
Полная версия:
Путь к Величию
— Стоп! Стоп, я сказал! В круг, живо!
Треск шагов меняется — больше не цепь, шарящая по подлеску вразнобой, а плотный ком людей, стягивающийся к центру. Арбалетчики — те, что остались, а остались не все, — расходятся по периметру этого кома спинами внутрь, лицами наружу, и я понимаю: открытое окно только что захлопнулось. Теперь между мной и любым из них — минимум трое чужих глаз.
«Слух у тебя хороший Матрос.».
Я откатываюсь в заросли, дышу через нос, жду. Шестой боец — тот самый, долговязый, с прыщавой шеей и прозвищем, которое мне подарил чужой слух ещё час назад: Петля — стоит с краю строя, самый нервный из всех, переступает с ноги на ногу и то и дело косится в чащу, будто чувствует неладное кожей, а не разумом. Хорошо. Нервные сами идут туда, куда их зовут.
Я беру сухую ветку, кладу под сапог в двадцати шагах сбоку от строя и давлю. Хруст выходит коротким, ровно таким, какой издаёт зверь, а не ловушка. Петля вздрагивает, оборачивается к Матросу — тот занят другим, не видит, — и шагает в сторону звука сам, без приказа, с ножом наперевес и лицом человека, который хочет доказать себе самому, что не трус.
Я встречаю его за третьим деревом. Рука зажимает рот раньше, чем он успевает набрать воздух для крика, топор входит под рёбра снизу вверх, коротко, без замаха — предок умел бить и так, тихо, из обнимашки, а не с разбегу. Петля обвисает, я удерживаю вес на секунду дольше нужного, чтобы тело не упало с шумом, и опускаю его в папоротник аккуратно, как спящего.
Шесть.
Считаю по новой, не умом — пальцами, прижатыми к топорищу. Отряд, который утром выходил из лагеря в десять глоток, теперь укладывается в четыре.
Хугин падает мне на плечо бесшумно, когти стискивают кожу через рубаху сильнее обычного.
— Один из этих двух КАР, — Чует. Прячься не прячься — учуял.
Я смотрю сквозь стволы. Один из одарённых стоит, расставив ноги, прикрыв глаза, и между его раскрытых ладоней дрожит нить света, тонкая, как натянутая струна, — тянется по лесу короткими рывками, ощупывая землю, деревья, воздух, как слепец ищет пальцами стену. Матрос рядом что-то рычит, уже не скрывая злости, и впервые за два часа в его голосе звучит не раздражение — страх.
— Шесть человек, мать твою, шесть! — слышу я его почти разборчиво. — Это не твари жрут, это нас выдёргивают по одному! Кто там, покажись!
Нить света дёргается в мою сторону — не нашла пока точно, но тянется, как собака, взявшая след. Я перехватываю оба топора поудобнее, чувствую, как плечи наливаются той самой тяжестью, что прежде накатывала только перед настоящим боем, не охотой.
Глава 11
Нить дёргается ещё раз, короткий рывок, будто кто-то потянул леску с рыбой на крючке, и замирает. Прямо на меня. Не рядом, не мимо — точно в ту точку, где я сижу на корточках за выворотнем, прижав оба топора к бёдрам, чтобы металл не блеснул сквозь листву.
Нашли.
— Кто там, покажись! — рёв Матроса рвётся на середине, тонкий, как лопнувшая струна, и в этом надломе слышно то, что он сам, наверное, ненавидит в себе больше всего: не злость — страх. Человек привык считать людей, которых ведёт, расходным материалом, а расходный материал кончился быстрее, чем он рассчитывал.
Смысла прятаться больше нет.
Я смотрю сквозь стволы туда, здоровяк — тот самый, с аурой жара, которую я срисовал ещё час назад по волнам горячего воздуха над его плечами, — стаскивает с пояса что-то, похожее на тяжёлую булаву, и ауру эту больше не прячет вовсе. Раньше было тление углей. Теперь — открытый огонь, и воздух вокруг него плывёт, как над раскалённой сковородой.
Значит, маскарад закончен для обоих одарённых разом. Удобно иногда быть в меньшинстве — хотя бы не надо гадать, кто из толпы опасен, а кто просто мясо с дубиной.
Я задерживаю дыхание на счёт четыре, выпускаю на двенадцать — привычка, вбитая Кузьмичом в последние недели настолько, что тело само тянется к ней в момент, когда разум готов сорваться в панику. Считаю, кто против кого.
Матрос — подмастерье, уверенный, битый, видел больше боёв, чем я прожил дней в этом теле. Здоровяк с жаром — тоже не пустой, судя по тому, как уверенно он держит оружие при включённой ауре, не новичок, скорее всего такой же уровень или на ступень ниже. Двое оставшихся — пустые, без искры, но с арбалетами и ножами, и даже пустой человек, если ему нечего терять, может всадить болт в горло так же надёжно, как магистр — молнию.
Четверо. Я — один.
Руки уже гудят тупой, нарастающей усталостью — не той острой болью, что бывает от удара, а той вязкой, которая накапливается после трёх часов беготни по кустам, рубки и тихих убийств, когда каждое движение приходится отмерять, чтобы не хрустнуть веткой. Шесть человек я снял чисто, по одному, из засады, тишиной и терпением. На это ушли силы, которые назад не вернуть простым вдохом.
Против двух магов и двоих с арбалетами тишина больше не работает. Тут нужно что-то другое — либо скорость, которой у меня пока нет, либо голова, которая, слава богу, при мне в двойном комплекте.
«Ладно», — думаю я, перехватывая топоры, шестеро легли молча. Эти четверо молчать не будут — и, кажется, тянуть время больше нечем, кроме языка.
Нить света гаснет — нашедший меня боец опускает руки, задача выполнена, дальше работа не его. Матрос расправляет плечи, насколько это вообще возможно у человека, у которого под мышками уже наверняка взмокла рубаха от двух часов погони за призраком. Здоровяк делает шаг вперёд, и под его сапогом хрустит валежник так, что мне даже прятать звук своего шага больше не нужно — его хруст перекроет что угодно.
Я выдыхаю последний раз на двенадцать счётов, поднимаюсь из-за выворотня во весь рост, медленно, без резких движений, будто выхожу не на бой, а на разговор с участковым.
— Ну, здорово, — говорю я вслух, впервые за два часа позволяя голосу прозвучать не шёпотом. — Долго же вы соображали.
Матрос дёргает плечом, будто от удара, хотя я стою в пяти шагах и ещё даже не замахнулся. Короткий меч у него в руке подрагивает — то ли от злости, то ли от того, что рука устала держать его на изготовку два часа подряд.
— Шестеро, — говорю я, крутя левый топор в руке, несильно, просто чтобы руки не затекали. — Гвоздь, те двое у ручья, ссыкун, тот, что ножом в глаз словил, и Петля. Считал?
— Считал, — цедит Матрос. Голос у него садится на низ, туда, где уже не страх, а что-то вроде загнанной в угол собаки. — Думаешь, мне жалко их? Расходный материал.
— Расходный материал, — повторяю я с удовольствием, катая слова на языке. — Хорошо ты бригаду ценишь Матрос.
Он морщится, будто я назвал его при посторонних девкой. Имя ему, видно, не нравится, или не нравится, что я его знаю, — а я уже и забыл, откуда у меня в голове засело это «Матрос», но сейчас самое время этим пользоваться.
— Ты труп, который ещё не понял, что уже лёг, — говорит он, и в этом есть что-то заученное, какая-то фраза из тех, что произносят перед дракой, чтобы самому поверить. — Окружайте его. Живьём брать не обязательно.
Здоровяк с жаром делает шаг вбок, не торопясь, аккуратно, как человек, который привык, что его боятся раньше, чем он ударит. От него тянет горячим воздухом, будто рядом открыли печную дверцу, — марево колышет траву у его сапог. Двое пустых, те, что с арбалетами, начинают расходиться в стороны, как учили: один налево, другой направо, чтобы зажать меня в клещи.
— Сивый, — вдруг говорит один из пустых, тот, что пониже, коренастый, с арбалетом, прижатым к боку. Голос у него тихий, почти детский, не для меня — для своего, что справа. — Шесть. Шесть человек за два часа. Гвоздь всю жизнь в лесу прожил, его мёртвым у сосны нашли, и крови на нём — с ноготь.
Второй, тот самый Сивый, тощий, с арбалетом, который он держит так, будто уже не верит, что выстрелит, косится на него.
— Заткнись, Хрящ, — говорит он, но без прежней уверенности, скорее по привычке затыкать рот тем, кто говорит вслух то, что думают все.
— Я не затыкаюсь, — не унимается Хрящ, уже громче, так, что и Матрос слышит. — Я два года с тобой по лесам хожу. Я тебе скажу: я такого не видал. Он не прятался — он нас разбирал. По одному. Как грибы.
— Разговорчики! — рявкает Матрос, но в голосе у него уже нет той уверенности, с которой он кричал полчаса назад «кто там, покажись». Он слышит то же самое, что и я: страх, расползающийся по цепи быстрее любой команды.
Хрящ и Сивый переглядываются — быстро, по-крысиному, тем взглядом, которым обмениваются люди, давно решившие, что их жизнь дороже любого жалованья. Я вижу, как оба сдвигают ноги на полшага назад, ещё не развернувшись, ещё как будто подчиняясь строю, но уже готовые бежать.
— Хрящ, Сивый, на позиции, живо! — Матрос срывается на крик, тычет мечом в их сторону, будто это что-то решит.
Поздно. Хрящ разворачивается первым, роняя что-то вроде «да пошло оно всё», и ломится в кусты так, что ветки хлещут позади него с сухим треском. Сивый на секунду медлит — всего на секунду, достаточно, чтобы кинуть на меня последний взгляд, в котором больше облегчения, чем страха, — и тоже уходит, забирая левее, туда, где заросли гуще.
Матрос орёт им в спины что-то про контракт, про барона, про то, что найдёт их потом и спустит шкуру, — но голос его рассыпается в пустоту, никто не оборачивается. Топот двух пар сапог быстро глохнет в чащобе, будто аномалия сама проглатывает звук, не давая ему разноситься дальше нужного.
Остаёмся трое. Матрос, здоровяк с маревом вокруг рук и я — с двумя топорами и усталостью, которая гудит в плечах ровным, вязким басом.
— Ну, — говорю я, глядя на Матроса, у которого на лице читается уже не злость, а что-то похожее на понимание того, в какую компанию он себя загнал. — Похоже, разговор у нас на троих.
* * *
Здоровяк разводит руки в стороны, будто собирается обнять холодный воздух, и я вижу: это не жар. Марево вокруг него дрожит, как над прорубью зимой, не над костром — та же рябь, тот же холодный отсвет, который я видел на реке под Тобольском, когда отец колол лёд топором, а я таскал вёдра. Ошибся. Издали показалось пламя, а это — мороз, свёрнутый в ладонях подмастерья, как шерстяной клубок.
— Красиво, — говорю я вслух, хотя красивого тут ровно ничего. — Жаль, что по мне.
Он не отвечает, только делает шаг вперёд и выбрасывает руку. Воздух между нами гудит коротко, одним низким звуком, будто кто-то щёлкнул по струне контрабаса, и в следующий миг холод прокатывается по моему предплечью — по тому самому месту, где пятый из его бригады ткнул меня коротким мечом час назад. Рана уже подёрнулась корочкой, но холод находит её безошибочно, вгрызается глубже, чем позволяет кожа, и рука на секунду немеет от локтя до пальцев.
Топор в этой руке дёргается, едва не выскальзывает — пальцы разжимаются сами, без спросу, и я успеваю поймать рукоять нижним хватом, тем, что показывал мне предок в каменном зале с оружейными стойками, тем, что я теперь просто знаю, не задумываясь. Спасибо, дед, кем бы ты ни был.
Матрос этого и ждёт.
Он бьёт в тот же миг, что и маг, — не раньше, не позже, ровно в ту долю секунды, пока моя рука ещё не слушается. Клинок идёт низко, под рёбра, туда, где броня у боярича попроще была бы кстати, да нет её на мне, только рубаха, пропитанная чужим потом и своей кровью. Я успеваю увернуться вбок, не отбить — увернуться, и лезвие чиркает по боку, оставляя полосу жжения, не глубокую, но достаточную, чтобы напомнить: эти двое сработались, и это уже не охота на перепуганных пустых, которые бегут при первом запахе смерти.
Впервые за два часа бой идёт не так, как я хочу. сейчас меня двое сжимают в клещи, и клещи эти сжимаются с обеих сторон синхронно, будто Матрос и его маг тренировались так не одну неделю.
Считаю дыхание — четыре на вдохе, двенадцать на паузе, — и сбиваюсь на седьмой секунде паузы, потому что краем глаза ловлю, как мана здоровяка снова собирается в кулак, густея, будто вода превращается в наст. Открываю зрение шире, чем нужно для простого взгляда, держу дольше отмеренного — ещё секунду, ещё полсекунды, — чтобы увидеть, куда именно он соберёт удар, а не просто что он его готовит. Каналы отзываются тёплым, нехорошим покалыванием где-то под кожей предплечий, там, где уже и так красные вздутые полосы от прошлого раза. Знаю, что плачу за эту секунду вперёд, знаю правило — нельзя занимать силу, откат придёт злее рывка, — и всё равно держу, потому что без этой доли секунды я просто не успею увидеть, откуда прилетит.
Прилетает справа. Длинный холодный хлыст, рассекает воздух там, где я стоял мгновение назад, — я уже ушёл в перекат, неуклюжий, слишком медленный для тела этого возраста, но достаточный, чтобы не остаться без половины лица.
Топоры в обеих руках, пот заливает глаза, рубаха липнет к спине, а эти двое наступают ровным строем, не торопясь, — потому что знают: куда я денусь. Бежать некуда, прятаться поздно, а силы в руках всё меньше с каждым обменом ударами.
Прижимаюсь лопатками к холодному камню и вдруг понимаю простую вещь, от которой во рту становится сухо, суше, чем от жажды: это не я их загоняю в угол, прореживая одного за другим в темноте. Это они, двое, целенаправленно жмут меня к этому самому камню, отрезая пути, сужая пространство до клочка земли размером с гроб.
Голос Матроса доносится из-за валуна, спокойный, почти довольный:
— Беги, если хочешь. Мы подождём.
Я стискиваю рукояти обоих топоров так, что костяшки белеют, и выравниваю дыхание заново — четыре, двенадцать, четыре, двенадцать, — потому что других вариантов, кроме как вернуться и закончить это, у меня попросту не осталось.
* * *
Выдыхаю, считаю до четырёх, замираю на пауза. Из-за валуна слышно, как они переступают, не спеша — хозяева положения, куда торопиться.
Выхожу сам. Не атакую — просто выхожу, держа правую руку так, будто она онемела до плеча: роняю чуть ниже плеча топор, пальцы разжимаю на полдюйма, пусть видят слабину. Рука и правда гудит от прошлого хлыста холода, но не до такой степени, как показываю. Разница между «больно» и «бесполезна» — вся моя ставка на следующие три секунды.
— Что, замёрзла лапка? — здоровяк ухмыляется, и по его лицу вижу, что приманка сработала: он делает шаг вперёд, раньше Матроса, раньше приказа, потому что чует кровь и хочет закончить сам. Тщеславие у магов работает надёжнее любой ловушки.
Он замахивается широко, по-крестьянски, не экономя жест — уверен, что раненая рука не успеет среагировать. В момент замаха вижу, как он на долю шага больше нужного вкладывается в удар, теряет собственную дистанцию, подставляет бок там, где доспех кончается и начинается просто кожаный подбой.
Длинный топор идёт снизу, под край этого подбоя, туда, где рёбра соединяются с тазом. Входит не глубоко — глубоко и не надо, — но входит правильно, и здоровяк давится собственным хрипом вместо крика. Короткий топор добивает сразу следом, в шею, туда, где ворот расстёгнут от жары, которую сам же себе и наколдовал за два часа погони.
Он падает тяжело, как падает срубленное дерево — сначала медленно, потом сразу, — и мороз, который он держал в кулаках, рассыпается в воздухе мелкой колючей пылью, оседает на траве инеем, которому через минуту не выжить в этом лете.
Разворачиваюсь к Матросу. Он один теперь, по-настоящему один, и это читается в его лице быстрее, чем в его позе: клинок он держит правильно, хватом, который ставили годами, но плечи уже другие, уже не плечи человека, уверенного в исходе.
— Вот теперь, Матрос, — говорю я, и голос у меня спокойнее, чем всё, что я чувствую внутри, — можно поговорить без третьих лиц.
Он не отвечает. Бросается первым, и это ошибка — у страха короткая память, он забывает, что я только что положил его одарённого прикрытия за три секунды. Клинок идёт по дуге, я ухожу вбок, топор встречает сталь на излёте, сбивает траекторию. Второй удар он наносит уже в падении инерции, не по расчёту, а по злости, и я этим пользуюсь: короткий топор прочерчивает линию по его бедру, не глубоко, но достаточно, чтобы нога под ним поехала.
Клинок вылетает у него из руки, когда я цепляю обух за гарду и рывком отвожу в сторону которым я пользуюсь так, будто учился этому не три недели, а всю жизнь. Клинок падает в траву с глухим звуком, и Матрос остаётся с пустыми руками и раной, из которой на штанину уже расползается тёмное пятно.
Он опускается на колено — не сдаётся, просто нога не держит, — и зажимает рану ладонью, и первый раз за два часа смотрит на меня не сверху вниз. Снизу. Шрам через бровь белеет на покрасневшем от злости и боли лице, и в глазах у него, вместо прежней уверенности охотника, которому заказали дешёвую мишень, теперь то самое выражение, которое я видел у шестерых его людей до того, как они замолкали навсегда.
— Ты не… — начинает он, и голос у него садится на середине слова, будто горло отказывается произносить то, что уже понял рассудок.
Присаживаюсь на корточки перед ним, кладу короткий топор плашмя на плечо, а длинный подвожу лезвием к горлу — не режу, просто кладу металл так, чтобы он почувствовал холод стали на кадыке.
— Кто заказал матрос?, — говорю я, и в голосе ни капли того спокойствия, что звучало минуту назад, одна только усталость, сухая, как песок. — Кто велел жечь дом. Имя.
Он сглатывает, и сталь чуть подаётся вместе с его кадыком, и это, кажется, пугает его больше самой раны.
— Ты меня всё равно... — начинает он, и я опускаю лезвие в низ к паху, чтобы он не стал говорить фразу со смыслом «мне нечего терять».
— Это зависит от того, что ты скажешь дальше, — отвечаю я ровно. — Люди, которые дают мне полезные ответы, уходят своими ногами. Правда, медленно и хромая, но уходят. Люди, которые геройствуют яиц, никуда не уходят вообще. Выбирай сам, какой из тебя сегодня человек.
Я вижу, как в нём идёт эта торговля, быстрая, некрасивая, и шрам через бровь белеет сильнее на фоне того, как заливается краской остальное лицо.
— Злобин, — выдавливает он наконец. — Барон Злобин. Андрей Афанасьевич.
Имя падает в тишину аномалии и не вызывает у меня ничего, кроме холодного щелчка где-то внутри — наконец-то у призрака, который жёг мой дом, появилось лицо и фамилия. Не ощущение облегчения, скорее постановка задачи на крупную плиту вместо расплывчатого пятна.
— Продолжай, — говорю я.
— У него земли здесь, рядом с разломом, — торопится Матрос, и слова теперь льются из него сами, без дожима, потому что он уже нашёл себе оправдание: мёртвый барон молчать не заставит, а живой Матрос ещё хочет пожить. — Особняк в трёх часах от аномалии, деревни под ним, их уже обобрал до нитки. Промысел у него тут — кристаллы, органы с тварей, лес заговорённый из глубины аномалии вывозит. Всё мимо казны, всё по своим каналам.
— Зачем ему мой род, — спрашиваю я, и это единственный вопрос, который имеет значение, но Матрос только мотает головой, морщась от боли.
— Не знаю я, зачем, мне заказ дали — найти и свести под корень. За это плата тройная против обычной. — Он переводит дух, зажимая рану сильнее, и добавляет, будто это может ему зачесться отдельной строкой: — Боится он. Злобин. Что наверху вспомнят про старое дело, не выполни он его до конца — титул с него снимут. Он от этого страха сам не свой, и людей гонит, и тратит, лишь бы закрыть вопрос раз и навсегда.
Это уже интереснее, чем имя. Страх — рычаг, который работает лучше любого топора, и я мотаю это на ус, пока лезвие всё ещё лежит у его горла.
— Охрана у него какая, — говорю я уже другим тоном, деловым, будто уточняю смету у поставщика. — Привычки. Когда дома, когда нет.
Матрос, цепляясь за каждую минуту разговора как за ступеньку, с которой пока не падают, выкладывает больше, чем от него требовалось: сколько человек держит барон на особняке, что по вечерам пьёт в кабинете один и не любит, когда беспокоят, что боится темноты в собственном доме после того, как трижды за три года его чуть не придушили подосланные конкуренты по теневому делу, что у него лёгкая слабость — Дара своего нет толкового, вся сила куплена у чужих магов, сам он держится на репутации и деньгах, а без охраны — пустое место. Ещё рассказал что за мной послали каких-то "Бременских музыкантов" и наёмника которые никогда не снимают и самое ключевое. что все четверо одарённые. Пёс самый главный маг третьего ранга (Мастер)-это уже не погулять вышел, это смерть.
Я слушаю, не перебивая, запоминаю каждую деталь так, как запоминал раньше сводки на вахте — не потому что интересно, а потому что от точности зависит, выживешь ты в следующей смене или нет.
— Хватит, — говорю я, и он замолкает так резко, будто ему заткнули рот ладонью.
Смотрю на него сверху вниз — на бровь со шрамом, на бледное от потери крови лицо, на руки, которые держат рану уже без всякого толка, — и не чувствую ничего, что можно было бы назвать ненавистью. Злость давно выгорела где-то на третьем из его людей, осталась только работа, которую нужно закончить.
— Спасибо за адрес, Коля, — говорю я тихо.
Он успевает поднять на меня взгляд, в котором ещё теплится что-то вроде надежды на обещанные мной ноги, которые его унесут, но я уже не слушаю ни этот взгляд, ни то, что он собирается сказать следом. Короткий топор идёт в сторону коротко и без замаха, по-деловому, так, как рубят не из ярости, а потому что работа требует точки в конце.
* * *
Кузьмич появляется из-за дерева так тихо, будто всегда там стоял, просто я не удосуживался заметить. Маленькая фигурка в заплатанной рубахе подходит ко мне, берёт за запястье — цепкими, не по росту сильными пальцами, — и разворачивает руку к свету.
— Эк тебя, — говорит он, разглядывая морозный ожог вдоль предплечья, кожу белую с синевой, будто её долго держали в снегу. — Подморозило знатно. Повезло, что кость цела, а то бы и не заметил, как без руки остался.
— Повезло, — соглашаюсь я, и голос выходит хриплым, не моим, будто горло тоже устало отдельно от всего остального.
— Чисто КАР, — говорит ворон коротко. — Ни духу,КАР Было десять — теперь ни одного живого КАР в радиусе, который я чую.
— Радостная арифметика, — отвечаю я и сажусь прямо там, где стоял, на мокрую хвою, потому что ноги вдруг решают, что с них хватит.
Обыскивать тела — занятие, к которому старый Дмитрий отнёсся бы философски, вроде как разбирать металлолом после смены: неприятно, но работа есть работа. У Матроса в поясной сумке — кошель потяжелее, чем я ожидал, десяток мелких монет вперемешку с чем-то покрупнее, и сложенная вчетверо карта, вытертая на сгибах до дыр — по ней прочерчены тропы через аномалию, явно хоженые не один раз. Под картой — записка, одна-единственная, с сургучной печатью, не вскрытая, видимо, на крайний случай, если дело пойдёт не по плану. Печать ломаю прямо на месте: герб с чем-то вроде пламени и короткая строка почерком писаря — распоряжение явиться в поместье за расчётом, с указанием, куда ехать и к кому обращаться. Я складываю бумагу вчетверо и прячу за пазуху, рядом с мешочком кристаллов, который и так уже оттягивает пояс.
— Злобин, — говорю я вслух, впервые пробуя имя на вкус, и оно ложится в голове тяжело, окончательно, как последний гвоздь в крышку. — Барон Злобин Андрей Афанасьевич.
Хугин наклоняет голову, в чёрных глазах — что-то похожее на узнавание, только придержанное, не высказанное до конца.
— Знакомое КАР имя, — говорит он тихо. — Доводилось КАР слышать.
— Расскажешь по дороге, — отвечаю я и заставляю себя встать, хотя колени предательски просят ещё пять минут покоя.
Теперь у мести есть не только причина — есть лицо, адрес, особняк в Алтайском крае и человек, который пьёт в кабинете по вечерам, потому что боится темноты в собственном доме. Это другое, чем просто знать, что род уничтожен за заказ. Это значит — знать, куда идти.
Кузьмич помогает мне подняться, Хугин взлетает на плечо, цепляясь когтями без усилия, и мы трогаемся обратно тем же путём, которым шли сюда — только налегке.
Глава 12
До дома — меньше получаса хода. Ворон сидит на плече у Гуннара, вцепившись когтями в сукно рубахи, и чувствуя, как под ним ходуном ходят лопатки при каждом шаге. Кузьмич семенит рядом, то забегая вперёд, то отставая, и всё тянется пальцами к обожжённому предплечью.

