Читать книгу Кровавые слезы - гордость семьи (Ани Вебр) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Кровавые слезы - гордость семьи
Кровавые слезы - гордость семьи
Оценить:

3

Полная версия:

Кровавые слезы - гордость семьи

— Ну, хорошо, если не помешаю, то останусь, — сдалась я, и это «сдалась» было не поражением, а тихим, робким шагом в неизвестность, который делаешь с закрытыми глазами, потому что открыть их страшнее. Всё равно выбора особо нет, и эта мысль стояла в голове, как последний аргумент, после которого уже не спорят.

Показал, где что лежит, и сказал чувствовать себя как дома. Интересно, что он имел в виду? Не стесняться или как дома у Димы — убирать, стирать, готовить и ждать тумаков, и от этого «или» по спине пробежал холодок, тонкий, знакомый, как сквозняк из щели, которую забыли закрыть. Ладно, не буду думать о плохом. Надеюсь, не совершаю очередную ошибку, и эта надежда была тонкой, прозрачной, как первый лёд на луже, который трескается от малейшего прикосновения.

Влад дал запасные ключи, и они легли в ладонь, маленькие, холодные, тяжёлые — не весом металла, а весом доверия, которое я уже разучилась принимать. Сходила в банк и сделала новую карту, и банковский зал был ярким, гудящим, чужим, как другой планета, на которой люди живут без страха. Как мужчина и обещал, предоставил ноутбук, и его экран мигнул, как маленький, тёплый маяк в тёмной комнате. Зашла на свою страницу, поменяла пароль, прикрепила новую карту, и пальцы двигались быстро, привычно, и в этом было что‑то успокаивающее — возвращение к тому, что я умею, к тому, в чём я не дефектная, не бракованная, а просто я. Как раз весело два сообщения от новых клиентов, и они вспыхнули на экране, как два маленьких огонька, которые говорят: ты нужна, тебя ждут, за тебя платят. Принялась за работу, и слова потекли, ровные, послушные, и каждый переведённый абзац был крошечным, тихим доказательством того, что я ещё что‑то стою. Влад хозяйничал на кухне. Решила не мешать. Его квартира, сам разберётся, и эта мысль была осторожной, выверенной, как шаг по минному полю, где каждый неверный звук может стоить жизни. Время до вечера пролетело незаметно, и это было впервые за долгое время, когда время не тянулось, не мучило, а просто прошло, как проходит мимо добрый прохожий, который не останавливается и не требует ничего.

— Ты есть собираешься? — нарушил тишину «моей» комнаты Влад, и его голос, прозвучавший из‑за двери, был таким ровным, таким ненавязчивым, что я вздрогнула не от страха, а от неожиданности, как вздрагиваешь, когда кто‑то касается твоего плеча, а ты сидела в раздумьях.

— Да, да, конечно, сейчас приготовлю. А сколько времени? — затараторила, смотря на часы, и слова вылетали изо рта торопливо, куцые, как воробьи, которые вспорхнули от одного резкого звука. Увидев, что уже поздний вечер, душа ушла в пятки, и это «пятки» было не метафорой, а ощущением — холодным, проваливающимся, как ступень, которой не оказалось под ногой. — Я сейчас, я быстро. Надо было раньше сказать, — поднялась на ноги, готовая бежать на кухню, и в этом рывке было столько знакомого, столько отработанного, что тело действовало раньше разума, будто кто‑то невидимый щёлкнул хлыстом, и я послушно дёрнулась, как лошадь, которая слишком долго ходила по кругу.

— Думал, проголодаешься, сама придёшь, — и в его голосе не было ни упрёка, ни раздражения, только простое, будничное объяснение, и от этого спокойствия стало ещё тревожнее, потому что я не знала, что делать с человеком, который не злится.

— А как же ты? — не поняла и застыла на месте, и в этом «застыла» было столько искреннего, детского недоумения, что я сама себе показалась чудом, существом из другого мира, в котором мужчина готовит еду и не ждёт, что жена бросится обслуживать его.

— А что я? Приготовил и сразу поел. Тебя беспокоить не стал, — и он сказал это так просто, как говорят «я почистил зубы» или «я открыл окно», и в этой простоте было что‑то такое чужое, такое непостижимое, что мозг отказывался это обрабатывать.

— Приготовил? — только и смогла повторить я, и это слово прозвучало так, будто он сказал «я слетал на Луну», с тем же выражением растерянного, непроходимого изумления.

— Конечно. Что в этом удивительного? — и он действительно не понимал, и это «не понимал» было самым удивительным, самым невероятным из всего, что со мной случалось за последние три года.

— Ничего, — стушевалась, опушила взгляд в пол и пошла к столу, и каждый шаг был осторожным, как шаг человека, который идёт по стеклянному полу и боится, что тот вот‑вот треснет.

Было крайне непривычно, есть то, что приготовил мужчина, и эта непривычность была не вкусовой, а какой‑то глубинной, как будто нарушался закон, незыблемый, как гравитация, в котором мне было отведено место не за столом, а у плиты. Надо отдать должное, готовил Влад вкусно, и каждый кусок был горячим, ароматным, приправленным не только специями, но и чем‑то другим, чему я не могла подобрать названия, — может быть, отсутствием страха, потому что еда, приготовленная без страха, всегда вкуснее. Второй день прошёл практически так же. Я работала, он меня не трогал, и это «не трогал» было не равнодушием, а чем‑то противоположным — уважением к моему пространству, к моему молчанию, к моей потребности просто быть, не оправдываясь и не доказывая. Было неудобно, привыкла всё делать по дому самостоятельно, без посторонней помощи, и эта привычка была такой въевшейся, такой костяной, что от неё невозможно было избавиться, как невозможно избавиться от шрама, который уже стал частью кожи. Эта ситуация меня не отпускала, не могла расслабиться, всё время ждала какого‑то подвоха, и это ожидание было изматывающим, постоянным, как гул трансформаторной будки, который слышишь, только когда прислушаешься, но который никогда не прекращается. Перед сном зашёл Влад, и его шаги были тихими, почти бесшумными, как у человека, который привык не беспокоить.

— Я завтра с утра на работу, не теряй. Вернусь послезавтра утром, — и голос звучал ровно, буднично, как сообщение автоответчика.

— Хорошо, — и это «хорошо» прозвучало так тихо, что я сама не поняла, сказала ли его вслух или только подумала.

Он молча вышел, а я опять стала себя накручивать, и это «накручивать» было знакомым, почти родным, как привычка грызть ногти или накручивать прядь волос на палец, — бессмысленной, изматывающей. Что он хотел этим сказать? Наверное, надо приготовить завтрак. А‑а‑а‑а… раз уходит на сутки, надо приготовить что‑то ему с собой. Встану пораньше, и эта мысль была такой ясной, такой правильной, что от неё стало почти спокойно — наконец‑то я знаю, что делать, наконец‑то у меня есть задача, которую можно выполнить, и если выполнить её хорошо, может быть, меня не будут ругать. А может, и будут. Но попытаться стоит.

Проснулась в шесть утра, и будильник не понадобился — разбудил внутренний, выдрессированный страх, который поднимал в нужный час лучше любого звонка. Быстро привела себя в порядок, и движения были привычными, почти механическими: умыться, причесаться, натянуть домашнее. Оценила наличие продуктов, открывая холодильник, как сундук с сокровищами, и каждый продукт рассматривала с той же серьёзностью, с которой химик изучает реактивы перед опытом. Приступила к готовке, и руки работали быстро, но осторожно, как будто я имела дело не с рисом и водой, а со взрывчаткой, которая может рвануть от одного неверного движения. Через полтора часа на столе стояла горячая рисовая каша, пышная, ароматная, и пакет с едой в контейнерах, аккуратно уложенных один на другой, как кирпичики в стене, которую я строила — не из риса и макарон, а из попыток быть нужной.

— Доброе утро, — в проёме появился сонный Влад, и его голос был тёплым, хрипловатым, как у человека, которого только что вытащили из сна. — А тебе что не спится?

— Доброе. Так я завтрак приготовила. Ты же не пойдёшь на работу голодным, — внутренне начала нервничать, и эта нервозность была знакомой, привычной, как ноющая боль в суставе, к которой давно привык, но которая напоминает о себе при каждом движении. Может, надо было сидеть в комнате и не отсвечивать? И эта мысль мелькнула, как тень, быстрая и ядовитая.

— Неожиданно, но приятно, — расплылся в улыбке, как мартовский кот, и в этой улыбке было столько тёплого, ленивого, безоружного удовольствия, что я немного выдохнула, и этот выдох был похож на тот, что делаешь, когда отпускают руку, которая слишком долго сжимала твою.

— Я кашу сварила. Надеюсь, ты ешь такое, — и в этом «надеюсь» было столько осторожности, столько страха, что оно звучало не как информация, а как мольба: пожалуйста, не ругай, пожалуйста, не швыряй, пожалуйста, скажи, что нормально.

— Я всеядный, — он принялся наворачивать ложка за ложкой, и стук ложки о кромку тарелки был мерным, ровным, безостановочным, и в этом стуке было столько спокойного, будничного аппетита, что от него стало тепло, как от печки, в которой ровно горит огонь. Вроде доволен, и это «вроде» было не уверенностью, а робкой, пугливой надеждой, которая боялась стать уверенностью, потому что уверенность — это то, что всегда отнимали. Я продолжила, и слова выходили нервными, торопливыми, как будто я боялась, что если остановлюсь, то он передумает.

— Я тут… тебе с собой положила. Прости, не успела приготовить разное, так что на обед и ужин макароны по‑флотски и салат, — Влад застыл с ложкой во рту, и в этом застывании было столько изумления, столько неподдельного, искреннего удивления, что я тут же запаниковала. — Но всё в разных контейнерах, — поспешила оправдаться, и это «оправдаться» было таким отработанным, таким въевшимся, что я делала это автоматически, не задумываясь, нужно ли оно вообще.

— Я тобой поражён, — как‑то странно произнёс он, и в этом «поражён» было не раздражение, не сарказм, а что‑то, чему я не могла подобрать названия, потому что раньше мне не приходилось слышать это в свой адрес, и это слово звучало как на чужом языке, красивом, но незнакомом.

— Я могу приготовить что‑то другое и привезти к ужину, если скажешь адрес, — нервничала, не понимая его реакции, и быстро пыталась исправить ситуацию, и этот поток слов был похож на рой пчёл, которые вылетели из улья и не знают, куда сесть.

— Воу, воу, успокойся. Ты сейчас сознание от нервов потеряешь. Всё нормально. Я поем то, что есть. Раньше и этого не было: покупал по дороге пару пирожков на весь день — и всё. Ты меня приятно удивила. Если так будет постоянно, то привыкну. А что буду делать потом? — Влад задумался, и в этом «задумался» было что‑то тёплое, почти домашнее, как будто он уже представлял, как будет приходить домой, где пахнет едой, где ждёт кто‑то, кто заботится. — Слушай, а оставайся навсегда.

Я обалдело хлопала глазами, и в этом хлопанье было столько изумления, столько непроходимого, детского неверия, что я сама себе показалась совой, которая увидела солнце. Неужели впервые в жизни приготовила что‑то, не испортив? И этим очень порадовала мужчину, и от этой мысли внутри что‑то дрогнуло, как дрогнет тонкий лёд на луже, когда в него бросают камешек, — и не треснуло, а только пошло кругами, и круги были тёплыми, живыми, как первые лучи весеннего солнца.

Находясь в приподнятом настроении, после ухода Влада, сделала генеральную уборку в квартире, и тряпка скользила по поверхностям с тем же упоением, с каким художник ведёт кисть по холсту, — не из страха, не из потребности заслужить, а из чего‑то другого, нового, незнакомого, что я не могла пока назвать, но что было похоже на покой. Постирала, погладила, и утюг скользил по ткани, и пар поднимался ровными, мягкими клубами, как дыхание, и в этом движении было что‑то почти медитативное, спокойное, не похожее на те лихорадочные утюжения, когда я гладила по три раза, чтобы наверняка, чтобы не придраться, чтобы не ударил. Приготовила поесть, и на этот раз не боялась пробовать, не боялась пересолить, не боялась, что что‑то пойдёт не так. Своей работой почти не занималась, времени было мало, и это «мало» было не тяжёлым, не давящим, а каким‑то лёгким, почти приятным, как нехватка времени у человека, который занят чем‑то хорошим. Спать легла уставшая, но счастливая, и это «счастливая» было таким непривычным, таким чужим на языке, что я несколько раз повторила его про себя, пробуя, как пробуют незнакомое слово, боясь, что оно рассыплется, как песок, но оно не рассыпалось, оно осталось, тёплое, живое, как первый огонёк, который я сама зажгла и который, кажется, не собирается гаснуть.


ГЛАВА 8


Милена.

Долго не могла уснуть, и эта бессонница была не мучительной, а какой‑то странной, наполненной тихим, ровным гулом мыслей, которые не кричали, а бормотали, как река, которую преградила плотина: вода не течёт, но и не стоит, а всё время шевелится, ища выход. Вспоминала первый день, и воспоминания приходили не по порядку, а рывками, вспышками, как кадры на старой киноплёнке, которые перескакивают и дрожат, но каждый — отчётливый, яркий, выжженный на сетчатке.

Когда я проснулась, не поняла, где нахожусь, и это «не поняла» было не сонным замешательством, а острым, холодным ощущением, как будто тебя пересадили в другой мир, не спросив разрешения. Темно. Чужая комната, незнакомый интерьер, и каждый предмет в ней — тумбочка, кресло, шторы — был чужим, как чужие вещи в чужом доме, который не твой, но в котором ты оказалась, не помня, как. Шторы зашторены, и за ними — тишина, плотная, непроницаемая, как стена, за которой нет ничего, кроме темноты. Было тихо, вышла в коридор, и босые ноги касались пола, тёплого, незнакомого, и каждый шаг был осторожным, крадущимся, как у кошки, которая оказалась в незнакомом помещении и обнюхивает каждый угол. Никого не слыхать. Пошла проверять остальные двери, и каждая ручка поддавалась с тихим щелчком, который в ночной тишине звучал громче, чем хотелось. Со второй попытки наткнулась ещё на одну комнату, и дверь была приоткрыта, как будто её специально оставили так — не запертой, не закрытой, а именно приоткрытой, в знак того, что здесь не прячут и не запирают. Там спал мужчина, и сон его был ровным, спокойным, без тех резких, рваных движений, которые я привыкла слышать по ночам, когда Дима ворочался, бормотал, иногда вскидывался. Подошла, присела, начала его разглядывать, и разглядывала с тем же осторожным, жадным любопытством, с каким ребёнок рассматривает зверя в зоопарке — не сквозь стекло, а вживую, и зверь спит, и не знает, что на него смотрят. Незнаком. Очень красивый, и эта красота была не той, показной, холёной красотой, к которой я привыкла у Димы, — нет, это была красота спокойная, естественная, как красота летнего утра, которое не старается понравиться, а просто есть. Светлые волосы цвета пшеницы, и в свете уличного фонаря, который просачивался сквозь шторы, они казались почти золотыми, как спелый колос, который тронули солнцем. Правильные черты лица, ровные, чёткие, будто высеченные из камня, но не грубо, а тонко, как скульптор, который любит свою модель. Пухлые губы, и они были чуть приоткрыты, и в этом было что‑то мальчишеское, беззащитное, как у спящего ребёнка, который на время забыл, что он взрослый. Тело подтянутое, сразу видно, что занимается спортом, и даже сквозь тонкую футболку проступали линии плеч, рук, груди — не бугристые, не перекачанные, а ровные, литые, как у человека, для которого спорт — не цель, а привычка, такая же, как чистить зубы. Внезапно открыл глаза и уставился на меня, и это было так резко, так неожиданно, что я отшатнулась, и сердце рвануло с места, как спринтер, которого застали на старте. Я сразу испугалась. Ну всё. Незнакомый мужчина и, судя по всему, я у него дома, и от этой мысли внутри всё сжалось, стянулось в тугой узел, как ткань, которую резко дёрнули за нитку. Первой начала разговор, и голос прозвучал тонко, неуверенно, как у человека, который не знает, в какой момент его ударят — сейчас или чуть позже. Диалог проходил вполне нормально, и слово «нормально» было таким непривычным, таким странным в приложении к разговору с мужчиной, что я сама себе не верила. Когда попросил сделать завтрак, я так испугалась, и этот страх был не новым, а старым, знакомым, как старая рана, которая ноет к непогоде, — накатил мгновенно, горячо, заполнив всё тело от кончиков пальцев до корней волос. Все мои страхи вернулись в тот же миг, будто кто‑то открыл дверь, за которой они стояли, терпеливо дожидаясь своего часа, и хлынули обратно, как вода в прорванный шлюз. Боялась что‑то испортить, и это «боюсь» было не страхом неудачи, а страхом наказания, и разница между ними была такая же, как между экзаменом и судом: на экзамене ты боишься плохой оценки, а на суде — приговора. Мне казалось, что все мужики одинаковые, и это «кажется» было не предположением, а убеждением, выжженным, вколоченным, как клеймо на коже, которое уже не сходит, сколько ни три. Если что, так сразу начинают орать и заниматься рукоприкладством, и эта цепочка — «орать — бить — винить» — была такой отработанной, такой знакомой, что я уже не представляла, что может быть иначе.

Глянула в окно и зависла, и это «зависла» было не задумчивостью, а чем‑то более глубоким — временным отключением, как будто мозг, перегруженный страхом, решил дать себе передышку и переключился на то, что не может причинить боли. Увидела парк, и он был залит утренним светом, мягким, тёплым, как молоко, которое налили в стакан. Красивая зелень, и она была такой яркой, такой насыщенной, что казалась нереальной, как декорация к фильму, в котором люди живут счастливо. Дети играют, и их голоса долетали сюда, к окну, тонкие, звонкие, как колокольчики, и в этих голосах было столько беззаботной, не замутнённой страхом радости, что от них защипало в глазах. Мамочки хлопочут рядом, и в их движениях была та спокойная, уверенная привычность, которая бывает у людей, знающих своё место в мире. Множество клумб с потрясающими цветами, и издали не видно, какими конкретно, но буйство красок завораживает — красное, жёлтое, лиловое, белое, всё перемешано, перемигивается, как будто цветы разговаривают друг с другом на своём, тайном, невидимом языке. Я так задумалась, что обо всём забыла, и это «забыла» было первым за долгое время, когда я забыла о страхе, и в этом забвении было что‑то похожее на покой, хрупкий, как первый тёплый день после зимы, который ещё может обмануть.

В себя пришла, услышав голос мужчины, и его звук пробился сквозь мечту, как камень — сквозь тонкий лёд. Сказал, что что‑то горит, и от этих слов всё внутри обдало ледяным холодом, потом жаром, потом снова холодом, и этот перепад был таким резким, что тело среагировало раньше разума. Напугалась, рванула к плите, и ноги несли так, будто от этого зависела жизнь — не в переносном, а в прямом смысле, потому что в моём мире испорченный завтрак был не бытовой оплошностью, а преступлением, за которое следует наказание. Сняла сковородку, и ручка была горячей, но я не чувствовала — страх отбивает боль, глушит её, как глушит звук, когда кричишь. В душе рос панический страх, и он разрастался, как тесто на дрожжах, заполняя каждую клетку, каждый угол, каждый вздох. Сейчас начнётся очередной скандал, и эта мысль была не предположением, а уверенностью, и уверенность эта была такой безусловной, такой привычной, что я уже знала, что будет дальше: крик, слова, удар, потом тишина, потом уборка, потом всё сначала. А когда руку поднял, чтобы почесаться, осела мгновенно, уходя от удара, и это движение было отработанным, автоматическим, доведённым до рефлекса, как рефлекс сжиматься, закрывать голову, подставлять руки — тело знало, что делать, тело помнило, даже когда разум ещё не успел понять. Или ноги сами подкосились, и, может быть, это было правдой — может, не страх, а усталость от страха, которая копилась так долго, что наконец переполнила чашу, и ноги сдались, как сдаются опоры моста, которые слишком долго держали слишком большой вес.

Влад сам сделал бутерброды. Накрыл стол на двоих, даже не обиделся, что испортила завтрак, и это «не обиделся» было таким невероятным, таким невозможным в моём мире, что я смотрела на него, как смотрят на чудо, — не веря, но боясь отвести взгляд, чтобы оно не исчезло. Вижу такое впервые. Вообще никогда не видела, чтобы мужчина готовил, и это «никогда» было не преувеличением, а фактом, сухим, голым, как камень. Отец никогда чай сам не делал, не говоря уже об остальном, и воспоминание о нём стояло в голове, как памятник — тяжёлый, гранитный, с одной‑единственной надписью: «Принеси. Подай. Убери». Такое правда бывает? И этот вопрос висел в воздухе, без ответа, как воздушный шар, который не знает, куда его несёт ветер.

За размышлениями не заметила, как уснула, и сон пришёл тихо, незаметно, как приходит ночь — не сразу, а постепенно, забирая свет по чайной ложке, пока не остаётся одна темнота, тёплая, мягкая, как одеяло, которое кто‑то накинул на тебя, пока ты не видел.

Проснулась около десяти, и свет за окном был уже не утренним, а дневным, ровным, спокойным, как рука, которую больше не заносили для удара. В квартире тишина, и она была не тяжёлой, не давящей, а лёгкой, прозрачной, как воздух после дождя, когда всё чисто, всё свежо, всё пахнет землёй и новизной. Прошлась на цыпочках до спальни, и каждый шаг был тихим, осторожным, привычным — привычка ходить тихо была такой въевшейся, что я и не заметила, как ступаю на носки, как ставлю ногу сначала на пятку, потом мягко, беззвучно, как кошка. Влад спал, и сон его был глубоким, ровным, без тех рваных вскидываний, к которым я привыкла, и дыхание его было мерным, как прибой, который набегает и отступает, набегает и отступает, без резких порывов, без бури. Будить не стала. Он говорил, что отсыпается сутки, и я поверила, и в этом «поверила» было столько непривычного доверия, что от него стало почти страшно — не от него, а от того, что я разучилась верить людям, и теперь каждое правдивое слово казалось ловушкой. Вернулась к себе в комнату. Занялась работой, и пальцы легли на клавиатуру, и текст потёк, ровный, послушный, и в этом течении было что‑то исцеляющее, как в ручье, который моет камни, пока они не становятся гладкими. Заказы шли хорошо, и каждый новый заказ был маленьким, тихим подтверждением того, что я ещё что‑то стою — не как жена, не как дочь, не как жертва, а как профессионал, который умеет делать своё дело. Получилось заработать приличную сумму, и цифра на экране была не большой, но достаточной, и от неё стало теплее, как от первого костра, который ты развёл сам, без чужой помощи. За переводами просидела до обеда, и время прошло незаметно, растворилось в словах, в строках, в абзацах, как сахар в горячем чае — без следа, без остатка. Желудок стал требовать еды, и это требование было таким будничным, таким нормальным, что от него захотелось улыбнуться: тело просит не защиты, не побега, а просто еды, и это уже было хорошо. Решила прерваться и пойти перекусить. В раковине стояла грязная посуда. Судя по всему, Влад ел утром, когда пришёл, и посуда лежала не аккуратно, не на своих местах, а просто лежала, как вещи, которые положили, не думая о том, что за них будут ругать. Для меня это было словно открытие, и это «открытие» было не про посуду, а про то, что можно есть, не будя, оставить грязную тарелку в раковине и лечь спать, и никто не заорёт, не швырнёт, не ударит. Пришёл с работы, тихо поел, даже не разбудив меня, и в этом «не разбудив» было столько ненавязчивого, спокойного уважения, что от него захотелось плакать — не от горя, а от того, что такое простое, обыденное внимание оказалось для меня чудом. Не просил накрыть на стол, и это «не просил» звучало в голове, как колокол, который бьёт не по ушам, а по чему‑то более глубокому, по тому месту, где три года жила привычка быть прислугой. Разогрела суп, который приготовила вчера, и его запах, тёплый, домашний, наполнил кухню, и в этом запахе было что‑то мирное, спокойное, как запах хлеба, который пекут не для гостей, а для своих. Поела, перемыла посуду и вновь принялась за работу, и в этом ритме — есть, мыть, работать — было что‑то почти нормальное, почти человеческое, и от этого «почти» внутри что‑то тихонько оттаивало, как оттаивает лёд, когда его перестают держать в морозилке.

Услышала возглас, и он ворвался в тишину, как камень — в стоячую воду.

— Ёёё… ежики святые. Что я вижу? — и в этом возгласе было столько искреннего, неподдельного изумления, что я дёрнулась, и сердце, только‑только успокоившееся, снова рвануло с места.

Быстро дойдя до комнаты Влада, увидела, как он стоит в центре и оглядывается по сторонам, и в его взгляде было такое растерянное, почти детское недоумение, будто он очутился в собственной квартире, но не узнал её, как не узнают дом, в котором пока был в отъезде сделали ремонт.

— Что‑то не так, — сердце в панике начало свой разбег, и этот разбег был знаком до тошноты: вот оно, сейчас будет, сейчас найдётся, к чему придраться, и слова уже летят, и голос уже повышается, и рука уже… — и я застыла, ожидая удара, который не наносили.

— Даже не знаю. Я свою комнату такой чистой не видел даже… даже… да, никогда, — закончил растерянно, и в этой растерянности не было злости, не было раздражения — было чистое, непроходимое изумление человека, который привык жить в хаосе и вдруг увидел порядок.

Конец ознакомительного фрагмента.

bannerbanner