
Полная версия:
Двойное бремя
Она стояла посреди кухни, сжимая пластиковый бортик ванночки, как якорь. Злость сменилась растерянностью. Желание сделать что-то, хоть что-то маленькое, натолкнулось на стену собственной зажатости, страха быть неправильно понятой, отвергнутой. И на осознание абсолютной ничтожности этого жеста перед лицом катастрофы, в которую погрузилась Ольга.
Она поставила ванночку обратно в шкафчик. Закрыла дверцу. Звук щелчка был громким в тишине. Поражение. Она снова была лишь наблюдательницей. У окна. Со своим нытьем и капающим краном. Но что-то внутри сдвинулось. Зерно стыда за собственную пассивность было посеяно. Оно еще не проросло действием, но треснула скорлупа ее привычного отстраненного отчаяния. Сегодня она не понесла ванночку. Но завтра? Послезавтра? Капля точит камень. Или кран – раковину.
Изолятор больше походил на холодный склеп, чем на комнату. Алексей сидел на табуретке, не шевелясь, уже несколько часов. Ярость выгорела, оставив пепелище страха и ледяного, всепроникающего осознания конца. Слова Валентины Петровны и чужого человека в костюме висели в воздухе: «Уголовное дело… Лишение прав… Ограничение дееспособности… Специализированное учреждение».
«Учреждение». Это слово било по нервам сильнее всего. ПНИ. Психоневрологический интернат для взрослых. Не его жалкая комната в «выпускниках» с призраком самостоятельности. Настоящая тюрьма. Палаты на 10-15 человек. Персонал, для которого ты – обуза, номер в журнале. Вечный надзор. Вечное унижение. Возврат в самое дно, из которого он так отчаянно, так неуклюже пытался вылезти, цепляясь за Свету, за иллюзию семьи, за детей как доказательство своей «нормальности». Иллюзии рухнули. Доказательство превратилось в обузу и причину его краха.
Дверь открылась. Не Валентина Петровна. Врач интерната, пожилой, усталый мужчина, и санитар – крепкий парень с бесстрастным лицом.
«Соколов, пойдем», – сказал врач без предисловий. Голос был ровным, лишенным эмоций. Конвейер.
«Куда?» – Алексей попытался встать, но ноги подкосились. Страх парализовал.
«В кабинет. Психиатр приехал. Для освидетельствования. По решению опеки и соцзащиты. После вчерашнего инцидента». Врач сделал шаг в сторону, давая пройти. Санитар стоял неподвижно, блокируя выход, если что.
Алексей встал, опираясь на стену. «Психиатр. Освидетельствование. Это оно. Начало конца». Его повели по знакомым, ненавистным коридорам. Мимо полуоткрытых дверей, откуда доносились привычные звуки интерната: вой, смех, нечленораздельная речь, плач. Он видел лица – некоторые пустые, некоторые с любопытством, некоторые со злобой. Он был одним из них. Всегда был. Его короткий побег закончился. Система затягивала его обратно, в общую палату безнадежности. И на этот раз – навсегда.
Светлану перевели из медпункта в маленькую, пустую комнату в административном корпусе. «Комната временного пребывания». На деле – камера для ожидания решения ее участи. Успокоительное, вколотое вчера, наконец, подействовало, но не так, как ожидалось. Оно не принесло облегчения. Оно погрузило ее в густой, тягучий туман, сквозь который все видится искаженным, замедленным, но не менее страшным.
Она сидела на кровати, прислонившись к стене. Руки лежали на коленях ладонями вверх – пустые. Ужасно пустые. Она смотрела на них. Руки, которые должны были держать, качать, обнимать. Руки, которые уронили Олесю. Глухой удар отзывался не в ушах, а где-то в глубине грудной клетки. Она видела лицо дочери – искаженное болью и страхом. Видела Настю, застывшую в своем углу, не понимающую ничего. Видела Ольгу, забирающую их… с выражением ужаса на лице. «Я отдала. Я отдала своих детей. Я – не мать. Я – чудовище».
Мысль кружила, как черная воронка, затягивая все остальные чувства. Стыд был таким всепоглощающим, что переходил в физическую боль – жжение в груди, ком в горле. Вина – перед детьми, перед Ольгой, перед своей давно умершей матерью (а была ли она лучше?), перед собой. Страх – перед милицией, судом, психушкой. Но сильнее страха было ощущение полной, окончательной опустошенности. Ее личный цикл замкнулся. Из брошенного ребенка интерната она превратилась в бросившую мать. Система, воспитавшая ее неспособной к любви и ответственности, получила закономерный результат. И теперь отбрасывала ее, как бракованную деталь.
Дверь открылась. Вошла незнакомая женщина – психолог или соцработник, Светлана не поняла. Лицо было мягким, пытающимся выразить участие.
«Светлана Игоревна? Как вы себя чувствуете? Может, поговорим?» – голос был тихим, осторожным.
Светлана медленно подняла на нее глаза. Глаза были огромными, темными, но пустыми. Как у Насти. В них не было ни страха, ни надежды, ни даже слез. Только глубокая, бездонная пустота раздавленного существа. Она не ответила. Она просто смотрела сквозь женщину, в стену, в свое прошлое, в свое несостоявшееся будущее. Туман сгущался. Звуки приглушились. Осталось только гудение в ушах и ледяная пустота в руках, где когда-то должны были быть ее дети. Цикл завершился. Она была концом.
Глава 7: Тени и Зеркала
Холодный мартовский ветер бил в лицо Анне, когда она выходила из подъезда с мусорным ведром. Серое утро, промозглое, без просвета. Она машинально бросила взгляд на подъезд напротив – пусто. Ни Елены с ее вечной борьбой, ни вчерашнего кошмара с Ольгой. Только грязный асфальт да обледенелые сугробы. Но в ушах все еще стоял тот душераздирающий крик младенца и образ девочки-куклы, безвольно болтавшейся на руках таксиста.
"Боже, как она там?" – мысль впилась, как заноза. Анна резко дернула ручку мусорного контейнера. Пластик звякнул о металл. Ее собственные проблемы – затянувшийся отчет, капающий кран, одиночество – вдруг показались пошлыми, мелкими неурядицами. Пылью по сравнению с бетонными плитами чужого горя. Стыд за свое нытье о стакане воды смешался с яростью. На кого? На Светлану и Алексея, этих несостоявшихся родителей? На систему, которая порождает и бросает таких, как они? На Ольгу за ее идиотское, обреченное "я смогу"? На себя – за то, что просто стоит и смотрит.
Она подняла глаза. В окне на четвертом этаже того самого подъезда мелькнуло движение. Ольга? Анна замерла, ведро в руке. Что там сейчас? Крик? Безмолвие еще страшнее? Она вспомнила маленькую белую ванночку в своем шкафчике. Бесполезный кусок пластика. Капля в океане нужды. Но что-то. Конкретное. Не просто жалость за стеклом.
"Сумасшедшая?" – мысль ударила стыдом. Просто принести? Сказать что? "Держите, вам пригодится"? Ольга, измученная, может захлопнуть дверь. Или расплакаться. Анна представила себя на месте Ольги – встретившей соседку с дурацким подарком посреди ада. Горечь подступила к горлу. Она резко развернулась, пошла обратно. Поражение. Она снова была лишь тенью у окна. Но что-то внутри, скорлупа привычного отстранения, треснуло. Сегодня она не понесла ванночку. Но камень точит капля. Или кран – раковину.
Тишина в квартире Ольги была зыбкой, ненадежной, как тонкий лед над черной водой. Олеся спала, наконец, истощенная ночным марафоном крика, всхлипывая во сне. Настя лежала на одеяле, уткнувшись лицом в складки ткани, лишь легкое подрагивание спины выдавало жизнь. Ольга стояла у окна на кухне, пальцами впиваясь в холодный подоконник. Она не спала. Вообще. За ночь ее лицо приобрело землистый оттенок, глаза запали, окруженные синевой, похожей на синяки. Руки мелко дрожали. Внутри – пустота, выжженная паникой и бессилием.
Она смотрела на двор, не видя его. Видела Олесю, выгибающуюся дугой в немом отчаянии. Чувствовала под пальцами жесткое, неподатливое тело Насти при смене памперса. Слышала собственный хриплый шепот: "Тихе, тихе, солнышко", растворяющийся в визге. Она совершила ошибку. Чудовищную. Непрактичную. Сентиментальную. Она впустила хаос в свою упорядоченную, предсказуемо усталую жизнь. И теперь хаос пожирал ее изнутри.
Взгляд упал на жалкие пакеты с вещами девочек. Распашонки, памперсы, пачка смеси. Никаких инструкций. Никаких игрушек. Никакой информации. Что они любят? Чего боятся? Чем их успокоить, кроме невозможного? Она не знала их. Они были чужими, страшными в своей беспомощности и потребностях. Дети сестры. Гены. Проклятие.
Ольга схватилась за чашку с остывшим чаем. Рука дрожала так, что чай расплескался. Она поставила чашку, прислонилась лбом к холодному стеклу. "Я не могу. Не могу". Признание, вырвавшееся наружу, не принесло облегчения. Оно лишь подчеркнуло безвыходность. Вернуть их? В детдом? После ночи у нее? В спецотделение? Представить Настю в палате с такими же, как она, брошенными на произвол судьбы… Олесю, чей крик никто не услышит… Нет. Это было бы новым предательством. Хуже, чем не взять вовсе.
Она обернулась, глядя на спящих девочек. Олеся всхлипнула во сне, сморщив личико. Настя напряглась, ее мычание стало громче на секунду, потом стихло. Они были здесь. Ее крест. Ее расплата за годы отстраненности. Ее ад. И ее единственный, страшный шанс не стать окончательно чудовищем в собственных глазах. Нужно было просто… выжить. Следующий час. Следующую минуту. Сделать следующий шаг. Она медленно подошла к пакетам, вытащила памперсы, смесь. Надо попробовать развести правильно. Найти в интернете. Покормить Олесю, когда проснется. Попытаться… что-то. Хотя бы это.
Запах хлорки и лекарств в хосписе обычно действовал на Елену успокаивающе. Это был запах места, где о Максиме заботятся. Сегодня он резал ноздри, как упрек. Она стояла в дверях палаты, опираясь на косяк, всем телом чувствуя слабость и головокружение после болезни. Катя, увидев ее, ахнула:
"Лена! Ты чего?! Я же сказала – до понедельника! Ты же еле на ногах!"
Елена махнула рукой, стараясь, чтобы жест выглядел уверенным. "Ничего… прошло. Где Максим?"
Он лежал в кровати. Бледнее обычного. Глаза были полуприкрыты, дыхание поверхностное. Рядом стоял капельницы. Елену сжало ледяное кольцо страха.
"Что с ним?!" – голос сорвался.
"Успокойся, – Катя подошла, взяла ее под локоть, чувствуя, как та дрожит. – Температура поднялась вчера. Врач говорит, воспаление где-то начало. Колем антибиотик. Не паникуй. Держится".
"Держится…" – Елена подошла к кровати, осторожно коснулась руки сына. Кожа была горячей, сухой. Он не открыл глаз, лишь слабо пошевелил пальцами в ее руке. Или показалось? "Максюша? Солнышко, мама тут…" – она наклонилась, прошептала ему в ухо. Никакой реакции. Только хрипловатое дыхание.
"Его… он меня слышит?" – Елена повернулась к Кате, и в ее глазах стоял такой немой ужас, что нянечка отвела взгляд.
"Слышит, слышит, конечно, – поспешно сказала Катя. – Просто слабый. Лекарства. Ты сама-то сядь, а то упадёшь!" Она подтолкнула Елену к стулу у кровати.
Елена опустилась, не отпуская руки Максима. Страх, который гнал ее сюда сквозь слабость, теперь обернулся новой гранью. Он был здесь, но далеко. Отгорожен болезнью, лекарствами, своей немотой. А она… она была беспомощна. Не могла забрать его домой. Не могла даже толком ухаживать – руки дрожали, голова кружилась. Она была здесь, но бесполезной тенью. Как Анна у окна. Наблюдательницей за страданием собственного ребенка.
"Я… я посижу, – прошептала она Кате. – Рядом. Может, почувствует".
Катя кивнула, бросив на нее тревожный взгляд. "Сиди. Но если станет хуже – домой. Иначе я тебя силой отправлю. Поняла?"
Елена кивнула, не отрывая взгляда от Максима. Его неподвижное лицо было зеркалом ее собственного страха. Страха, что "тогда" наступит раньше, чем она успеет оправиться. Что она не успеет вернуться к нему по-настоящему. Что эта проклятая простуда, эта ее собственная слабость, станет роковой чертой. Она сжала его руку сильнее, пытаясь передать хоть каплю своего тепла, своей тоски, через эту хрупкую нить связи. "Держись, сынок. Мама… мама держится". Но держалась она из последних сил, как паутинка над пропастью.
Коридоры "Цветка Жизни" казались Светлане бесконечным туннелем в никуда. Ее вели. Куда? Она не знала. Не понимала слов женщины в строгом костюме, шедшей рядом. "Психолого-медико-педагогическая комиссия… Оценка состояния… Определение дальнейшей формы устройства…" Звуки сливались в монотонный гул, как мычание Насти.
Ее руки были пусты. Ужасно пусты. Она машинально сжимала и разжимала пальцы, пытаясь нащупать призрачный вес Олеси, упругость Настиного бока под рукой. Ничего. Только ледяной воздух коридора и запах каши, от которого тошнило.
Дверь открылась. Комната. Стол. Несколько незнакомых лиц. Взгляды – оценивающие, без тепла. Как на вещь. Сломанную вещь.
"Светлана Игоревна, присаживайтесь, пожалуйста".
Она села. Спина прямая, руки на коленях. Выученная поза послушания из интерната. Голова была тяжелой, туманной. Туда не доходили вопросы. "Как вы себя чувствуете?" Холодно. Пусто. "Понимаете ли вы серьезность произошедшего?" Падение. Удар. Синяк. Крик. Вечность. "Ваши отношения с мужем?" Страх. Боль. Темнота. "Ваши планы?" Планы? У нее никогда не было планов. Только выживание. День за днем. Крик за криком.
Она молчала. Слова застревали где-то в горле, тяжелым, беззвучным комом. Взгляды специалистов скользили по ней, фиксируя запавшие глаза, дрожь рук, мертвенную бледность. Шепоток за столом. Карандаши, скребущие по бумагам. Решение выносилось где-то над ней, без ее участия. Она была объектом. Проблемой. Как Настя. Как Олеся.
Внезапно, сквозь туман, пробился образ. Не детей. Ольги. Ее лица вчера, когда она забирала девочек. Лицо не спасительницы. Лицо заложницы. Лицо человека, шагнувшего в пропасть. И впервые за эти сутки в Светлане шевельнулось что-то, кроме стыда и пустоты. Острый, режущий укол вины. Перед тетей. Она подсунула ей этот груз. Свой сломанный мир. Свою несостоятельность. Теперь Ольга там, в аду, который она, Светлана, создала. А она сама здесь. Пустая. Оцениваемая. Решаемая.
Слезы. Горячие, соленые, неожиданные. Они потекли по щекам тихо, не сопровождаемые рыданиями. Просто текли. Как дождь по грязному стеклу. Свидетели ее окончательного краха. Специалисты переглянулись. В протоколе появилась новая запись. "Эмоциональная лабильность. Плач без видимой причины".
Причины были. Они сидели внутри, огромные, как скалы: брошенность, страх, стыд, вина перед детьми, вина перед Ольгой, вина перед собой за всю свою никчемную, сломанную жизнь. Она была не матерью. Не женой. Не человеком. Она была ошибкой системы. И система теперь исправляла сбой. Ее личный цикл завершился. Она сидела и плакала беззвучными слезами в комнате с чужими людьми, чувствуя себя последней, никому не нужной вещью на свете. Тенью самой себя. Зеркалом, отражающим только боль и пустоту.
Комната изолятора была камерой предварительного заключения для Алексея. Не в юридическом смысле, но по сути. Каждый шаг за дверью сопровождался санитаром. Каждый взгляд персонажа – оценивающий, подозрительный. Он перестал быть "выпускником". Он стал "проблемным пациентом". "Опасным".
Его привели в кабинет. Маленькая комната. Стол. Два стула. Женщина лет сорока, в очках, с лицом, не выражавшим ничего, кроме профессионального интереса. Психиатр.
"Алексей Викторович, садитесь". Голос ровный, безразличный.
Он сел. Спина прямая, руки сжаты в кулаки на коленях. Страх гнал кровь в виски, но он старался не показывать. Не дать им повода.
"Расскажите, что произошло вчера". Вопрос был не вопросом, а началом допроса.
"Ничего не произошло! – вырвалось у него, голос хриплый от напряжения. – Ребенок упал! Сама! Светка криворукая!"
Психиатр сделала пометку в блокноте. "Вы ссорились с супругой перед этим?"
"Нет! То есть… да, немного. Она орала, дети орали… Я сказал заткнуть их! Это же нормально!" Он искал оправдание в ее глазах, но находил только холодное стекло очков.
"Вы употребляли алкоголь?"
"Нет!" Ложь была очевидной даже ему самому. Запах перегара, вероятно, еще витал в комнате.
"Вы считаете, что ваши дети… нормальные?" Вопрос прозвучал неожиданно, как удар ниже пояса.
Алексей замер. Нормальные? Его мечта? Его проклятие? "Они… больные. Тяжело. Но это… мои дети". Он вымучил ответ, чувствуя, как ярость и стыд смешиваются внутри в ядовитый коктейль.
Психиатр смотрела на него. Долго. Молча. Потом еще одна пометка. "Вы испытываете агрессию к ним? К жене?"
"Нет! – он вскочил. – Я просто… Я хотел нормальную жизнь! А они… они все испортили! Она родила уродов!" Слова вырвались, неконтролируемые. Он понял ошибку, когда увидел, как брови психиатра чуть приподнялись. Еще одна пометка. Решающая.
"Спасибо, Алексей Викторович. Пока все". Она кивнула санитару у двери. "Отведите его обратно".
Его увели. По коридору, мимо чужих, любопытных глаз. Он шел, чувствуя спиной ее взгляд. Взгляд, который уже вынес приговор. "Неадекватность. Агрессия. Отрицание реальности. Опасен для окружающих". Ярлыки, которые приклеят к нему. Которые отправят его не просто в ПНИ, а в самое его дно – в отделение для буйных. В клетку. Навсегда.
В изоляторе он рухнул на табуретку. Цикл замкнулся. Интернат родил его сломленным. Он пытался вырваться, построив свою жалкую пародию на жизнь. Пародия рухнула, разбив вдребезги и его, и тех, кто рядом. Теперь система, как мать-паучиха, затягивала его обратно в свою паутину, навсегда лишая шанса. Он был тенью человека. Зеркалом, в котором отражалось только озлобление и страх. И этот страх теперь материализовался в виде решения комиссии, которое ждало его за дверью. Приговор. Конец.
Глава 8: Пыль на Солнце
Квартира Ольги пахла теперь не щами и пылью, а кисловатым молоком, детской мочой и чем-то еще, густым и тревожным – запахом бессилия. Рассвет не принес облегчения, лишь сменил тени ночи на серый, равнодушный свет. Олеся спала, наконец, урывками, ее дыхание прерывалось всхлипами, как будто плач продолжался внутри, даже во сне. Настя лежала на боку, лицом к стене, один глаз полуоткрыт, смотрел в никуда. Монотонное «мммм» стихло, заменившись редкими вздохами, похожими на стоны.
Ольга стояла у плиты. Не варила, не грела. Просто стояла, опершись ладонями о холодную эмаль. Ее тело было разбитой телегой после долгой тряски. Каждый сустав, каждая мышца ныла с особой, изощренной злобой. Но физическая боль была фоном, гулким эхом главной боли – в голове. Там гудело, как в опустошенном улье. Мысли не цеплялись, распадались на осколки: «смесь… памперс… вода… крик… стена… падение… сестра… вина… детдом… спецотделение…». Каждый осколок резал изнутри.
Она взглянула на пакет со смесью. Буквы плыли перед глазами. «Развести кипяченой водой… температура 37-40°С…». Кипяченой? Она кипятила? Не помнила. В чайнике что-то булькало, но когда? Она схватила бутылочку – ту самую, из пакета, с трещиной на соске. Сунула под кран. Холодная вода зажурчала. Холодная. Нельзя. Или можно? Она отдернула руку, как от огня. Бутылочка со звоном упала в раковину. Ольга зажмурилась. «Идиотка. Бесполезная идиотка». Голос в голове звучал как голос Валентины Петровны.
Рывком она наполнила чайник, поставила на огонь. Пламя взметнулось синим языком. Она смотрела на него, завороженная. Так просто. Огонь. Тепло. Порядок. Вода закипит. Она разведет смесь. Попробует покормить Олесю. Шаг за шагом. Как в бухгалтерии: проводка за проводкой. Только здесь проводки были из живых нервов, и каждая ошибка стоила крика, боли, стыда.
Шорох. Ольга обернулась. Настя пошевелилась. Не повернулась, не открыла глаз. Просто ее тело, скрюченное в неестественной позе, слегка качнулось, как маятник сломанных часов. И раздался звук. Не мычание. Тихий, влажный звук, похожий на хлюпанье. И запах. Резкий, неприкрытый запах испражнений.
Ольга замерла. Глоток воздуха застрял в горле, обжигая. Не сейчас. Не опять. Она только что… вчера… ночью… Казалось, она поменяла сотню памперсов за эту вечность. Каждый раз – борьба с негнущимися ногами Насти, с ее молчаливым сопротивлением, с отвращением к липкой, вонючей массе, с собственным рвотным позывом. И сейчас – снова. Пока вода кипит. Пока Олеся спит.
Она подошла к Насте, осторожно, как к мине. «Настенька?» Голос сорвался на шепот. Никакой реакции. Только запах усиливался. Ольга наклонилась, попыталась перевернуть девочку на спину. Тело было тяжелым, инертным, как мешок с песком. Ноги не поддавались, были сведены спазмом. Ольга уперлась, потащила. Боль рванула в пояснице. Она застонала. Настя издала короткий, гортанный звук – не крик, не плач, а что-то вроде хриплого выдоха страдания.
«Прости, прости, солнышко», – забормотала Ольга, чувствуя, как слезы подступают от бессилия и жалости. Она расстегнула памперс. Картина была хуже, чем ночью. Жидкий стул. Красные раздраженные складочки кожи. Настя явно страдала. От смеси? От стресса? От своей болезни? Ольга не знала. Она знала только, что нужно убрать, подмыть, намазать кремом, надеть чистый памперс. Процедура, знакомая до тошноты, но каждый раз – новый уровень ада.
Она ковыляла в ванную за тазиком, теплой водой, салфетками. Каждое движение – через боль. Возвращалась. Начала осторожно подмывать Настю. Вода остывала. Девочка напрягалась при каждом прикосновении, издавая те же короткие хрипы. Ольга бормотала утешения, которых не чувствовала. «Сейчас, сейчас, милая, все будет чисто». Она вытирала, мазала кремом, ловя себя на мысли, что смотрит на эту искалеченную плоть не с отвращением, а с каким-то странным, щемящим пониманием. Это тоже была жизнь. Искалеченная, замкнутая в себе, но жизнь. И она, Ольга, теперь отвечала за нее. За ее боль, за ее грязь, за ее немой укор.
Она застегнула чистый памперс, поправила платье на Насте. Девочка затихла, уткнувшись лицом в одеяло снова. Ольга отнесла тазик в ванную, сполоснула. Руки дрожали. Спина горела. На плите шипел и брызгался чайник. Вода кипела.
«Тииии…» Тонкий, прерывистый звук. Потом громче. Нарастающий всхлип. Олеся проснулась. Не просто заплакала. Сразу – на высокой ноте отчаяния. Как будто продолжила с того места, где уснула.
Ольга закрыла глаза. Прижалась лбом к прохладной кафельной плитке ванной. На секунду. Всего на секунду. Потом глубоко вдохнула запах кипятка, детского крема и новой порции горя. И пошла на кухню. Разводить смесь. Для орущего комочка плоти, который был племянницей. Ее крестом. Ее новой, невыносимой жизнью. Шаг за шагом. Пока есть силы. Пока не упадешь.
Хоспис. Палата Максима. Тишина здесь была другой. Не зыбкой, как у Ольги, а тяжелой, насыщенной. Тишиной ожидания и подавленных звуков: равномерного гудения монитора (фиксировавшего пульс, сатурацию), шипения кислородной маски, слабого, хрипловатого дыхания самого Максима.
Елена сидела у кровати, держа его руку в своей. Его пальцы были горячими и сухими, как осенние листья. Он не сжимал ее руку в ответ. Не открывал глаз. Лицо, всегда выразительное для нее, даже в неподвижности, сейчас казалось чужим, заострившимся, с синевой под глазами. Капельница работала, вливая в вену прозрачную жидкость – борьбу с невидимым врагом внутри.
Катя заглянула, положила руку Елене на плечо. «Температура чуть спала. 38.1. Дышит получше. Держится, Лена». Голос был обнадеживающим, но в глазах – тревога, которую Елена уловила сразу.
«Он меня слышит?» – спросила Елена, не отрывая взгляда от сына. Голос был глухим, чужим.
«Конечно, слышит! – Катя присела рядом. – Они все слышат. Чувствуют. Ты с ним говори, как всегда. Про медвежонка».
Елена кивнула. Губы ее дрогнули. Она открыла книжку. «Жил-был медвежонок…» – начала она, но голос, обычно теплый, даже если усталый, сейчас звучал плоским, лишенным жизни. Буквы прыгали перед глазами. Она не могла вложить в них душу. Весь ее мир сузился до горячей руки в своей и этого страшного, беззвучного диалога с его молчанием. Она боялась, что за этим молчанием – пустота. Что он уже уходит. Что она опоздала. Не смогла быть рядом, когда ему было хуже. Своя слабость, эта проклятая простуда, отгородила ее от него в самый страшный момент.
«Он… он не смотрит», – прошептала она, отрывисто.
Катя вздохнула. «Лена, он борется. Болезнь. Лекарства. Он устал. Но он знает, что ты тут. Твое присутствие – это важно. Даже если кажется, что нет».
Елена сжала его руку сильнее, будто пыталась влить в него свои силы через кожу. «Держись, Максюша. Мама с тобой. Солнышко мое». Она наклонилась, прижалась губами к его горячему лбу. Кожа пахла лекарствами и чем-то чужим, больным. Ее слезы, горячие и соленые, упали ему на щеку. Он не шевельнулся.
Она откинулась назад. Отчаяние, холодное и липкое, подползало к сердцу. Все ее годы борьбы, все ее жертвы, вся ее любовь – казались песчинкой перед лицом этого равнодушного закона природы. Болезнь. Слабость. Его. Ее. Она не могла бороться за него здесь. Не могла взять его боль на себя. Она могла только сидеть. Держать руку. И ждать. Ждать, пока его тело решит – жить или сдаться. Эта беспомощность была хуже любой физической боли, хуже усталости от дороги. Она была констатацией ее пределов. Любовь не была всемогущей. Она была лишь свечой, дрожащей перед лицом огромной, холодной тьмы.
В кармане халата завибрировал телефон. Елена вздрогнула. Кто? Зачем? Она не хотела никого. Вытащила. Незнакомый номер. Она чуть не отключила. Но какая-то глупая надежда шевельнулась: вдруг врач? Из поликлиники? О Максиме?