Читать книгу Путь к Величию (Алексей Белоцветов) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
Путь к Величию
Путь к Величию
Оценить:

4

Полная версия:

Путь к Величию

Следующая цель сама себя называет. Не склад, не обоз — производство. Место, где всё это, что сейчас трясётся в мешках и ящиках, превращается в деньги. Там, где кристаллы режут, сортируют, упаковывают для продажи, а лес распиливают на доски и брусья, которые уже не выглядят ворованными. Ударить по обозу — это щипать барона за палец. Ударить по производству — это бить под дых.

Голос Дмитрия внутри меня потирает воображаемые руки — старая привычка смотреть на любую катастрофу через призму офисного сарказма.

«Ну что, поздравляю, — кризис репутации бренда. Акции падают, клиенты в панике, поставщики бегут с корабля. Нужен хороший пиарщик, барон, срочно. А лучше два».

Но даже в этой мысли нет прежней лёгкости, с которой я шутил бы ещё месяц назад, сидя в бытовке после смены. Тогда это были просто слова, способ выжить день. Сейчас за каждой такой шуткой стоит замороженная ступня живого человека, перепуганные бабы у колодца, тетрадь с именами людей, которых я, возможно, скоро убью или сломаю так же, как сломал Матроса. Юмор остаётся, потому что без него я бы, наверное, давно сошёл с ума в этом теле и в этом мире. Но он уже не щит — скорее трещина в броне, через которую иногда проглядывает то, что я чувствую на самом деле.

— Идём к разрыву, — говорю я Хугину, и голос звучит ровнее, чем мне бы хотелось. — Туда, где режут лес и сортируют кристаллы. Хватит бить по дороге. Пора бить по корню.

Хугин щёлкает клювом — то ли одобрительно, то ли просто от холода, который начинает забираться под перья с вечерним ветром.

— Темп не сбавляем, — добавляю я, скорее для себя, чем для него.

Солнце клонится к лесу, бросая длинные тени на пыльную дорогу, и где-то там, за деревьями, барон Злобин ещё не знает, что караван доехал без половины груза и с историей, которая завтра разойдётся по всем его людям быстрее, чем любой курьер. А я уже иду дальше — туда, где товар не возят, а делают.

Глава 19

Лес меняется раньше, чем я успеваю это осознать разумом — сначала через нос, потом уже через голову. Запах прелой хвои и мокрой земли уступает место чему-то более плотному: смола, гарь, едкий дух раскалённого металла. Так пахнет не костёр и не печка в бане, а настоящее производство, где огонь жгут не для тепла, а для дела.

— Чуешь? — спрашиваю я скорее для порядка, чем из нужды в ответе.

— Чую, — каркает он коротко. — Печи жгут КАР вторые сутки без остановки. Это тебе не костерок КАР у обоза.

Голос Дмитрия внутри меня отмечает это уже на автомате: «промышленный объект, не полевой лагерь». Разница между браконьерской заимкой и заводом — она везде одна, что в тайге, что на вахте: по запаху гари, по звуку металла, по тому, как плотно утоптана земля вокруг.

Условленное место — старый вывал, где три сосны лежат крест-накрест, будто их свалило одним ударом великанского топора. Лукьян появляется из-за них не сразу, выжидает, слушает — за три недели знакомства он так и не разучился бояться собственной тени, и в этом, пожалуй, его главная добродетель: трус редко подставляет того, кто ему платит.

— Ну? — говорю я тихо, присев на корточки рядом с валежиной.

Лукьян мнёт в руках шапку, хотя холода ещё нет, просто привычка нервных пальцев.

— Там не обоз, барин… то есть, — он спотыкается, — Гуннар Дмитрич. Там завод у них. Самый настоящий. Пилорама стоит, доски чешут прямо на месте, у разрыва. И кристаллы там же сортируют — прямо из разлома тягают, обтёсывают, в ящики пакуют. Баба моя говорит, оттуда весь товар и идёт, что потом купцам продают. Обоз — это так, объедки с барского стола.

Я молчу секунду, перевариваю. Сердце толкается ровнее, чем я ожидал бы от себя месяц назад — тогда любое новое слово «производство» заставило бы меня присесть и переспросить три раза. Сейчас просто откладываю в памяти факт, как складывают кирпич в стену.

— Охрана какая?

— Больше, чем на обозе, — Лукьян качает головой, будто сам не верит своим словам. — После того, как твои… — он снова запинается, подбирая слово, — после того, что на обозе случилось, барин. Злобин, то есть. Он все посты усилил. А этот — сильнее всех. Там у него самое мясо, понимаете? Остальное — дорога. А здесь деньги куются.

Хугин снимается с ветки бесшумно, одним движением, и уходит в сторону разрыва — молча, без предупреждений, потому что предупреждать меня о том, что он собирается разведать периметр, давно уже не требуется. Я жду. Лукьян ждёт рядом.

— Барон не экономит на этом месте, — добавляет он тише, уже не по делу, а словно оправдываясь за что-то. — Говорят, тут у него сам Фрол Бутурлин стоит, маг второго ранга. Лёд умеет гонять, говорят, похлеще того, что у вас на обозе был. А командует всем Ипатий Куликов, десятник. Злой человек. Из бывших тюремных надзирателей сказывают.

Второй ранг. Я мысленно ставлю этому факту жирную пометку — такого на обозе не было, там магов калибром поменьше гоняли. Если барон выставил сюда настоящего мага, значит, понимает: это место — не склад с товаром, это цех, где товар рождается. Ударить по цеху — значит ударить по самому ядру его доходов, а не просто отщипнуть кусок.

Хугин возвращается минут через двадцать, тяжело опускается на ветку надо мной, топорщит перья — признак того, что облёт был не из лёгких.

— Хуже, чем думали, — говорит он без предисловий. — Охраны вдвое больше обозной. Пара пустых КАР с ружьями на вышках, десяток по периметру, у печей рабочие — те, наверное, не в счёт, запуганы КАР до смерти. Бутурлин держится у разлома КАР, рядом с кристаллами — видно, его туда специально приставили КАР, чтобы товар не разнесло магией, если что пойдёт не так. Куликов КАР мечется между постами, орёт на всех, нервный.

— Смена караула есть?

— Есть, — Хугин щёлкает клювом. — Вечером, перед КАР закатом, меняются сразу все посты одним КАР разом, не по очереди. Минут на десять — там каша: одни ещё не ушли, другие ещё не встали толком.

Я прикидываю расклад так, как прикидывал бы смену на объекте, где цена ошибки — не выговор от начальника, а чья-то смерть, моя в том числе. Цель крупнее всех прежних, маг второго ранга, десяток охраны, рабочие, которых придётся как-то не положить вместе с остальными. Отступать поздно — слишком много уже поставлено на кон, слишком многое уже зашито в карман куртки вместе с приходной книгой. Но и лезть с ходу, как на обоз, — это не отвага, это глупость с запахом героизма, которая обычно кончается одинаково: кровью не того цвета.

— Сегодня не бьём, — говорю я, и голос звучит твёрже, чем сам ожидал. — Сегодня смотрим смену караула, считаем людей по именам, насколько получится. А бить будем, когда будем готовы, а не когда почешется кулак.

Хугин наклоняет голову, будто одобряя — редкий для него жест.

— Разумно, — каркает он. — Первый раз КАР слышу от тебя это слово без сарказма впереди.

— Ну извини, — отвечаю я, и в этой фразе, кажется, впервые за день, проскальзывает что-то похожее на настоящую улыбку, а не привычную маску. — Не каждый день имеешь дело с заводом по переработке ворованной магии. Учусь быть серьёзным мальчиком.

Лукьян ушёл обратно к дороге, где его ждала телега и легенда о сломанной оси, а мы с Хугином отступаем глубже в сумерки, туда, где можно развести крохотный костерок и не бояться, что пламя заметят с постов.

— Экономия тут не катит, — говорю я вслух, скорее себе, чем Хугину. — На обозе я мог себе позволить цедить силу по капле. Тут либо быстро и жёстко, либо я зарываю себя вместе с цехом.

Хугин сидит напротив, на обугленном пне, и смотрит на огонь немигающим глазом.

— Ты думаешь КАР о форме, — говорит он. — О драконьей.

— Думаю, — не отпираюсь я.

— Каждый раз, когда она приходила, — продолжает он медленно, будто взвешивает каждое слово, — ты был на грани. В боях с музыкантами. Чешуя выходила не потому, что ты её звал, а потому, что тело выбирало: сдохнуть или сломать себя. Это не рычаг, Гуннар. Это аварийный клапан. Ты хочешь дёрнуть его сам, рукой, без того, чтобы крышку котла сорвало давлением.

Я молчу немного, глядя на уголёк, который краснеет и темнеет, краснеет и темнеет — дышит, как и должен дышать огонь, если его не душить и не кормить через край.

— Там, в бою с музыкантами, я сорвал счёт дыхания, — говорю наконец. — Кузьмич потом два дня меня откачивал, руки горели, будто их окунули в кислоту. Я помню цену. Я её на своей шкуре написал, в прямом смысле.

— И что?

— А то, что в тот раз я не выбирал. Паника выбрала за меня. Я был загнанным зверем, который делает единственное, что умеет — кусает сильнее, чем может себе позволить. — Я беру веточку, тычу ею в угли, смотрю, как они просыпаются искрами. — В этот раз я хочу попробовать взять силу сам. Не дожидаясь, пока припрёт к стенке. Дозированно. Как с костром — не выжечь весь лес, а погреть руки.

Хугин долго молчит, и в этой тишине слышно, как потрескивает огонь и где-то вдалеке, за деревьями, глухо ухает филин — звук, от которого я уже не вздрагиваю, как в первую неделю.

— План, — говорит он наконец. — Излагай. Не люблю КАР, когда ты решаешь важное вслух сам с собой, без меня.

— Печи и склад вырубаю первым, пока не поднята тревога, — начинаю я, и голос сам выравнивается, становится тем, каким я когда-то докладывал на планёрках начальству: без лишних слов, по делу. — Бутурлина — вторым, сразу после, пока он не понял, что происходит, и не начал жечь всё вокруг себя. Остальных — по обстоятельствам, но желательно не убивать всех подряд, рабочие нам не враги, они такие же запуганные, как Лукьян.

— А форма?

— Форма — неполная. Не на всю катушку, как в прошлый раз, когда меня чуть не разорвало изнутри. Беру ровно столько, сколько нужно для руки, которая держит клинок, и для холода, который гасит магию Бутурлина раньше, чем он успеет её довести до конца. Рычаг, а не обрыв каната.

— Звучит КАР разумно, — говорит он наконец, и в этом слове слышится что-то похожее на осторожное доверие. — Но запомни одно, Гуннар. Если я КАР увижу, что ты теряешь себя — что дракон берёт верх, а не ты КАР берёшь его силу, — я не буду ждать, пока ты сам КАР одумаешься. Вмешаюсь. Клювом, когтем, криком, чем угодно. Мне плевать, обидишься ты или нет.

— Заметано, — отвечаю я и протягиваю руку ладонью вверх, будто для рукопожатия, хотя пожимать её нечем — ворон всё-таки. Хугин смотрит на жест с явным недоумением, потом фыркает — насколько ворон вообще способен фыркать, — и легонько клюёт меня в костяшки. Больно, но терпимо. Договор скреплён в лучших традициях нашей странной компании.

Костёр я засыпаю землёй, аккуратно, чтобы не осталось и дымка.

Хугин взлетает первым, бесшумно, чёрным сгустком на фоне чуть менее чёрного неба. Я иду следом, пригибаясь под ветками, чувствуя, как с каждым шагом внутри, где-то под рёбрами, начинает ворочаться то самое — холодное, чешуйчатое, ждущее своего часа. На этот раз я не собираюсь ждать, пока оно вырвется само. На этот раз я иду и беру его за шиворот первым.

* * *

Дозор у кромки леса стоит на месте, где я бы сам поставил — там, где тропа сужается до одного шага и дальше идёт прямая просека до штабелей. Двое. Один сидит на чурбаке, привалившись спиной к сосне, второй переминается, греет руки дыханием. Оба с ружьями, но ружья висят на плече, а не в руках — расслабились, решили, что обоз ограбили в другом месте, значит, сюда беда не дойдёт.

Холод я беру по капле — не ладонью, не рукой, а откуда-то из-под рёбер, где он всегда теперь живёт, свернувшись, как кот на печи. Две иглы, тонкие, почти незаметные глазу, уходят в темноту одна за другой. Первая втыкается в запястье сидящего — он даже охнуть не успевает, рука просто перестаёт слушаться, и ружьё сползает с колен на землю мягко, без стука. Вторая бьёт стоящего в локоть, и он оседает, будто из него разом выпустили воздух, хватаясь за онемевшую конечность здоровой рукой.

Я подхожу, пока оба хрипят что-то невнятное — не от боли, холод не причиняет боли, он отнимает способность двигаться, а это для тела куда страшнее любой раны, — и глушу обоих коротким ударом в висок. Аккуратно, без фанатизма. Мне эти двое живыми ещё пригодятся, пускай в качестве немого укора совести барона, если таковая у него вообще водится.

— Чисто, — шепчу я почти беззвучно, одними губами, зная, что Хугин услышит и так.

Сверху доносится негромкое карканье — не крик, а скорее уведомление об исполнении. Где-то за штабелями начинает заливаться лаем собака, но лай обрывается на середине, переходит в недоумённое поскуливание, и я почти вижу, как чёрная тень кружит над псиной, дразнит, уводит внимание от забора в сторону кустов. Следом доносится глухой стук — часовой у дальнего штабеля леса оседает в траву с клювом в плече, аккуратно, без крови, просто достаточно больно, чтобы отключиться на четверть часа.

Я двигаюсь вдоль забора, низко, тенью среди теней, и когда выхожу к прогалине, откуда виден весь двор, у меня на миг перехватывает дыхание — не от магии, от масштаба.

Это не обоз. Это завод.

Три длинных печи для сушки древесины дышат рыжим светом сквозь щели заслонок, и жар от них ощущается даже отсюда, за полсотни шагов. Ряды ящиков — аккуратных, сколоченных, с клеймом, которого я не могу разглядеть в темноте, — выстроены штабелями вдоль стены склада, и в каждом, судя по тому, как блестят грани сквозь щели досок, лежат кристаллы. Десятки ящиков. Может, сотни. А дальше, за печами, темнеют штабеля самой древесины — толстые срубленные стволы, по коре которых идёт тонкий серебристый узор, будто кто-то пролил по дереву ртуть и дал ей застыть.

«Ну и аппетиты у барона», — думаю я, и голос Дмитрия в голове тихо присвистывает: это уже не мелкий жулик с левым товаром в телеге, это целая производственная линия, завязанная на контрабанду, на труд запуганных людей, на кровь аномалии, перегнанную в звонкую монету.

Я всё ещё стою в тени, прикидывая, как половчее добраться до печей, когда во дворе раздаётся резкий, рвущий ночную тишину звук — удар металла о металл, потом ещё и ещё, частый, набатный.

Рельс. Кто-то бьёт в рельс.

Я разворачиваюсь на звук и вижу его — невысокого жилистого мужика с всклокоченной бородой, в распахнутом тулупе, с железным прутом в руке. Он стоит у входа в сторожку, бьёт в висящий на цепи обрезок рельса и орёт что-то бессвязное, срывая голос, а глаза у него при этом не испуганные, а злые — глаза человека, который привык, что его слушаются, и сейчас в ярости от того, что кто-то посмел нарушить его порядок на вверенной территории.

Десятник. Ипатий Куликов, если верить Лукьяну. Заметил меня на подходе к печам — углядел в полутьме то ли тень, то ли движение, и среагировал быстрее, чем я рассчитывал.

«Вот тебе и фактор внезапности», — отмечаю я про себя без особой паники, уже прикидывая новый расклад. Время на тихое отключение печей испарилось вместе с последним ударом рельса. Теперь счёт пошёл на секунды.

Из сторожки — низкого, крепко срубленного домика у самых печей — распахивается дверь, и оттуда вываливается человек в накинутом на плечи армяке, босой, с заспанным и одновременно мгновенно собравшимся лицом — лицом профессионала, которого будят не в первый раз и который умеет просыпаться сразу в боевой готовности. Невысокий, плотный, с коротко стриженой бородой и руками, которые он уже разводит в стороны характерным жестом.

Фрол Бутурлин.

Он не кричит, не суетится — просто разводит ладони, и между ними вспыхивает рыжее марево, растекается в воздухе кольцом, опускается вниз, охватывая его самого и ближайший ряд ящиков с кристаллами плотной огненной плёнкой. Щит встаёт быстро, грамотно, с запасом — маг явно не первый год носит второй ранг и явно рассчитывает его держать до последнего, пока вся охрана не соберётся на шум.

«Ну здравствуй, Фрол Дмитрич, — думаю я, чувствуя, как под рёбрами холод начинает собираться плотнее, тяжелее, будто зверь внутри меня наконец расправляет затёкшие от долгого сна лапы. — Пора познакомиться поближе».

* * *

Огненное марево выплёскивается из кольца раньше, чем я успеваю отступить: не прямой удар, а хлопок жара по широкой дуге, краем задевающий меня, прежде чем я проваливаюсь в сторону. Рукав кафтана вспыхивает мгновенной сухой вспышкой, и я чувствую, как кожу на предплечье обжигает — не смертельно, но достаточно, чтобы понять: Фрол не отбивается наугад, он метит.

«Ну и ладно», — думаю я, сбивая огонь о землю ладонью в толстой рукавице. Пробовать холодом иглы по рукам, как с обозными, тут смысла нет: Бутурлин сидит за собственным щитом, плотным, подпитанным страхом и выучкой, и точечный укол просто расплавится о рыжую плёнку раньше, чем дойдёт до тела.

Голос Дмитрия в голове деловито подводит итог: «Тонкая работа тут не катит, бро. Нужен молоток».

Я не спорю. Вместо того чтобы ждать, пока тело само сорвётся в панике, как с «музыкантами», я тяну вниз, к рёбрам, туда, где после того боя навсегда поселился холод — и зову его сам. Не рывком, не истерикой на грани смерти, а так, как учился у костра последние три дня: медленно, по счёту, забирая ровно столько, сколько нужно.

Первой отзывается кожа предплечий: по ней пробегает морозная рябь, и на месте, где секунду назад была обожжённая плоть, проступает серебристая чешуя с тонкими чёрными прожилками, плотная, холодная на ощупь даже для меня самого. Пальцы чуть удлиняются, ногти темнеют и твердеют в подобие когтей — не на всю длину, как тогда, в разрыве, а вполовину, ровно настолько, насколько я позволяю себе выпустить зверя наружу.

В груди нет того знакомого ужаса, что рвёт изнутри, когда теряешь берега. Есть только холодная, почти рабочая сосредоточенность, будто я включаю станок на известной мощности, зная заранее, сколько он выдержит и когда его нужно будет заглушить.

Я срываюсь с места, и тело впервые за всё это время не спорит со мной, не тянет в сторону своей неуклюжестью подростка. Правая рука идёт вперёд коротким диагональным взмахом — не моим, не Дмитрия, а тем самым, из видения, из каменного зала с оружейными стойками, где безымянный предок бил двумя топорами, левым короче правого, экономя замах там, где я по привычке колхозника тратил бы лишнюю секунду на размах. Движение ложится само, без зазора между мыслью и мышцей, и я впервые за всё это время не чувствую себя в собственном теле гостем.

Фрол вскидывает руки, усиливая щит, выталкивая в мою сторону новую волну жара — и тут я выпускаю то, что копил. Не ледяные иглы, не точечный укол. Волну. Она идёт от груди через руки, срывается с кончиков пальцев морозным паром и бьёт в огненное кольцо не снаружи, а будто изнутри самого воздуха вокруг мага — туда, где горит его собственная ткань заклинания.

Пламя гаснет не как от воды — оно гаснет, как свеча под стеклянным колпаком, когда кислороду больше неоткуда взяться. Рыжее марево мигает, тускнеет, схлопывается внутрь самого себя, а следом будто невидимая рука сдавливает Фролу горло: он давится собственным заклинанием, хрипит, хватает ртом воздух, которого там, где должен быть огонь, вдруг не остаётся.

— Поле, — доносится сверху каркающий шёпот Хугина, кружащего над двором. — Держишь его ровно. Молодец.

Мне некогда отвечать. Бутурлин, задыхаясь, всё ещё пытается удержать посох перед собой — короткий, окованный железом, с мутным кристаллом на навершии, — и я делаю то единственное, что имеет смысл сейчас: бью не по магу, а по посоху. Короткий удар ребром ладони, усиленной холодом, приходится точно по запястью, которое держит древко.

Хруст выходит сухим, коротким, будничным — как ломается сырая ветка под сапогом. Посох летит в снег вместе с коротким вскриком, и Бутурлин оседает на колени, зажимая правую руку левой, лицо перекошено не столько болью, сколько ужасом человека, который только что понял, что его собственная магия для кого-то — не угроза, а пустой звук.

«А ну-ка иди к папочке, — думаю я без всякой злости, скорее с усталой иронией, — пора отвечать за свои деяния, сраный ублюдок». Но вслух не говорю ничего: не время для спектакля, да и обещание, данное себе ещё на обозе, никуда не делось. Не убивать того, кто больше не может драться. Фрол больше не может.

Я чувствую, как холод внутри опадает, стекает обратно к рёбрам, не оставляя после себя той выжженной, звенящей пустоты, что была после «музыкантов». Только тяжесть в ногах, тупую, вполне человеческую усталость — такую, после которой хочется сесть и подышать, а не падать замертво.

Чешуя на предплечьях бледнеет, тает в обычную кожу, ногти укорачиваются обратно. Я разжимаю кулак, стряхиваю с пальцев последние хлопья инея и смотрю на скорчившегося в снегу мага, слушая, как со стороны печей уже доносится топот бегущих ног и чей-то надсадный крик.

— Куликов КАР поднял остальных, — каркает сверху Хугин. — Время вышло.

— Знаю, — выдыхаю я, и голос у меня ровный, без дрожи. — Пошли заканчивать.

Глава 20

Барон Злобин Андрей Александрович.

Дверь кабинета распахивается без стука, и он уже понимает — хорошего не будет. На пороге стоит Матвейка, младший из конюших, которого барон держит при себе на побегушках, и вид у него такой, будто он бежал всю дорогу от завода до поместья пешком.

— Ваше благородие... — сипит он, хватаясь за косяк. — С печей...

— Дыши, — говорит барон, хотя сам уже чувствует, как внутри всё холодеет быстрее, чем от любого ледяного дара. — Дыши и говори по-человечески.

— Печи встали. Все три. Бутурлин... Фрол Касьяныч руку сломал, посох из рук вышибли, он теперь сам не свой, молчит, в угол забился. Куликов периметр не удержал, половину людей... кто жив, те разбежались кто куда. Он сам... — Матвейка сглатывает. — Он сам велел мне бежать первому, доложить.

Барон молчит. В ушах звенит, будто кто-то бьёт в пустое ведро прямо над головой. Завод. Печи, пилорама, сортировка кристаллов — то единственное место, где он сам, своими руками, выстроил дело без оглядки на Нарышкиных, без оглядки на чужие приказы. «Моё». И вот снова этот безымянный ублюдок прошёлся по нему, как коса по траве.

— Сколько... — начинаю барон и сам слышит, как голос садится. — Сколько там людей было?

— Двенадцать охраны, Ваше благородие, да рабочие.

— Сколько живых?

Матвейка молчит, и этого достаточно.

Барон берет со стола чернильный прибор — тяжёлый, бронзовый, подарок покойного отца, ещё с вензелем рода, — и швыряет его в стену. Прибор с грохотом врезается в портрет какого-то предка в генеральском мундире, чернила разлетаются чёрными брызгами по дорогим обоям, и портрет криво повисает на одном гвозде. Матвейка вжимает голову в плечи.

— ВОН! — ревет барон и сам слышит, как голос срывается на визг, недостойный барона. — Пошёл вон, труп ходячий, пока я тебя самого к чертям не отправил!

Завод давал ему семьсот тысяч в год чистыми. Семьдесят тысяч — это не считая того, что шло через Воейкова и через барнаульский склад. Это была становая жила всего дела, и вот теперь эта жила перерезана, и неизвестно даже, останется ли там хоть одна печь, которую можно будет запустить заново до зимы.

Дверь снова открывается, на этот раз осторожнее — входит Пантелей Игнатьич, управляющий, седой, сутулый, с вечно потными ладонями. Он уже слышал, уже знает — по лицу видно.

— Садись. Нет, стой, — рычит барон — Считай. Сейчас же, при мне. Сколько у меня людей осталось в деле, сколько денег в обороте, сколько я ещё могу потерять, прежде чем останусь гол, как церковная мышь.

— Ваше благородие, мне нужно время на книги...

— У тебя час! — стучит кулаком по столу барон так, что чернильница, уцелевшая на этот раз, подпрыгивает. — Час, Пантелей, не больше! Я должен знать, на что я ещё опираюсь, а на что уже нет!

Управляющий кланяется, пятится к двери, и он остается один, тяжело опускаясь в кресло. Жир на животе давит на рёбра, дышать тяжело, но не от этого — от другого.

Он перебирает в памяти последние недели, как чётки. Бригада Матроса — вырезана подчистую, сам Матрос мёртв. «Бременские музыканты» — лучшие наёмники, каких я мог себе позволить, почти все легли, Осёл едва дышит, Пёс сбежал и, кажется, сбежал насовсем. Обоз на тракте — разгромлен, бумаги украдены. Теперь завод.

Слишком точно. Слишком хорошо этот ублюдок знает мои маршруты, мои смены караула, мои слабые места — будто кто-то водит его за руку, показывает пальцем: бей сюда, здесь больнее всего. Случайность так не бьёт. Случайность не находит именно тот час, когда охрана слабее, и именно ту дорогу, где нет лишних глаз.

bannerbanner