по спине пробегал холод, не мимолётный, а затяжной, как сквозняк, который просачивается сквозь щель, которую не можешь найти и потому не можешь закрыть. Меня чуть не убили — и воспоминание это вспыхивало в сознании рваными кадрами: грохот, треск переборок, крен, запах гари, руки Билтара, которые подхватили и закинули в капсулу. Смогу ли я на этот раз долететь до Виарана? Буду очень на это надеяться и молиться — и молиться по‑настоящему, не фигурально, а с тем отчаянным, почти детским усердием, с каким молятся, когда другого выхода нет, когда все разумные действия исчерпаны и остаётся только просьба, обращённая в пустоту, в надежде, что пустота услышит.

Корабль стартовал. Ощущение было странное — не толчок, не рывок, а едва уловимое смещение, словно пол под ногами чуть качнулся и тут же замер, и от этого едва заметного движения внутри всё оборвалось: сердце подпрыгнуло к горлу, ладони вспотели, а дыхание перехватило так, будто кто‑то сжал горло невидимой рукой. Зашли в одну из кают. Меня била мелкая дрожь — не та, что от холода, а та, что от внутреннего напряжения, когда тело уже не справляется с потоком тревоги и начинает вибрировать, как натянутая струна, которую слишком сильно дёрнули и отпустили. Было страшно — лететь и ожидать нового нападения, и в этом ожидании мучительнее всего была не сама опасность, а её предчувствие: тень, которая ещё не обрела формы, но уже нависла, густая, удушливая, заполняя каждую паузу, каждую секунду тишины.

Мысли переполняли голову — пираты, брат, мужья, освобождение парней, совет и клиника, — всё это крутилось в голове, как на повторе, закольцованное, бесконечное, как мельничное колесо, которое вертится и вертится, перемалывая одно и то же зерно в одну и ту же муку. Надо собраться и решать всё постепенно — но «постепенно» звучало как насмешка, когда проблемы наваливались разом, как волна, которая не даёт выбрать, с чего начать, потому что уже накрыла с головой.

— Где прикажете лечь спать, госпожа? — снова Билтар нетерпеливо забегает вперёд. Начинает осуждать раньше положенного, и от этого его тона — язвительного, нарочито почтительного, пропитанного сарказмом так, что каждое слово сочится им, как губка водой, — внутри всё закипело.

— Мы где‑то встречались раньше? — решила прояснить этот момент я, и голос прозвучал ровнее, чем ожидала, будто тело само взяло себя в руки, пока разум ещё барахтался.

— Нет, — от моего вопроса он растерялся, и в этой растерянности, короткой, мимолётной, как трещина в маске, мелькнуло что‑то настоящее, не выстроенное, не отрепетированное.

— Тогда что я тебе сделала? Я всё понять не могу, — почти кричала. Мне было так обидно — не злость, нет, а именно обида, тупая, ноющая, детская, как от несправедливого наказания, когда знаешь, что не виноват, а тебя наказывают, и нет возможности объяснить, потому что тебя не слышат. Мало ли что он там прочитал в досье. Вживую я его ни разу ничем не обидела. Что он на меня так взъелся? Даже ногой топнуть захотелось для большего эффекта — и от этого нелепого, почти смешного порыва внутри что‑то дрогнуло, потому что в ситуации, где всё было тяжёлым и тёмным, это желание топнуть ногой было самым живым, самым настоящим, самым человеческим.

— Встретилась на моём пути, — с какой‑то горечью выплюнул он, и слово «встретилась» прозвучало не как «познакомились», а как «попалась», как «встала поперёк», как «помешала», и от этого смысла внутри всё перевернулось.

Ах вот оно в чём дело! В притяжении. Я не предел его мечтаний! Да пожалуйста, пусть катится! Держать не буду. И от этой мысли — не облегчение, а горечь, густая, тёмная, как чёрный кофе, который пьют не ради вкуса, а ради того, чтобы не уснуть, не сдаться, не опустить руки. Активирую браслет и ввожу код от его ошейника. Тот пиликнул — короткий, безразличный звук, похожий на последний выдох — и упал к ногам Билтара. Он проводил его взглядом — и в этом взгляде, медленном, тяжёлом, читалось нечто большее, чем удивление: потрясение, смешанное с чем‑то, что он сам, вероятно, не мог назвать, и от этой эмоции стало одновременно больно и легко, как бывает, когда срываешь повязку с раны: больно — потому что рана открыта, легко — потому что повязка больше не давит.

— Соседняя каюта и две напротив — наши. Можешь выбрать любую. Ты свободен, как я и обещала. Можешь идти куда хочешь и делать что хочешь. Больше не задерживаю. И до конца полёта видеть тебя не горю желанием, — проговариваю ровным голосом, вкладывая в каждое слово столько льда, сколько только возможно, но лёд этот — не от равнодушия, а от самозащиты, потому что если убрать лёд, под ним — обида, горячая, жидкая, и она затопит всё, если дать ей хоть щель.

Отворачиваюсь. Осматриваюсь, вижу кресло и направляюсь к нему — ноги чуть подкашиваются, и каждый шаг даётся с усилием, будто пол наклонился, как палуба корабля в крен. За спиной открывается и закрывается дверь. Ушёл. И от этого тихого, аккуратного щелчка замка внутри что‑то надломилось — не с треском, а тихо, как надламывается ветка под снегом: сначала чуть, потом сильнее, и потом — либо выдержит, либо нет.

Села в кресло и деактивировала ошейники парней — браслет пиликал дважды, и каждый звук был похож на маленький, сдавленный вскрик свободы, которая пришла не с фанфарами, а с тихим щелчком, и от этой тихости свобода казалась не победой, а уступкой, не даром, а побегом.

— Вы тоже можете занять свои каюты. Будут вопросы или нужна будет помощь — обращайтесь. Мои двери для вас всегда открыты. Вилл, у меня к тебе будет просьба: поможешь Билтару с ранами? Надо же его долечить, — не смогла полностью вычеркнуть его из своей жизни, и от этого «не смогла» внутри горело — не огнём, а тлением, тихим, упрямым, как уголёк, который не гаснет, сколько его ни засыпай.

— Да, конечно, я всё сделаю, — тут же отозвался он, и в его голосе звучала не просто готовность, а благодарность — тихая, неназванная, которую он не умел выразить словами, но выражал тоном, интонацией, тем, как быстро и безоговорочно согласился.

— Спасибо. Я бы хотела несколько часов побыть одна, — деликатно намекнула, что им пора, и слово «одна» прозвучало не как просьба, а как признание, потому что «одна» — это не то, чего хотелось, а то, что было нужно, чтобы не расплакаться при них.

Парни поняли и покинули мою каюту. Дверь закрылась, и в комнате стало тихо — та особая, гулкая тишина, которая наступает, когда уходят последние люди и остаются только стены, воздух и ты.

Сижу — реву. Не тихо, не красиво, не как ревут в кино, когда по щеке скатывается одна слеза, а по‑настоящему: плечи трясутся, дыхание рвётся, слёзы текут по щекам горячими, солёными ручьями, и каждая капля — маленький, жгучий кусок боли, который выходит наружу, потому что внутри ему больше нет места. Жалею себя — и от этой жалости стыдно, но не остановиться, потому что жалость — это то единственное, что сейчас согревает, единственное, что хоть как‑то заполняет пустоту внутри. Жалею мужчин, которые по стечению обстоятельств стали мне родными, не подозревая об этом, — и от слова «родные» внутри всё сжимается, потому что родные — это не те, кого выбрали, а те, кого жизнь связала с тобой, хотела ты этого или нет, и от этой связи не отрезать, не оторвать, не забыть, как не забыть собственное имя.

Как же сложно нам всем будет. Я даже не представляла, с чего начать, чтобы попробовать наладить с ними отношения. Боюсь, простых извинений будет мало — и от этого «боюсь» внутри всё сжималось, потому что извинение — это слово, а за этим словом — целая жизнь унижений, растоптанного достоинства, стёртой в пыль гордости, и как одним словом залатать то, что рушилось годами? Не знаю, какая каша была в голове этой куклы, раз она смогла такого наворотить.

Я дочитала про брата. Она не стала делиться наследством. Отправила работать прислугой к одной из членов совета. Уйти он сможет, только когда встретит единственную. Если та его примет в семью. Тут его шансы равны нулю. Во‑первых, сидя в четырёх стенах, это практически нереально. А во‑вторых, он сможет предложить ей только то, что успеет заработать. Это ничтожно мало и, скорее всего, получит отказ. Не знаю как, но сделаю всё, чтобы его вернуть. Просто забрать не получится — он преподнесён как знак почтения. Звучит высокопарно. По‑простому — Нилла просто подарили. Радует, что хоть зарплату платят, и от этого «радует» стало горько, потому что радоваться тому, что человеку хотя бы платят за его труд, — это уже признание, что мир настолько перекошен, что нормальное кажется благом, а благо — недостижимым чудом.

Про мужей вообще молчу. Нашла видео о вступлении в семью — и экран браслета осветил лицо холодным, мертвенным светом, от которого глаза слезились, но я смотрела, не отрываясь, не моргая, потому что отвернуться означало бы не видеть, а не видеть — означало бы не знать, а не знать — означало бы не понять. Первого заставила целовать ноги при целой улице народа — и от зрелища этого внутри всё скрутилось в тугой, горящий узел: человек на коленях, на земле, перед толпой, и каждый в толпе — свидетель, и каждый свидетель — соучастник, потому что смотрел и не отвернулся, не остановил, не сказал «хватит». Второго — ползти за ней на коленях и восхвалять её. Не знаю, сколько он полз, для меня показалось вечностью. На каждый его шаг из глаз скатывалось по слезинке, и слезинки эти были не за него — за всех, за целый мир, в котором это возможно, нормально, обыденно, в котором человек ползёт по земле перед другой, и никто не кричит «стойте», никто не хватает за руку, никто не закрывает камеру. Когда видео закончилось, слёзы хлынули ручьём — не от жалости, нет, а от осознания общей картины её жизни, от понимания, что эти видео — не эпизоды, не случайности, а суть, и суть эта — жестокость, бездумная, бесконтрольная, как стихия, которая не знает, зачем разрушает, но разрушает, потому что может.

Страшно представить, что она могла бы наворотить, если бы прожила лет сорок или больше. А из файла о третьем муже можно почерпнуть ещё и о супружеском долге, который исполняла через раз, а потом и вовсе перестала. О какой любви может идти речь? Там и дружбой с уважением не пахнет. Если и дома чудила, то вообще только на ненависть можно рассчитывать. Если бы не притяжение, мужья были бы первыми в списке тех, кто желал её смерти. Так хочется воскресить эту пигалицу и самому убить её. Может, и не раз, — и от этой мысли внутри стало тихо, не спокойно, а именно тихо, как становится тихо после бури, когда всё уже сказано, всё уже выплакано, и остаётся только усталость, густая, тяжёлая, как мокрый снег.

Пока оплакивала свою будущую «счастливую» жизнь, поняла, что пора ложиться спать. Мальчики не стали меня трогать и дали время до утра — и от этой деликатности, от этого ненавязчивого, тихого присутствия за стеной стало чуточку теплее, как становится теплее, когда знаешь, что за дверью есть кто‑то, кто не побеспокоит, но и не бросит. Ужин можно заказать прямо в каюту, еда оплачена на весь срок полёта. Поэтому меня не стали тревожить и дали время отдохнуть, и от этого «дали» — благодарность, тихая, безмолвная, которую я не могла высказать, но чувствовала каждой клеткой.

Не раздеваясь, легла на кровать, свернувшись калачиком — поза маленького, испуганного зверька, который сворачивается, чтобы защитить самое уязвимое, живот, сердце, всё мягкое, незащищённое, что можно ранить. Одеяло натянула до подбородка, и ткань пахла чем‑то нейтральным, казённым, не своим, не чужим, просто — ничьим, и от этого запаха стало ещё более одиноко, потому что запах — это первое, что напоминает о доме, а здесь ничто не напоминало, и от этого «ничто» внутри раскрывалось, как чёрная дыра, которая не затягивает, а просто есть, и от её присутствия — не больно, а пусто.

Морально вымотана до предела — до того состояния, когда усталость перестаёт быть ощущением и становится фоном, ровным, глухим, как белый шум, который заполняет всё, не выделяясь, не пульсируя, а просто существуя, и ты существуешь вместе с ним, и нет сил ни сопротивляться, ни сдаваться, ни даже заметить разницу.

Сколько я здесь? Если считать те два дня, что провела в капсуле на лечении… то получается пять дней. Кажется, прошло несколько лет — и это не преувеличение, а факт, потому что пять дней назад я была другим человеком, жила другой жизнью, знала другие правила, и с тех пор всё перевернулось, перемешалось, перекрутилось, как кубик Рубика в руках ребёнка, который крутит и крутит, а собрать не может, и каждая грань — чужая, и каждый цвет — не на месте.

Пока обдумывала: как быть, что делать и с чего начать — провалилась в беспокойный сон. Не в сон — в провал, тёмный, тяжёлый, как обморок, без снов, без образов, без того мягкого перехода, когда сознание гаснет постепенно, как догорающая свеча. Просто — выключилось. И в этой темноте не было ни покоя, ни отдыха — только глухое, вязкое небытие, которое держало, не отпускало, и от которого нельзя было проснуться, а можно было только вынырнуть, рывком, как выныривают из воды, когда лёгкие уже горят и воздух — единственное, о чём можешь думать.


***

Либо мои злопыхатели не знают, где я, либо не стали убивать вместе со мной множество ни в чём не повинных людей. Иначе как объяснить, что я всё‑таки долетела до Виарана! — и от этой мысли внутри разливалось что‑то горячее, жидкое, похожее на облегчение, но не совсем оно, потому что облегчение — это когда отпускает, а тутне отпускало, а лишь чуть ослабило хватку, как рука, которая устала сжимать, но не разжалась, и в любой момент могла сжаться снова.

Полёт прошёл спокойно — и от этого слова «спокойно» внутри каждый раз вздрагивало, потому что спокойствие было обманчивым, натянутым, как тонкий лёд над тёмной водой: держит, но не известно, сколько ещё продержит. С Виллом и Марком гуляли по кораблю — длинные, одинаковые коридоры тянулись бесконечными трубами, стены мерцали ровным матовым светом, и от этого мерцания создавалось ощущение, что корабль дышит — медленно, ровно, как спящий зверь, которого лучше не будить. Ходили обедать и ужинать в общую столовую — просторную, светлую, с круглыми столами, покрытыми скатертями приглушённого синего цвета, и от этого синего в помещении было прохладно, спокойно, будто пространство само задавало ритм: не торопись, не кричи, не бойся. Вилл ел с тем тихим, сосредоточенным усердием, которое выдаёт человека, привыкшего к тому, что еда может исчезнуть в любой момент, и потому каждый кусок — как последний. Марк, наоборот, ел медленно, будто пробуя на вкус не столько еду, сколько свободу, и от этого зрелища внутри ёкало — не от жалости, а от нежности, внезапной, острой, как укол, от которой не успеваешь увернуться.

Билтар ко мне не подходил, но видела, как он наблюдает за мной издалека — не прямо, не открыто, а краем глаза, из‑за угла, из‑за спин прохожих, и этот взгляд, ускользающий, почти незаметный, ощущался кожей, как ощущение чужого присутствия в пустой комнате: никого нет, но ты знаешь, что кто‑то есть, и от этого знания — не страх, а тупая, ноющая тяжесть где‑то под рёбрами. После того, что увидела в дневнике жизни, на Билтара обиду я не держу. Действительно трудно поверить, что такая девушка могла измениться. Попросится в семью — приму. А нет — так нет. И так проблем предостаточно, и каждая проблема — как кирпич в рюкзаке: сам по себе не тяжёлый, но когда их десятки — спина сгибается, и не разогнуться, потому что некуда поставить рюкзак, и некому помочь снять.

Нас встретили — и встреча эта была не тёплой и не холодной, а казённой, протокольной, с тем безупречным равнодушием, которое бывает у людей, выполняющих инструкцию: встретить, проводить, доложить. Под конвоем — слово‑то какое, конвой, будто не гражданское лицо, а преступница, и от этого слова внутри всё сжалось, но промолчала, потому что спорить с системой — всё равно что спорить с погодой: бесполезно и унизительно. Повели к начальнику космопорта, в кабинет — коридоры административного здания были, вылизаны, пахли чем‑то казённым, антисептическим, и от этого запаха вспоминалось больница, и от воспоминания — холодок, который пробегал по спине, как тонкая, ледяная игла.

Вошли вчетвером — я, Вилл, Марк и Билтар. Конвой остался по ту сторону двери, и от этого — будто граница прошла не через комнату, а через нас: мы здесь, они там, и дверь между — не деревянная, а невидимая, выстроенная из правил, статусов, иерархий, которые определяют, кто входит, а кто остаётся. Мне предложили присесть — и от этого «предложили» повеяло такой обволакивающей, масляной учтивостью, что захотелось встать и уйти, потому что учтивость эта была не от уважения, а от привычки, и привычка эта — не ко мне, а к креслу, к должности, к тому месту, которое я, по их представлениям, занимала.

Начальник тоже сел — уверенно, с тем хозяйским спокойствием, которое выдаёт человека, привыкшего к тому, что кабинет — это его территория, и все, кто входит, — гости, а гость не диктует правила. Остальные остались стоять, и от этого контраста — сидящая я и стоящие мужчины — внутри что‑то дёрнулось, потому что картина была знакомой, но перевёрнутой: обычно мужчины стояли на коленях, а тут — просто стояли, и от этой разницы между «на коленях» и «просто стоят» было не легче, а тревожнее, потому что стоять перед сидящей женщиной — тоже форма подчинения, только мягче, завуалированнее, и от этой мягкости — не свобода, а её иллюзия.

И тут я заметила: с правой стороны, у стены, стояли мои мужья. Сердце забилось быстрее — не быстрее, а гулче, как будто не сердце, а барабан, по которому ударили, и удар отдался во всём теле: в горле, в кончиках пальцев, в коленях, которые вдруг стали ватными. Я знала, что они должны меня встретить, но всё равно не была к этому готова — не готова к их лицам, к их взглядам, к их присутствию, которое ощущалось как давление, ровное, неуклонное, как атмосферное, которое не чувствуешь, пока не попробуешь. Они стояли тихо, неподвижно, и в этой неподвижности было что‑то от ожидания, но не от надежды — от привычки ждать, что решат за них, как всегда, как всю жизнь, и от этой привычки внутри ныло так, что хотелось кричать, но кричать было нельзя, и потому я молчала, и молчание это было тяжелее любого крика.

bannerbanner