
Полная версия:
Дом, которого нет
Пока мама кипятила воду на плитке, тётя Нина села на край кровати и начала расспрашивать Максима – когда заболел, что болит, как дышится. Она говорила с ним тихо, почти шёпотом, словно они делились секретами, и брат, измученный болезнью, отвечал ей с детской искренностью, даже пытаясь улыбаться.
– А в животе не крутит? – спрашивала она, осторожно прощупывая его живот. – А головка не болит?
– Нет, только дышать трудно, – отвечал Максим. – И спина болит, вот тут, – он показал на лопатки.
– Это от кашля, – кивнула тётя Нина. – А скажи-ка мне, чемпион, ты, случаем, в снегу не валялся? Или, может, в мокрых носках ходил?
Максим виновато опустил глаза:
– Мы в снежки играли… и я упал в сугроб. А потом сразу домой пошли, я и не переоделся…
– Ага! – торжествующе воскликнула тётя Нина. – Так я и знала! Все вы, мальчишки, одинаковые – сначала в снегу вываляетесь, а потом болеете. Ладно, исправим твою оплошность, но в следующий раз будь умнее.
Когда всё было готово, тётя Нина с неторопливой уверенностью человека, делавшего это тысячи раз, сломала ампулу, набрала лекарство в шприц и, держа его иглой вверх, легонько постучала по стеклу, чтобы выпустить пузырьки воздуха. Её движения были отточенными, экономными, полными той изящной функциональности, которая приходит только с многолетним опытом. Несмотря на свои полные руки с короткими пальцами, она управлялась со шприцем с удивительной ловкостью.
– Ну-ка, на бочок, – скомандовала она Максиму. – И штанишки приспусти.
– А будет больно? – спросил Максим, с опаской глядя на иглу.
– Как комарик укусит, – улыбнулась тётя Нина. – Ты же у нас смелый мальчик? Вот и покажи свою храбрость. Раз, два, три!
Брат зажмурился, закусив губу, но не издал ни звука, когда игла вошла в тело. Только потом, когда тётя Нина ушла, пообещав прийти с новой дозой завтра, он шёпотом признался мне: «Как комар в попу укусил, только глубже. Но я не плакал, правда?»
– Правда-правда, – подтвердил я, с уважением глядя на младшего брата. – Ты настоящий герой. Даже тётя Нина так сказала.
Максим просиял и даже приподнялся на подушке:
– Она так сказала? Про меня?
– Ага. Сказала, что ты храбрее многих взрослых мужиков, которые от одного вида шприца в обморок падают.
Это была маленькая ложь во спасение, но она сделала своё дело – Максим расслабился и вскоре задремал с лёгкой улыбкой на губах.
– Спасибо вам, Нина Петровна, – повторяла мама, провожая соседку до двери и пытаясь украдкой сунуть ей смятую трёхрублёвку. – Возьмите хоть за лекарство…
– Убери, – тётя Нина морщилась, словно от неприятного запаха, резко отстраняя руку с деньгами. – Мы ж соседи. Завтра тоже приду, после смены. А утром сама в поликлинику сбегай, участкового вызови, пусть справку о болезни даст.
– Да мне неудобно, – смущенно пробормотала мама. – Вы и так столько делаете…
– Чего тут неудобного? – искренне удивилась тётя Нина. – Ты что, не сделала бы то же самое для моих детей?
И мама замолчала, потому что ответ был очевиден. Конечно, сделала бы. Без раздумий.
Тётя Нина приходила к нам каждый вечер целую неделю, пока Максим не пошел на поправку. Она приносила не только уколы, но и отвары трав, и какой-то особый мёд, которым поила брата с ложечки, разведя его в тёплой воде. А ещё – домашнее печенье для меня, словно помня, что в доме, где один ребёнок болеет, второй часто чувствует себя забытым.
– Держи, сладкоежка, – говорила она, протягивая мне завёрнутую в чистую салфетку стопку печенья. – Только Максиму не давай, ему пока нельзя.
– А что это за печенье? – спрашивал я, разглядывая золотистые кругляши с вкраплениями то ли орехов, то ли изюма.
– Овсяное, с клюквой. Моего собственного рецепта, – она подмигивала мне. – Оно волшебное, знаешь? Кто его съест, тот никогда не вырастет жадиной.
– А я и не жадина! – возмущался я.
– Вот и славно, значит, печенье тебе помогает, – смеялась тётя Нина, потрепав меня по голове.
Быт семьи Корневых разительно отличался от размеренного течения жизни в нашей квартире. У них дома часто бывало шумно, особенно по вечерам и в выходные дни. Муж тёти Нины, Григорий Иванович (или просто дядя Гриша, как звали его все в доме) – высокий, костлявый мужчина с лицом цвета кирпича, обожжённого солнцем, – работал бригадиром на строительстве дома на окраине города. Его часто можно было видеть в выцветшей клетчатой рубашке с закатанными рукавами, обнажавшими жилистые руки с набухшими венами. Походка у дяди Гриши была характерная – чуть вразвалку, с наклоном вперёд, словно он постоянно шёл против ветра.
Дядя Гриша приносил домой не столько зарплату (которая, впрочем, была не такой уж маленькой), сколько неутолимую жажду, которую, казалось, не могло погасить никакое количество спиртного. Он пил методично, почти ритуально, словно исполняя некий древний обряд. Но, в отличие от многих наших соседей, которых алкоголь превращал в агрессивных, шумных, дядя Гриша становился философски настроенным и даже лиричным.
– Понимаешь, Нинок, – говорил он жене достаточно громко, чтобы слышал весь дом, – жизнь человеческая – она как эта вот стопка. Вроде маленькая, а в ней всё помещается – и горе, и радость, и любовь, и ненависть…
Тётя Нина только вздыхала, убирая со стола пустые бутылки:
– Ох, Гриша-Гриша, философ ты мой доморощенный. Лучше б ты так о деньгах думал, как о жизни размышляешь, глядишь – дом бы уже построили.
– Дом – это что? – не унимался дядя Гриша. – Стены, крыша… А душа где жить будет? Вот ты мне скажи – душе-то крыша нужна?
– Душа твоя скоро в вытрезвителе жить будет, философ, – ворчала тётя Нина, но без злобы, скорее устало и привычно, как ворчат на любимого, но непутёвого ребёнка.
Сын Корневых, Виктор (все звали его Витькой) был копией отца – такой же длинный, нескладный, с тем же упрямым разворотом плеч. Ему было уже за двадцать, он работал вместе с отцом на стройке и, казалось, унаследовал не только его внешность, но и тягу к спиртному. Но если в дяде Грише эта страсть сочеталась с какой-то внутренней сдержанностью, то Витька пил с юношеской безоглядностью, словно бросаясь в омут головой.
– Папаня, ты чё такой хмурый? – кричал Витька, врываясь в квартиру с бутылкой в руке. – Жизнь прекрасна! Смотри, чё у меня есть!
– Где взял? – хмуро спрашивал дядя Гриша, окидывая сына оценивающим взглядом.
– Зарплату дали! Премиальные! – Витька хлопал себя по нагрудному карману. – Мы план перевыполнили! Гуляем, отец!
И дядя Гриша сдавался, расплывался в улыбке, доставал стаканы. А тётя Нина только головой качала и уходила к соседке – не могла видеть, как её мужчины губят себя.
– Гены, – говорила она маме. – Это всё гены. У Гриши отец пил, и дед пил, и прадед, наверное. И Витька теперь туда же. Как проклятие какое-то родовое.
По вечерам из их квартиры часто доносились звуки шумного застолья – звон стаканов, громкие голоса, взрывы хохота, иногда пение в два голоса, отца и сына. Но, что удивительно, почти никогда – ругань, крики или плач. Они пили не от горя и не от злобы, а словно от избытка какой-то внутренней энергии, которую некуда было девать. Это было похоже на семейную традицию – как в других семьях собираются за вечерним чаем, так они собирались за бутылкой.
– Эх, мать, ты только посмотри, какой сын у нас вымахал! – восклицал дядя Гриша, обнимая Витьку за плечи. – Богатырь!
И они затягивали какую-нибудь протяжную песню – то «Ой, мороз, мороз», то «Степь да степь кругом», то ещё что-то народное, от чего даже у непьющих соседей на глаза наворачивались слезы.
А когда они уставали петь, начинались бесконечные разговоры – о работе, о жизни, о политике. И дядя Гриша, обычно немногословный, вдруг оказывался способен говорить часами.
– Нам, сынок, всю жизнь врали и врут, – говорил он, понизив голос и наклонившись к Витьке. – Ты думаешь, коммунизм возможен? Ха! Человек так устроен – всегда себе больше хочет. Это ж против природы – всем поровну давать…
– Бать, ты чего? – Витька испуганно оглядывался по сторонам. – За такое и посадить могут!
– Вот! – торжествующе воздевал палец дядя Гриша. – Сам и ответил! Если правда – посадят! Значит, что? Правду боятся!
Единственным островком спокойствия в этой бурной семье была дочь Корневых, Наташа – крепенькая девочка около четырнадцати лет с огромными серыми глазами и тонкими, будто прочерченными карандашом бровями. Она была весёлой, разговорчивой болтушкой.
Наташка всегда была в движении – если не бежала куда-то, то прыгала через скакалку или играла с подружками в классики. От неё пахло свежестью, солнцем и какими-то ягодами – то ли клубникой, то ли земляникой. Её звонкий смех разносился по всему двору, заставляя улыбаться даже самых угрюмых жильцов.
– Наташка, стрекоза ты неугомонная, – ворчала на неё бабушка Зоя. – Угомонишься ты сегодня или нет?
– Не-а! – отвечала Наташка, продолжая прыгать. – Мама говорит, что я в детстве всю энергию должна потратить, чтобы потом усидчивой стать!
– То-то твоя мама сама такая усидчивая, – хмыкала бабушка Зоя, но беззлобно, с улыбкой.
Я помогал Наташке с математикой. Хоть она и была старше меня на два класса, цифры словно ускользали от неё, растворялись, теряли смысл. Она смотрела на страницу учебника с таким выражением лица, будто перед ней был текст на древнекитайском.
– У тебя в голове счёты что ли встроены? – удивлённо спрашивала она, когда я, почти не задумываясь, решал задачу, над которой она билась весь вечер. – Или ты просто в учебник заглядываешь, когда я не вижу?
– Просто люблю, когда всё сходится, – отвечал я, сам не понимая, откуда берётся эта лёгкость в обращении с числами. – Смотри, это как ребус. Каждая цифра должна встать на своё место, и тогда уравнение сложится.
– Ага, «просто люблю», – передразнивала она меня. – А я вот «просто ненавижу» эту математику! Зачем мне знать, сколько килограммов картошки привезли в магазин, если от базы до магазина ехали со скоростью сорок километров в час?
– Ну, это же практическая задача, – пытался объяснить я. – В жизни пригодится.
– Ага, прям вот завтра с утра пойду спрашивать у продавщицы, с какой скоростью к ним картошку везли, – она закатывала глаза, а потом вдруг меняла тон: – Саш, а ты мне задачку не решишь? Ну пожа-а-алуйста! Мне эта двойка ну никак не нужна!
И я, конечно, сдавался. Как можно было устоять перед этими огромными глазами, в которых плескалась такая искренняя мольба?
Однажды в середине лета, в тот особый предвечерний час, когда солнце уже клонится к закату, но жара ещё стоит невыносимая, я забрался на чердак нашего дома, спасаясь от духоты. Через маленькое окошко под самой крышей открывался вид на весь двор – словно на диораму из музея. И там, с высоты своего укрытия, я стал невольным свидетелем странной сцены.
Я сидел, прижавшись лбом к нагретому солнцем стеклу, наблюдая за жизнью двора, как вдруг услышал громкие голоса. В нашем дворе всегда было шумно, но эти звуки выделялись – в них звучало что-то необычное, что-то нарушающее привычный ритм повседневности.
Входная дверь нашего дома с грохотом распахнулась, и на крыльцо выскочил дядя Гриша. Он был в трусах и застиранной майке, из-под которой выпирал острый кадык и выступали ключицы. Лицо его, и без того красное, теперь пылало, как раскалённый металл, а глаза сверкали каким-то диким, почти первобытным огнём. Он огляделся по сторонам, словно ища что-то, и, увидев длинную деревянную жердь, прислонённую к стене сарая (ту самую, которой соседки подпирали бельевые верёвки, чтобы мокрое бельё не касалось земли), схватил её и замер в боевой стойке.
Через несколько секунд из той же двери выскочил Витька – в таких же семейных трусах до колен и расстёгнутой рубашке, накинутой на голое тело. Увидев отца с импровизированным копьём, он пригнулся и начал пятиться, но не от страха, а с каким-то игривым азартом, словно это была часть какой-то давно знакомой им обоим игры.
– Стой, паршивец! – кричал дядя Гриша, делая выпады жердью, словно рыцарь копьём. Его голос гремел на весь двор, отражаясь от стен домов. – Чем породил, тем и убью!
– Папаня, ты чего разошёлся? – хохотал Витька, ловко уворачиваясь от тычков. – Подумаешь, полбутылки приговорил! Тебе же оставил!
– Негодяй! Бессовестный! – ревел дядя Гриша, но в его голосе не было настоящей злости. – Я после смены отдохнуть хотел, а ты… Ну погоди, догоню – уши оборву!
Витька ловко уворачивался от «копья», петляя между развешенными сушиться простынями и наволочками. Он хохотал – звонко, заразительно, как мальчишка, играющий в казаки-разбойники.
– Не догонишь, батя! – кричал он, дразня отца. – Стар стал, ноги не держат!
– Это я-то стар?! – возмущался дядя Гриша. – Да я тебя одной левой!
И в подтверждение своих слов он сделал особенно резкий выпад, от которого Витька едва успел увернуться. Жердь чиркнула по бельевой верёвке, и чьи-то простыни, висевшие там, опасно закачались.
– Осторожнее, охламоны! – крикнула из окна тётя Валя, хозяйка простыней. – Только постирала, а вы мне сейчас всё в пыль уроните!
– Прости, соседка! – крикнул дядя Гриша, на секунду отвлекшись от погони. – Вот поймаю паразита, заставлю тебе всё перестирать!
– Разбежался! – отозвался Витька, воспользовавшись заминкой, чтобы отбежать подальше. – Я тебе не прачка!
Их погоня превратилась в странный танец – нелепый и в то же время почти грациозный, с кружениями, выпадами, обманными движениями. Несколько раз Витька оказывался прижатым к стене или забору, но всегда находил способ ускользнуть, вызывая у отца новый взрыв притворного гнева и новую порцию угроз, которые, однако, никто из них не воспринимал всерьёз.
В какой-то момент к ним присоединилась Найда – старая дворняга неопределённого окраса, обитавшая в соседнем дворе и кормившаяся с общего стола. Она бегала между ними, радостно гавкая и пытаясь ухватить зубами конец жерди, что вызывало новые взрывы хохота у обоих Корневых.
– А ну, Найда, взять его! – командовал дядя Гриша, показывая на сына. – Фас!
Но собака, словно издеваясь, бросалась к самому дяде Грише и начинала прыгать вокруг него, путаясь под ногами и мешая преследовать сына.
– Предательница! – смеялся дядя Гриша. – И ты против меня! Весь мир ополчился!
К этому времени во дворе собралась небольшая толпа зрителей. Дети визжали от восторга, старушки качали головами, но тоже улыбались, а мужики одобрительно хмыкали, явно сочувствуя то одной, то другой стороне.
– Эх, Гришка, не догонишь! Годы не те! – кричал дядя Петя из соседнего дома.
– Молодость против опыта! – философски заметил дядя Коля, подбрасывая в воздух мелкую монетку. – Ставлю рубль на молодого!
– Принято! – отозвался дядя Петя. – Я за опыт!
Глядя на них сверху, я вдруг понял, что в этой нелепой сцене не было ни капли настоящей агрессии или злобы. Это была игра – странная, непонятная постороннему, но исполненная какой-то грубоватой нежности. Так могли бы играть медвежата в берлоге, делая вид, что дерутся, но на самом деле обучаясь друг у друга приёмам будущей взрослой жизни.
И в тот момент, наблюдая за этой сценой из своего гнезда, я подумал, что Корневы счастливы по-своему. У них было что-то такое, чего не было у многих других семей нашего дома – какая-то безоговорочная принадлежность друг другу, полное принятие со всеми недостатками и слабостями. И кто я такой, думал я тогда, чтобы судить это счастье? Кто я такой, чтобы решать, как должна выглядеть любовь между отцом и сыном, между мужем и женой?
Позже я видел, как они возвращались домой – взмыленные, запыхавшиеся, с разорванной в клочья майкой у дяди Гриши (за которую ему, несомненно, достанется от тёти Нины). Но они шли в обнимку, похлопывая друг друга по плечам и продолжая смеяться.
– Ну что, салага, признаёшь поражение? – спрашивал дядя Гриша, играя бицепсами.
– Да это ты, старик, еле ноги унёс, – отвечал Витька, но при этом крепко обнимал отца за плечи. – Повезло тебе, что я с утра недоспал!
– Ладно, мир? – предлагал дядя Гриша, протягивая руку.
– Мир, – соглашался Витька, пожимая её. – Только это… полбутылки мои. По справедливости.
– По справедливости, ты бы вообще не пил, молокосос, – ворчал дядя Гриша, но уже беззлобно, смиренно. – Ладно, пошли. Мать, небось, заждалась. И надо Найду покормить – заслужила псина.
Но жизнь – странная вещь, непредсказуемая и часто жестокая. Она сворачивает там, где не ждёшь, и убегает по дорогам, которые не выбирал, не планировал, даже не представлял себе.
Вскоре, произошла трагедия, которая навсегда изменила семью Корневых. Витька, к тому времени женившийся и переехавший в деревянный дом недалеко от реки, погиб страшной смертью. В ту ночь он вернулся домой сильно пьяным после какого-то праздника, прилёг на диван с сигаретой и уснул. Никто не знает, сколько времени тлел диван, прежде чем вспыхнуть по-настоящему. Известно только, что когда соседи почувствовали запах дыма и вызвали пожарных, было уже поздно.
Рассказывали, что жена Витьки, молодая женщина по имени Светлана, в ту ночь была у своей матери – они поссорились днём из-за его пьянства, и она ушла, хлопнув дверью. Она не знала, что больше никогда не увидит мужа живым, что их последними словами станут упрёки и обвинения.
– Я же говорила ему, – повторяла она потом, раскачиваясь из стороны в сторону, с опустевшими от горя глазами. – Тысячу раз говорила – не кури в постели, не пей столько… А он только смеялся, всё шуткой отделывался. «Не переживай, – говорил, – я заговорённый. Меня даже медведь не берёт».
Пожар в деревянном доме – это всегда страшно. Огонь распространяется молниеносно, пожирая всё на своем пути с ненасытностью древнего чудовища. К тому моменту, когда пожарным удалось пробиться в комнату, от человека осталось лишь тёмное скрюченное нечто, меньше ребёнка, обугленное до неузнаваемости. Опознать Витьку смогли только по перстню с инициалами, который он носил на правой руке – подарок отца на двадцатилетие.
Этот перстень я помнил хорошо – массивный, с затейливой гравировкой «В.К.» Дядя Гриша заказывал его у местного ювелира, отдав месячную зарплату. «Хочу, чтоб у сына память была, – объяснял он соседям. – Чтоб знал, что отец его любит».
Теперь этот перстень, почерневший от огня, но всё ещё различимый, стал последним напоминанием о человеке, который когда-то носил его с такой гордостью.
Я, как и все мальчишки нашего района, примчался на пожар и смотрел, как пожарные тушат дом. И потому стал свидетелем того, как выносили останки Витьки, завёрнутые в чёрный полиэтилен. И видел остекленевшие глаза дяди Гриши, который стоял, сгорбившись так, словно на плечи ему положили невидимую, но непомерно тяжёлую ношу. Он не плакал – по его лицу пробегала лишь странная судорога, словно он пытался что-то сказать, но не мог найти слов. Из его горла вырывался тихий, непрерывный скулящий звук – не человеческий, не животный, а какой-то потусторонний, будто сама боль обрела голос. Он повторял одно и то же, словно заевшая пластинка: «Зачем? За что?»
Я подошёл к нему, неловко коснулся руки:
– Дядя Гриша…
Он не сразу узнал меня – взгляд его блуждал, не фокусируясь. Потом что-то прояснилось в его глазах:
– Сашка?
Дядя Гриша долго смотрел на меня, словно пытаясь что-то понять. Потом вдруг сказал с какой-то детской растерянностью:
– А Витька-то… Витька мой…
И тут его прорвало. Он рухнул на колени прямо посреди улицы, обхватил себя руками за плечи и завыл – страшно, нечеловечески, выплёскивая всю боль, которую пытался сдержать. Я стоял рядом, не зная, что делать, как помочь. Никогда ещё я не чувствовал себя таким беспомощным, таким бесполезным.
Тётя Нина держалась по-другому. Она стояла рядом с мужем, прямая, оцепеневшая, с таким же лицом, с каким, наверное, входила в палаты к тяжелобольным – бесстрастным, собранным, готовым к худшему. Только руки выдавали её состояние – те самые уверенные руки, что спасли моего брата от болезни, теперь беспомощно теребили край кофты, не находя покоя, словно пытаясь ухватиться за что-то в этом мире, ставшем вдруг таким ненадёжным, таким зыбким.
В тот день дом словно съёжился от горя. Соседи выходили на крыльцо и во двор, но говорили шёпотом, словно боясь нарушить тишину, в которой звучал теперь только тихий, непрекращающийся вой дяди Гриши. И даже летнее солнце, яркое и безжалостное, бившее в окна, казалось холодным и чужим, словно свет далёкой звезды, который доходит до нас уже после того, как сама звезда давно погасла.
На похороны пришёл, кажется, весь город. Стояли молча, плечом к плечу – соседи, коллеги, друзья. Маленькая площадка перед могилой едва вместила всех желающих проститься. Гроб держали на руках шестеро мужчин – бывшие коллеги Витьки со стройки, могучие, как на подбор, но сейчас сгорбленные под тяжестью не столько гроба, сколько горя.
Дядя Гриша стоял неподвижно, глядя прямо перед собой невидящими глазами. Тётя Нина прижимала к губам платок, в котором я узнал тот самый, что был у неё, когда она приходила лечить Максима.
Прощание было коротким – никто не мог найти слов. Только дядя Гриша вдруг шагнул вперёд, положил руку на крышку гроба и произнёс хрипло, едва слышно:
– Прости меня, сынок.
За что он просил прощения? За те игры с жердью во дворе? За переданную по наследству жажду, которую не могло утолить никакое количество спиртного? За гены, обрёкшие сына на повторение отцовской судьбы? Или просто за то, что не уберёг, не спас, не научил жить иначе?
Никто не знал. И никто не мог утешить отца, потерявшего сына – самую страшную потерю, какая только может быть на свете.
После похорон дядя Гриша на некоторое время перестал пить. Словно дал обет перед памятью сына. Он постарел за несколько месяцев, согнулся, как будто жердь, которой он когда-то гонялся за Витькой, теперь придавила его к земле. Но каждое утро он всё равно вставал, умывался, надевал свою выцветшую рубашку и шёл на работу – строить дома для других людей, других семей, у которых, может быть, всё сложится иначе.
А тётя Нина? Она продолжала лечить людей, ставить уколы, мерить давление. Продолжала печь своё овсяное печенье с клюквой и угощать соседских детей. Только в глазах её теперь постоянно стояла та самая боль, с которой она когда-то боролась в глазах своих пациентов. И седины в её волосах прибавилось – уже не прядка, а целая снежная шапка.
Наверное, она была права – за каждого спасённого даётся по седому волоску. А за каждого потерянного – целая прядь.
ГЛАВА 6. Паж для королевы
В жизни каждого мальчишки бывает момент, когда в его судьбу входит человек, освещающий путь подобно маяку в ночном море. Для меня таким человеком стала Галя – старшеклассница, существо из иного мира, в котором книги были не просто набором страниц, а порталами в иные вселенные.
Я уже не помню точно, как произошла наша первая встреча. Возможно, это случилось в городской библиотеке, куда я ходил менять книги, или на улице возле нашего дома, где она иногда появлялась, направляясь к своей подруге, живущей неподалёку. В моей памяти сохранились лишь разрозненные кадры, словно выцветшие фотографии в старом альбоме: её короткие темно-русые волосы, отливающие золотом на солнце; глаза, светящиеся каким-то внутренним огнём; и руки – тонкие, с длинными пальцами, пахнущие проявителем и библиотечной пылью.
– Ты читал Крапивина? – спросила она при одной из наших встреч, когда я, набравшись смелости, показал ей свой дневник наблюдений за жителями нашего дома.
– Н-нет, – признался я, чувствуя, как горят уши от стыда за своё невежество. – А кто это?
Её глаза округлились от изумления, будто я сообщил, что никогда не видел солнца или не пробовал хлеба.
– Ты не знаешь Крапивина? – она покачала головой с таким выражением лица, словно обнаружила в космосе неизвестную планету. – Ну ты даёшь! Это же… это… – она замолчала, явно не находя слов, достаточно весомых, чтобы описать значимость этого автора. – Завтра принесу тебе «Оруженосец Кашка». Прочитаешь – поговорим.
И я прочитал – за одну ночь, спрятавшись с фонариком под одеялом, чтобы мама не ругалась за нарушение режима. А затем были «Мальчик со шпагой», «Тень Каравеллы», «Трое с площади Карронад»… Я глотал эти книги, как умирающий от жажды путник пьёт воду – жадно, не замечая ничего вокруг. И с каждой прочитанной страницей мир словно становился ярче, чётче, правильнее.
Галя была старше меня лет на шесть или семь – целая вечность по детским меркам. Для неё я был всего лишь смешным пацаном, живущим в том же районе, что и она. Но для меня она стала проводником в мир, где честь, справедливость и преданность друзьям были не просто красивыми словами из книжек, а настоящими жизненными принципами.
– Знаешь, – сказала она как-то, когда мы сидели на скамейке у старого тополя, чьи листья шелестели над нами, как тысячи маленьких флагов, – в книгах Крапивина всегда есть место подвигу. Не обязательно большому, как в войну, а такому… ежедневному. Понимаешь?

