Читать книгу Путь к Величию (Алексей Белоцветов) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
Путь к Величию
Путь к Величию
Оценить:

4

Полная версия:

Путь к Величию

Считаю ещё раз, хотя считал уже три раза за день. Выходит та же сумма — курам на смех, если сравнивать со взносом в Академию, о котором мне обмолвился Кузьмич, листая какую-то замусоленную брошюру с гербом на обложке. При таком темпе добычи я соберу нужное к следующему пришествию, а приёмная кампания, подозреваю, закрывается чуть раньше.

— Контора план по срокам не продлит, — говорю вслух, ни к кому особо не обращаясь. На объекте за такое увольняли без выходного пособия. Здесь, подозреваю, цена будет другая — просто не поступлю никуда, и весь этот цирк с воскрешением, памятью предков и ожогами на венах окажется затеей ради того, чтобы тихо сгнить в лесу с магическим уклоном.

Кузьмич сидит у печи, строгает какую-то деревяшку — то ли ложку, то ли просто для успокоения рук. Поднимает глаза, когда я выпрямляюсь.

— Завтра идём дальше, — говорю. Не спрашиваю разрешения, просто ставлю в известность, как бригадир о смене графика. — туда дальше к рангу "D" . Хватит ходить кругами у дома.

Деревяшка в руках домового замирает. Молчание тянется долго, настолько долго, что я успеваю пересчитать кристаллы ещё раз, просто чтобы не пялиться на него в ожидании ответа.

— Рано, — произносит он наконец, и в голосе — не запрет, а взвешивание. — Контроль у тебя один день. Один.

— А время у меня — двадцать один день позади и неизвестно сколько впереди. Можем сидеть ждать, пока я стану идеальным, только Академия подождёт меня ровно до того числа, которое написано в регламенте, а не до того, пока я почувствую себя готовым.

Кузьмич долго смотрит на меня, потом на свои руки, потом снова на меня — будто взвешивает что-то на невидимых весах, которые я никогда не увижу, сколько ни тренируй зрение маны.

— Хорошо, — говорит он, и по этому «хорошо» ясно: далось оно ему не легче, чем мне — ожог на венах. — Но счёт ведёшь даже в драке. Даже если тебя жрать будут — четыре вдоха, двенадцать паузы. Собьёшься со счёта — твоя смерть будет на твоей совести, не на моей.

— Бухгалтерия в разгар пожара. Понял, принял.

— Я не шучу, Дмитрич.

— Я тоже, — отвечаю, и неожиданно для себя самого понимаю, что это правда. Не рисовка, не бравада вахтовика перед начальством, а трезвый расчёт человека, который один раз уже сжёг себе каналы за собственное нетерпение и повторять фокус не горит желанием.

Свеча на столе потрескивает, бросая на стену длинную дрожащую тень. За окном темнота не меняется, но мне чудится, будто где-то там, за берёзами, что-то меняется в ответ на моё решение — будто разрыв знает, что завтра я приду.

Глава 10

Рассвет двадцать второго дня приходит без солнца — здесь, в аномалии, светает так, будто кто-то выкручивает ручку яркости на старом телевизоре: медленно, рывками, без привычной логики небесной механики. Я сижу на полу у печи и в десятый раз проверяю ремни на поясе для кристаллов. Пряжки держат. Мешочек на тринадцать тысяч рублей — где-то под рубахой, ближе к телу, туда, где его никто не нащупает без того, чтобы я этого не почувствовал.

Топоры лежат на лавке рядом — короткий слева, длинный справа, как предок носил их в том видении, которое спалило мне вены и до сих пор снится по ночам. Беру левый, кручу в руке. Рукоять легла в ладонь так, будто её делали под мою кисть, хотя Кузьмич божится, что оружию этому лет больше, чем самой империи Нарышкиных.

— Фляга, — говорит Кузьмич, не отрываясь от печи, и пихает мне в руки флягу, обтянутую дублёной кожей. — Там не вода.

— Это что?

— Отвар. От усталости, голова яснее. Не глотай помногу, жжётся.

Я взбалтываю флягу, нюхаю горлышко — пахнет чем-то вроде хвои и подгоревшего мёда, — и прицепляю к поясу рядом с мешочком кристаллов.

Кузьмич наконец поворачивается ко мне целиком, и в тусклом утреннем свете я вижу на его морщинистом лице то, чего обычно он старается не показывать — не страх, домовые, кажется, вообще не умеют бояться за себя, а что-то вроде тревоги старого мастера за подмастерья, которого отправляют на объект раньше срока.

— Повторяю последний раз, — говорит он, и голос у него сухой, как тот хворост в печи. — Четыре вдоха — зрение открыто. Двенадцать — пауза, полная, глухая, каналы закрыты наглухо, будто ты вообще не видящий. Без исключений.

— Слышал уже.

— Слышал, да не привык. В доме у тебя за спиной стены, печь, я рядом. Там — голая земля и то, что на ней живёт. Собьёшься со счёта в тренировке — ожог. Собьёшься со счёта в бою — тебя сожрут раньше, чем ты поймёшь, что обжёгся.

Я киваю. Спорить не о чем, да и незачем — вчера эта разница между «держать дольше» и «остановиться самому» досталась мне ценой розовых полос вдоль вен, и повторять экзамен на тему я не планирую.

— Иду с тобой, — добавляет Кузьмич, уже отворачиваясь к сундучку у печи, из которого вынимает что-то вроде холщовой сумки — своей собственной, потёртой до бахромы по углам. — Но запомни: в драку не лезу. Если на тебя полезет что-то крупнее белки — сам решаешь, сам платишь. Я смотрю. Это твой экзамен, не мой.

— А если сдохну?

— Тогда я вернусь домой один с Хугином и буду очень долго думать, что сказал не так, — отвечает он без тени улыбки, и почему-то от этой фразы у меня в груди становится холоднее, чем от любой угрозы.

За окном раздаётся хриплое карканье, и в приоткрытую дверь протискивается чёрное крыло — Хугин, уже снаружи, уже нетерпеливый.

— Долго КАР ещё копаться будете ? — спрашивает он с подоконника, склонив голову набок. — Разрыв КАР не дом родной, ждать не станет.

— Иду, — говорю я, закидывая топоры за пояс крест-накрест, как показывал Кузьмич позавчера. Встаю, разминаю плечи, чувствую, как рубцы на предплечьях тянутся под рубахой — не больно, просто напоминают о себе, как старый шрам на непогоду.

Хугин взмывает с подоконника раньше, чем я успеваю договорить, и его силуэт тает в сером утреннем мареве, уходя вперёд, туда, где за берёзами, по его словам, виднеется жёлтая метка — не цвет, а ощущение, которое он улавливает лучше любого человека. Разлом ранга D, если верить всему, что мне успели рассказать за три недели: больше тварей, больше злости в воздухе, больше шанса, что я вернусь либо богаче, либо никак.

— За границей двора я тебе не нянька. Там я просто старик, который идёт следом и смотрит. Говорит старик.

Я киваю, хотя он уже не видит — идёт впереди.

Проходя место где я бился с белками начинаю настраивать зрение, делаю первый вдох — считаю про себя: раз. Открываю зрение на четыре счёта, вижу, как над дальними кустами тонкой нитью тянется серебристая жилка маны, будто там, под землёй, бьётся слабый, но живой пульс.

Закрываю. Двенадцать пауза. Иду дальше.

* * *

Лес перестаёт быть лесом в привычном смысле. Деревья здесь стоят теснее, но тени от них ложатся не туда, куда должны — солнце ещё только карабкается к зениту, а под ногами уже тёмно, будто вечер. Тропа, которую Хугин называл тропой, оказывается узкой прогалиной между стволами, петляющей так, что через полчаса я перестаю понимать, в какой стороне дом. Воздух густой, липнет к горлу при каждом вдохе, пахнет мокрой землёй и чем-то вроде перегретого металла.

— Запоминай повороты, — бросает Кузьмич сзади, не повышая голоса, будто мы идём по его огороду. — Здесь память дороже компаса.

Я пытаюсь, вспоминая свою практику в тайге, когда работал геофизиком.

Тварь выскакивает слева, из-под корневища — что-то вроде крысы, но размером с кота, с костяными пластинами на спине вместо шерсти. Я не успеваю подумать — рука сама идёт вбок, топор в ладони разворачивается коротким взмахом, и зверёк падает в траву разваленным пополам, не издав даже писка. Движение заняло меньше секунды. Счёт вдохов при этом не сбивается — два, три — я веду его параллельно, как отдельную программу в голове, которая крутится сама по себе, пока руки заняты другим.

«Вот это я понимаю, многозадачность», — думаю я, вытирая лезвие о траву на ходу, не останавливаясь.

Четыре. Закрываю зрение.

Пауза.

На тренировке у печи считать было просто: сидишь, дышишь, смотришь на огонь, ничего не отвлекает, кроме голоса Кузьмича, который зудит над ухом про хрупкость каналов. Здесь ритм шага лезет в счёт и путает его, как метроном, который кто-то сбивает кулаком.

Останавливаюсь на секунду, просто чтобы сверить всё заново — и чувствую на себе взгляд Кузьмича, тяжёлый, молчаливый.

Иду дальше, уже внимательнее слушая не ноги, а грудь. Вдох — раз, открываю зрение: серебристая паутина жилок под корой соседнего дерева, тонкая, едва живая, будто дерево само высасывает из земли последние крохи маны. Вдох — два. Тропа впереди раздваивается, и жилка тянется влево, за камень. Вдох — три. Хугин над головой каркает что-то неразборчивое, то ли предупреждение, то ли просто недовольство темпом. Вдох — четыре.

Закрываю.

Двенадцать пауза — и вот тут наступает момент, которого я ждал с самого утра, хотя не признавался себе в этом. Картинка в закрытых глазах ещё живая, ещё можно удержать её на полсекунды дольше, рассмотреть, куда тянется жилка за камнем, не упустить деталь — и рука уже почти тянется назад, к тому ощущению открытости, которое легче держать, чем отпускать.

«Ещё чуть-чуть. Один лишний вдох никого не убьёт» но я себя останавливаю.

Следующие два часа складываются в одно и то же, повторённое десятки раз: шаг, вдох — считаю, открываю зрение, вижу жилку или тень, закрываю, пауза, тварь выскакивает из кустов или из-под мха — рублю её, не теряя счёта, иду дальше. Мелочь здесь другая, чем у дома: то костяная крыса, то что-то вроде ящерицы с крыльями мотылька, один раз — клубок из переплетённых корней, который при ближайшем рассмотрении оказывается живым и очень недовольным моим вторжением. Ни одна тварь не успевает подобраться ближе чем на три шага — рефлексы предка-воина срабатывают раньше мысли, топор ложится в руку как влитой, будто я держал его всю жизнь, а не три недели.

Усталость копится не в мышцах — мышцы у этого тела молодые, держат нагрузку лучше, чем я ожидал. Копится она где-то глубже, в самом счёте, в необходимости держать два параллельных ритма одновременно: дыхание и бой. К концу второго часа я ловлю себя на том, что считаю вслух шёпотом, просто чтобы не сбиться, и Хугин, пролетая мимо, роняет сверху с явной насмешкой:

— Бормочешь КАР, как дьяк над псалтырью.

— Лучше бормотать, чем гореть, — отвечаю я, не поднимая головы.

* * *

Хугин срывается с ветки впереди, делает короткий крюк и садится мне на плечо так резко, что когти проходят сквозь куртку. Перья на загривке стоят колом, будто кто-то их наэлектризовал.

— Тихо КАР, — говорит он, и голос у него не тот, что давешней насмешкой про дьяка. Сухой, короткий, без интонации.

Я замираю на середине шага, топор так и остаётся на уровне бедра, незаконченный замах в сторону давно уже мёртвой ящерицы-мотылька. Прислушиваюсь. Лес вокруг такой же, как был минуту назад: скрип стволов, которые здесь растут не по тем правилам, что в обычном мире, дальнее журчание воды, которой поблизости нет. И под этим — что-то ещё. Ровный, почти неслышный шорох справа, за полосой кустарника с листьями цвета ржавчины.

Кузьмич, шедший позади в своей привычной манере — нога за ногу, руки за спиной, вид человека на воскресной прогулке, — останавливается тоже. Я вижу, как он поднимает голову, ноздри его расширяются раз, другой, третий.

— Железо, — произносит он негромко, почти себе под нос. — И пот. Человечий пот, не звериный.

Этого достаточно, чтобы в груди стало холоднее, чем от лесного воздуха. За три недели я привык к здешним звукам: твари ломятся напролом, либо крадутся так, что слышишь их только за миг до прыжка, когти по коре, дыхание через ноздри, иногда рык. Человек идёт иначе. Человек идёт, стараясь не идти — и именно эта старательность выдаёт его с головой, потому что лес, настоящий лес, никогда не бывает настолько тихим сам по себе.

— Погоди, — говорю я скорее себе, чем кому-то, и опускаю топор, перехватывая рукоять поудобнее. — Может, зверь какой умный. Крупный хищник тоже умеет красться.

— Крупный хищник не топчется ровно, — отвечает Кузьмич, и в его голосе впервые за весь день звучит что-то, похожее на настоящую тревогу, а не ворчливую заботу. — Шаг через шаг. Слышишь?

Я слышу. Теперь, когда внимание направлено туда, хруст веток в кустах складывается в рисунок — не хаотичный, не звериный, а размеренный, будто кто-то отсчитывает расстояние между собой и соседом. Раз, два, пауза. Раз, два, пауза. Так ходят люди, которые боятся спугнуть, но и растягиваться цепью не хотят — держат дистанцию, строй.

Внутри что-то холодеет быстрее, чем успевает добежать мысль. «Облава. Нас обкладывают, как медведя в берлоге».

— Кузьмич, — говорю я тихо, не оборачиваясь, — у тебя нюх точный?

— На своём веку, — отвечает Кузьмич, — я отличал запах солдатского сапога от запаха медвежьей лапы задолго до того, как твой прапрадед надел корону. Там люди. Не меньше пяти, судя по тому, как земля ложится.

Хугин на плече переступает, когти впиваются сильнее.

— Не случайность КАР, — произносит он коротко. — Случайность КАР не идёт прямо за тобой.

Я молчу секунду, прогоняя в голове три недели вылазок — каждый раз одно и то же направление, одна и та же тропа от дома до границы безопасной зоны и дальше. Привычка, которую я сам же и выработал, потому что привычка экономит силы. Привычка, которую легко вычислить, если за тобой наблюдают достаточно долго.

«Молодец, Дмитрий Батькович. Протоптал тропинку прямо к собственному горлу».

— Они шли за нами от самого дома, — говорю вслух, и фраза звучит глупо в своей очевидности, но её нужно произнести, чтобы поверить самому.

— Или ждали здесь, зная, что рано или поздно ты сюда придёшь, — поправляет Кузьмич. Он уже не стоит рядом — отступает, бесшумно, за толстый ствол дерева с корой, похожей на чешую, и там останавливается, почти сливаясь с тенью. — Помни уговор. Я тебе не секундант и не телохранитель. Что бы ни случилось дальше — я смотрю.

— Помню, — отвечаю, не оборачиваясь. — Сам напросился.

— Не напросился, — голос домового звучит глухо из-за дерева, — настоял. Разница есть, и платить за неё тебе.

Хугин срывается с плеча, взмывает в кроны, но не улетает далеко — садится на ветку выше человеческого роста, откуда видно поляну впереди и подлесок по обе стороны от тропы. Оттуда он всё так же молчит, но я чувствую на себе его взгляд, тяжёлый, немигающий, птичий.

Я стою один на тропе, с топором в руке, и слушаю, как шорох справа превращается в два шороха, потом в три, расходится полукругом, аккуратно, не торопясь, будто люди в кустах хорошо знают, что добыча никуда не денется.

Меня выследили. Не тварь почуяла кровь — люди нашли след и шли по нему три дня, терпеливо, молча, дожидаясь момента, когда я окажусь дальше от дома, дальше от помощи, один на один с лесом, который сам по себе готов меня сожрать при первой слабости.

«Ну здравствуй, Матрос», — думаю я, и смех внутри выходит совсем не весёлым.

Фигуры проступают между стволами не так, как проступают твари аномалии. Твари прут напролом, ломают подлесок с тупым упорством голодного желудка. Эти — текут. Цепью, с интервалом в три-четыре шага, пригнувшись, ступая на внешнее ребро стопы, чтобы не хрустнуть веткой. Броня — кожаная, клёпаная, без блеска, видно, что нарочно затёрта сажей. У двоих в руках арбалеты, взведённые, стволами вниз, у остальных — тесаки и что-то похожее на укороченные копья. Не твари. Люди, которые знают, что такое засада, и умеют в ней сидеть.

«Ну здравствуйте, рабочий класс», — думаю я, и смех внутри застревает где-то в горле, не долетев до рта.

Голос доносится слева, негромкий, хрипловатый, с той ленцой, с которой говорят люди, уверенные, что времени у них достаточно.

— Веером, веером идём. Не толпиться.

И я узнаю этот голос раньше, чем вижу лицо. Он въелся в память в ту ночь, вместе с запахом гари и звуком, — голос, который отдавал команды.

Матрос.

Он выходит из-за толстого ствола, неторопливо, руки на поясе, будто прогуливается по рынку, а не ведёт облаву в самом неприятном углу разлома. Лицо помятое, с тем нездоровым загаром, который бывает у людей, живущих на воздухе и не вылезающих из переделок. Шрам через бровь — свежий, недели две, не больше. Видать, последняя наша встреча ему тоже на пользу не пошла.

«Жив, значит. Жаль».

Внутри что-то поднимается — не страх, страх давно выгорел в первую неделю аномалии, — злость, чистая, ровная, без примесей.

Я прижимаюсь спиной к шершавому стволу, дышу через раз, считаю. Не вдохи зрения — людей.

Раз, два, три... Матрос выходит восьмым. Девять вокруг него, плюс сам он. Десять.

«Десять. На одного. Отлично, Дмитрий Батькович, ты всегда умел находить приключения на свою задницу».

Присматриваюсь внимательнее, прищурившись, пытаясь разглядеть то, что не видно простым взглядом — контур силы вокруг человека, лёгкое марево, которое Кузьмич называл «Аура». У большинства в цепи — ничего. Пустая оболочка, кожа да кости да выучка. Таких тренируют годами, но магии в них нет ни капли, и это первая хорошая новость за последние пять минут.

Светится только двое. Один — здоровяк справа, в цепи третий от Матроса, у него вокруг плеч еле заметная рябь, будто жар над раскалённым камнем в жаркий день. Второй — сам Матрос, и свечение у него уверенное, ровное, не яркое, но постоянное, как огонёк лампады, который не задувает сквозняком. Подмастерье, не меньше. Может, крепкий подмастерье.

Итого: двое одарённых, восемь пустых. Расклад меняется, но не настолько, чтобы радоваться.

«Десять на одного в лоб — это даже не бой, это самоубийство с особым цинизмом.

Хугин на ветке выше замирает неподвижно, ни перьинка не шелохнётся, только глаз блестит в прорехе листвы — смотрит, оценивает, молчит. От Кузьмича из-за дерева — ни звука, ни шороха, будто домовой растворился в коре. Уговор есть уговор: смотрят, не лезут.

Цепь останавливается в полусотне шагов, рассыпается редким полукругом, прикрывая возможные пути отхода. Грамотно. Кто-то в этой бригаде не первый год хлеб ест не задаром.

— Где-то здесь он должен быть, — говорит Матрос вполголоса, ни к кому конкретно не обращаясь. - Дальше уйти не мог.

Я сдвигаюсь на полшага назад, за ствол, прижимаюсь плечом к шершавой коре, похожей на рыбью чешую, и начинаю считать уже не людей, а варианты.

В лоб — смерть. Десять клинков и два арбалета разберут меня быстрее, чем я успею размахнуться топором дважды. Бежать — тоже не вариант: пустая местность за спиной, и неизвестно, куда выведет тропа, не завязну ли я в их же сети. Остаётся третий путь, тот самый, тет-а-тет.

«Лес густой, подлесок по пояс, видимость — шагов пятнадцать-двадцать в любую сторону. Они идут цепью, значит, рано или поздно цепь растянется — кто-то обойдёт бурелом слева, кто-то замешкается у оврага справа. И вот тогда между ними появятся дыры. А в дыры я и привык влезать».

Двое одарённых — вот кого беречься, вот кого оставить на сладкое, когда вокруг них не станет прикрытия.

Хватаю оба топора плотнее, чувствую, как рукоять левого — короче, привычнее, будто для неё и рука росла, — ложится в ладонь ровно так, как в том видении предка с каменным залом и стойками оружия. Дыхание выравнивается само, без счёта, без протокола: тут не до зрения маны, тут глаза нужны обычные, и уши, и ноги, чтобы бегать тихо.

«Значит, так, Матрос. Сегодня мы поиграем не в прятки, а в выбраковку. По одному. Пока от твоей бригады не останется только то, что светится».

Я отступаю ещё на шаг в тень, туда, где подлесок гуще и путается под ногами так, что и опытный следопыт замешкается, и жду, когда цепь растянется настолько, чтобы в ней появилась первая брешь.

* * *

Цепь ломается быстрее, чем я рассчитывал. Справа, за поваленной сосной, кто-то чертыхается, обходя трухлявый ствол — и строй теряет ровность, разваливается на отдельных людей, каждый из которых идёт сам по себе, ориентируясь на спину соседа. Я ухожу широкой дугой влево, туда, где разлом когда-то выворотил землю, и теперь из неё торчат каменные зубья, поросшие мхом цвета несвежей раны.

Иду от камня к камню, пригнувшись, стараясь ставить ногу сначала на внешнее ребро стопы, потом перекатом - память сама подсказывает угол шага, учили кого-то из предков охотиться на зверя крупнее человека. Звук получается не идеальный, но лес шумит сам по себе — ветер в кронах, скрип стволов, — и под этот шум мой собственный шорох тонет без следа.

Первым отваливается от строя тощий тип в кожаной безрукавке с заклёпками. Отходит шагов на двадцать в сторону, присаживается у поваленного дерева. Бойцы между собой зовут его Гвоздём: слышал минуту назад, когда Матрос раздавал позиции. Худой, нервный, с привычкой дёргать плечом, когда нервничает.

«Вот ты мне и попался, Гвоздик».

Подхожу со спины,Гвоздь так и не поворачивается. Рука у меня идёт снизу вверх, коротким движением, которому я не учился — оно просто есть, будто жило во мне всегда, — и короткий топор входит под подбородок раньше, чем воздух в его груди успевает собраться в крик.

Тело обмякает мягко, и я тяну его за безрукавку в кусты, оставляя под сосной только примятую траву и тёмное пятно, которое через час никто уже не отличит от обычной грязи.

«Четыре вдоха зрения. Двенадцать пауза. Один. Теперь считай с нуля и не сбейся, Дмитрий Батькович». Идём дальше. Двое идут рядом, негромко переговариваясь — судя по звуку, вода там неглубокая, камни, течение шумит ровно настолько, чтобы спрятать любой посторонний звук в полусотне шагов. Я узнаю их по силуэтам: один высокий, с арбалетом за плечом, другой пониже, в кожаном нагруднике, идёт чуть позади, доверяя первому выбирать дорогу.

Хватаю оба топора — короткий в левую, длинный в правую, — и аккуратно иду следом, спустя пару минут догоняю и с которого замаха рублю в затылок.

Высокий попадает под руку первым, коротко вскрикнув, но крик тонет в плеске воды почти сразу. Второй успевает обернуться, видит что-то на лице моём или за спиной — и топор достаёт его раньше, чем рука дотягивается до ножа на поясе. Оба тела оседают в воду, течение подхватывает упавшие капли крови и размазывает их по камням в длинные бледные нити, которые через минуту уже не отличить от обычного ила.

Явытираю топоры о траву и тащу оба тела подальше от ручья, в бурелом, где никто не станет смотреть первым делом. Считаю: четыре. три пустых бойца, которых больше нет, и бригада Матроса ещё не знает об этом ничего.

Солнце, насколько его вообще видно сквозь кроны этого искажённого леса, успевает перевалить за середину неба. Где-то впереди слышен голос Матроса — раздражённый, отдающий команды перестроиться плотнее, — но тон у него не тревожный, скорее усталый. Он всё ещё думает, что отставшие просто замешкались в чаще или свернули не туда, что лес аномалии сам по себе жрёт людей без чужой помощи.

«Думай так подольше, мне ещё работать».

Я вытираю ладонь о штанину, прислушиваюсь к собственному дыханию — ровное, хоть и учащённое, каналы не горят, значит протокол держится, — и двигаюсь дальше, искать следующую брешь в цепи.

Четвёртогоя беру на бегу — боец останавливается помочиться у вывороченного корня что-то там причитая, и я не трачу время на благородство и прочие предрассудки, пока он ещё возится с ремнём. подбегаю аккуратно сзади и бью по приставному мясу. Пятый стоит в десяти шагах, видит, как напарник валится, открывает рот — и я не обхожу его по дуге, не жду пока он достанет арбалет. Я просто бегу напрямик, длинный топор в руке, я замахиваюсь и бью, противник поднимает щит и отводит мой удар в сторону и бьёт каким то коротким мечом цепляя меня немного по руке, я второй рукой достаю из подсумка нож и втыкаю его в глаз пятому.

Руки горят. Не каналы — обычные, мясные, предплечья гудят от удара и короткой схватки и я впервые за весь день чувствую не усталость дисциплины, а усталость тела, которое весь этот месяц пыталось заново научиться быть телом. Считаю вдохи. Четыре, двенадцать. Сбиваюсь на седьмом, начинаю заново. «Ладно. Купил темп — плати».

Матрос ждать больше не намерен, это слышно по голосу. Команда через лес летит короче, жёстче прежнего:

1...678910...19
bannerbanner