
Полная версия:
С.Л.О.В.О. : Долг серебром
Я сел на банку и вытер лицо мокрым рукавом.
Пудов семь. Может, восемь. Это больше сотни килограммов отборной рыбы. Лишь с одной тони!
В моё время за такой улов на Волге приехал бы рыбнадзор с понятыми, а то и с телевидением. Там реки давно выбраны до дна: сети, браконьеры, сливы с заводов. А тут... Тут река стояла полная, нетронутая. Как кладовая, в которую лет сто никто не заглядывал.
Вот это, я понимаю, сырьевая база.
— Я такого за всё лето не брал, — Матвей смотрел на меня из-под кустистых бровей, и в глазах у него было что-то очень похожее на испуг. — Ты откуда про косу знал, малой? Тут под ветлой испокон коряжник, сюда никто и не ходит...
— Да так... Повезло.
Дед прищурился. Долго жевал губами, будто пробовал моё «повезло» на вкус. Но допытываться не стал. Только крякнул и полез распутывать сеть.
Туман тем временем расползался. Солнце поднялось над лесом, и по воде побежали первые золотые блики. С берега, оказывается, на нас уже давно смотрели. Бабы с вёдрами, вышедшие по воду, стояли у самой кромки и не двигались. Какой-то мужик с удочкой. Двое мальчишек, разинувших рты.
Одна из баб медленно перекрестилась. За ней — вторая.
— Корнёв малой слово речное знает... — донёсся до нас шёпот над водой. — Вчерась утоп, сегодня рыбу видит...
— Тьфу ты... С нами крестная сила...
Я невольно усмехнулся.
Пусть говорят. Бесплатная реклама — лучшая реклама.
— Куда девать-то столько будешь? — проворчал Матвей, кивая на шевелящееся дно моей лодки. — Скупщики Горловские прознают — набегут. По копейке за корзину возьмут, и то с одолжением.
— Сырой я им ничего не продам, — махнув рукой тут же отрезал я. — А девать... Живой пока оставлю.
Чужая память подсказала сама: под берегом, у бани, отец когда-то сплёл садок — большую корзину из ивовых прутьев, наполовину утопленную в воде. Туда сажали улов, чтобы рыба жила до торга.
Мы подогнали лодки к берегу. Садок нашёлся там, где и должен был быть, — у мостков, под нависшим кустом ивняка. Старый, кое-где продранный, но целый. Вдвоём с дедом мы затянули дыры свежей лозой и стали перегружать рыбу. Лещи, оказавшись в воде, тут же ожили и пошли кругами вдоль прутьев.
Живая рыба не портится. Это я знал ещё со времён своей первой точки: живой товар не просит ни холодильника, ни соли, ни покупателя прямо сейчас.
Так что это была моя своеобразная страховка. Хотя бы на время. От чего именно страховка — я и сам толком не знал. Но солнце уже ощутимо пригревало затылок, и где-то на дне сознания неприятно скреблась мысль, что жара этим летом у реки — не мой союзник.
Я разогнулся, глядя на садок, и повернулся к деду.
— Треть — твоя.
Матвей уставился на меня так, будто я предложил ему жениться на щуке.
— Ты чего, малой? Лодка-то твоя. Сеть твоя. Яму ты нашёл...
— Без тебя я бы сейчас под той ветлой лежал. Вместе с сетью. Так что треть — твоя, — повторил я. — За помощь надо платить.
Дед помолчал. Потом медленно кивнул, и что-то в его лице переменилось. Будто мы с ним только что по рукам ударили, хотя руки-то оба держали в садке.
— Отец твой так же говорил, — буркнул он. — Ладно. Возьму.
Он набрал свою треть в корзины, кряхтя, загрузил их в долблёнку и оттолкнулся от берега.
А я выбрал из садка корзину рыбы получше — пару крупных лещей, судака, сига — и, хромая, потащил её наверх, во двор.
Мать стояла у ворот. Рядом с ней — Алёна: видать, прибежала спозаранку проведать, жив ли я ещё.
Обе смотрели на корзину.
— Демидушка... — мать ахнула и всплеснула руками. — Да откуда ж это?!
— С реки, мам. Там ещё много. Полный садок.
Она подошла, заглянула в корзину, тронула пальцем скользкий бок леща — и вдруг улыбнулась. А потом улыбка медленно сползла с её лица.
— Полный садок, говоришь? — тихо переспросила она.
— Пудов пять, если без Матвеевой доли.
Мать вздохнула и опустилась на чурбак у ворот.
— Сынок... Так ведь жара стоит. Вода у берега тёплая, как в бане. А рыбы там, поди, как сельдей в бочке. День, другой — и пойдёт кверху брюхом. Отец, бывало, больше пуда в садок не сажал. Знал: передушится.
Я открыл рот — и тут же закрыл.
Ну конечно... Кислород!
Вода нагревается — кислорода в ней меньше. Рыбы много — кислород кончается быстрее. В магазинах живая рыба плавала в аквариумах с компрессорами, и всё равно помирает процентов пять в жаркие недели. А здесь — тёплая отмель, плетёная корзина и пять пудов рыбы, набитой туда, как пассажиры в утреннюю электричку.
Страховка оказалась с подвохом... У меня где-то два дня. От силы три.
Так. Ладно. Думаем дальше.
Коптить? Горячим способом — час-полтора, и готово. Но горячее копчение живёт дня три, не больше. Куда я за три дня дену пять пудов рыбы, если весь берег продаёт её горловским скупщикам за копейку? Съедим? Мы с матерью столько и за месяц не осилим.
Значит, холодное копчение. Холодная рыба живёт неделями, а то и месяцами. Её можно везти, хранить, продавать дорого и без спешки. Но для холодного копчения рыбу сперва надо выдержать в рассоле. В тузлуке. А тузлук — это вода и соль. Много соли. Пуд, а то и два на такой улов.
— Мам, — сказал я. — Где взять соль? Прямо сейчас.
Мать посмотрела на меня так, будто я её спросил, где взять жар-птицу.
— Соль у нас идёт по гривне за пуд. И продаёт её только приказчик Горлова. Больше ни у кого в волости соли нет.
— А дома?
— Последнюю на поминки извели. Ни крупинки не осталось.
Я посмотрел на корзину. На садок внизу, под берегом. На свои пустые руки.
Гора рыбы, которой нужен консервант. И единственный консервант во всей волости — в руках одного человека. Причём, что самое грустное, того самого, которому я, к тому же, ещё и должен.
Изящно, ничего не скажешь. Это как купить ресторан и узнать, что холодильники в городе сдаёт в аренду только твой главный конкурент.
— Значит, иду к Горлову, — сказал я вслух.
— Куда?! — мать вскочила с чурбака.
— Мне всё равно к полудню к нему. Евсей вчера велел. Заодно и про соль узнаю. Одним махом двух зайцев.
— Не пущу!
Она встала передо мной, раскинув руки, — маленькая, худая, в своём тёмном платке. Совсем как вчера с ухватом против Евсея.
— Не пущу одного! Ты на ногах еле стоишь! Они ж тебя там... Схватят и в работники, и поминай как звали! Отца не уберегла, так хоть тебя...
Голос у неё сорвался. Алёна шагнула к ней и молча взяла за локоть.
— Мам, — я поставил корзину на землю. — Послушай. Если я к нему не приду — меня приведут. Сама слышала. А приведённый должник — он уже не должник. Он — пленный.
— Тогда я с тобой пойду! Или Матвея кликну...
— Нет, — сказал я твёрдо. — Приду с мамкой — он решит, что я сопляк. А с сопляком и вовсе разговор короткий. Так что давай без этого. Сам решу.
Мать смотрела на меня долго. Губы у неё дрожали. Потом она отвернулась и махнула рукой — то ли «иди», то ли «пропади ты пропадом».
— Я побуду с тёть Агафьей, — тихо сказала мне Алёна. — Иди уж. Купец.
Я выбрал из корзины рыбу посвежее и покрупнее, переложил в другую корзину, поменьше, и взвалил её на здоровое плечо.
Пусть Горлов видит, что с меня есть что взять.
Дорогу к соляным амбарам я не знал. Зато знали её ноги Демида.
Они сами вели меня по пыльной улице мимо покосившихся заборов, мимо колодца с журавлём, да мимо церкви с облупленной маковкой. Чужая память заботливо подсовывала мне имена: вот двор Ефимовых, вот кузня, вот лавка, где в позапрошлую зиму мы выменяли на рыбу пару лаптей. Я шёл и узнавал этот мир, как старый фильм, который смотрел когда-то в детстве, но забыл всё, кроме пары кадров.
Ближе к пристани запахло уже по-другому. Рыбой, дёгтем, сырым деревом.
На берегу у помоста стояли горловские скупщики — трое мужиков с весами и мешком медяков. К ним одна за другой подходили бабы и рыбаки с корзинами. Скупщик заглядывал в корзину, морщился, бросал в протянутую ладонь медную монетку — и корзину тут же опрокидывали в большой чан.
Никто особо не торговался, за совсем уж редким исключением.
Один из скупщиков заметил мою корзину и лениво махнул рукой:
— Эй, малой! Почём отдашь? Копейка за корзину?
— Не продаётся, — бросил я, не останавливаясь.
Скупщик лишь хмыкнул мне в спину. Ну и пусть хмыкает.
Соляные амбары Горлова стояли у самой пристани — длинные, на сваях, крепкие и новые, не чета избам вокруг. Над воротами на свежей доске было выжжено клеймо — что-то вроде скрещённых весов. У ворот сидел Евсей и что-то карябал на бересте.
Едва увидевменя он довольно осклабился.
— Пришёл-таки... А я уж думал, ты в бега подался.
— Никуда я не побегу.
Улыбка у Евсея стала чуть кривее.
— Ну-ну. Жди тут. Хозяин занят.
И меня оставили в сенях.
Я стоял, привалившись к стене, с корзиной у ног. Минута. Пять. Десять. Мимо таскали мешки, кто-то ругался, где-то звякали гири. Бедро от ходьбы у меня разболелось так, что хотелось сесть прямо на пол.
И я вдруг усмехнулся.
Восемь минут на проходной. Восемь — в вестибюле. Федеральная сеть, двадцать первый век, стеклянный офис — и соляной амбар на сваях в тысяча пятьсот семьдесят восьмом году. А приём один и тот же: заставь человека ждать, и он сам начнёт себя чувствовать просителем.
Видать, это правило вечное...
Только я в этой игре давно не новичок.
Наконец Евсей махнул рукой: мол, заходи.
Внутри пахло так, что защипало глаза. Соль была везде. В мешках, сложенных до самого потолка. В ларях. В воздухе — мелкой, едкой пылью, оседающей на губах. На полу — серая солевая корка, хрустевшая под ногами, как наст. У стены — огромные весы-коромысло с медными чашами, возле них — гири, сложенные пирамидой.
У весов стоял человек и отвешивал соль.
Высокий, сухой, в тёмном кафтане без единой лишней нитки. Сапоги сафьяновые, красные, — единственное яркое пятно во всём этом сером царстве. Борода короткая, седая на висках, ухоженная.
Лука Савельич Горлов.
Он не обернулся. Положил на чашу ещё одну гирьку, дождался, пока коромысло выровняется, и только тогда что-то пометил на дощечке.
— Корнёв, — сказал он, не глядя на меня. Голос у него оказался мягкий, почти ласковый. — Ставь, что принёс.
Я поставил корзину на пол.
Горлов наконец повернулся. Смерил меня взглядом — от макушки до босых ног и обратно. Взглядом, которым на рынке оценивают бычка: сколько мяса, сколько костей, сколько с ним возни.
А потом посмотрел на корзину.
И вот на рыбу он смотрел совсем по-другому. Внимательно. Цепко.
— Утренняя? — спросил он.
— Утренняя.
Горлов кивнул работнику. Тот без лишних слов подхватил мою корзину и поставил её на чашу весов. Коромысло тут же качнулось. Горлов подложил гирьку, другую.
— Пуд с четвертью, — сказал он. — У тебя лишь одна корзина?
— Это — лучшее из одной тони. Остальное у меня в садке.
Что-то мелькнуло у него в глазах... Мелькнуло и тут же пропало. Он кивнул работнику — корзину сняли — и опустился на лавку за столом. Мне сесть не предложил.
Ну и ладно. Постою.
— Зачем пришёл, знаешь? — спросил Горлов.
— Знаю. Пришёл узнать, сколько я тебе должен.
— Отец твой должен, — мягко поправил Горлов.
— Отца нет. Долг на мне. Так сколько?
Горлов помолчал. Потом достал из ларя на столе свёрнутый лист, развернул его и положил передо мной. Но так, чтобы я мог видеть, а дотянуться — нет. Пальцы его при этом лежали на краю листа.
— Смотреть — смотри. Руками не трогай.
Я наклонился.
Буквы были совсем непривычные. Чужая память Демида здесь помогала плохо — парень, похоже, грамоте был учён еле-еле. Но кое-что я разобрал. Слово «серебром». Слово «двадцать». И внизу — вместо подписи — крест. Отец Демида, выходит, писать тоже умел не шибко.
Крест, кстати, был весьма кривой. Будто его ставили второпях. Или чужой рукой.
Что-то в этом кресте меня кольнуло. Но что именно — я пока не понял.
— Двадцать рублей серебром, — спокойно сказал Горлов. — Брал отец твой по весне. Срок был Покров. Да в расписке прописано: со смертью заёмщика — долг немедля. Так что — давай сейчас. Всю сумму.
Двадцать рублей.
Я не знал, много это или мало. Но по тому, как Горлов это сказал — буднично, словно речь шла о мешке репы, — понял: много. Очень много. Столько, сколько мне сейчас не собрать.
— Денег у меня нет, — сказал я. — И ты это знаешь.
— Знаю, — согласился Горлов. — Потому изба твоя, лодка, сети и котёл — мои. А тебя возьму в работники. Покуда не отработаешь.
— Хорошо, — кивнул я.
Горлов приподнял бровь.
— Хорошо?
— Давай посчитаем, — сказал я. — Чисто по-купечески.
И стал загибать пальцы.
— Изба. Гнилая. Венцы трухлявые, крыша течёт. Продать — дай бог пару рублей выручишь. Лодка старая, сети драные, котёл худой. Ещё рубль. Ну, полтора. Итого — три с половиной из двадцати. Шестнадцать с половиной — убытку.
Горлов помолчал. Только пальцы его постукивали по краю расписки.
— Теперь я, — продолжил я. — Работник. Посмотри на меня, Лука Савельич. Внимательно посмотри. Нога разодрана до кости, голова пробита, плечо не поднимается. Это меня, кстати, твой Степан вчера обухом приласкал. Я неделю такой жизни не протяну. Помру у тебя на дворе — и что? С мёртвого меня ничего не взять. Ни рубля, ни копейки. Ещё и хоронить за свой счёт придётся.
— А ты дерзкий, — заметил Горлов с интересом.
— Я считать умею. А теперь — вот это.
Я кивнул на корзину у весов.
— Пуд с четвертью лучшей рыбы — за одно утро. С одной тони. А в садке ещё пять пудов. И завтра будет столько же. И послезавтра. Живой я — с промыслом. Мёртвый — с убытком. Выбирай.
Горлов долго смотрел на корзину. Потом — на меня.
— И чего ты хочешь?
— Отсрочку, — сказал я. — До Спаса. И я верну всё. Сполна.
— До Спаса? — Горлов чуть улыбнулся уголком рта. — Это всего лишь две седмицы. Чем отдашь, рыбак? Рыбой? Рыбу мне и так весь берег несёт. Двадцать рублей рыбой — это ж сколько корзин... Ты до Покрова сетью махать будешь, и то не выйдет.
— Сырой — да, продают задёшево, — согласился я. — А вот копчёной — совсем по другой цене. И ты это знаешь.
Вот теперь он улыбнулся по-настоящему.
Тонко и понимающе. Как улыбается взрослый, когда ребёнок наконец сам дошёл до того места, где его уже давно поджидает ловушка.
— Коптить-то, рыбак, солью надо, — мягко и ласково сказал он. — А соль у меня.
— Знаю.
— Так возьми.
Он откинулся на лавке и развёл руками, будто предлагал мне весь этот амбар.
— Возьми соль в долг. Сколько надо — пуд, два, пять. А я впишу её в расписку. С припиской.
С припиской...
Я прямо почувствовал, как внутри что-то холодно щёлкнуло. Будто ключ повернулся в замке.
— С припиской — это сколько? — осторожно спросил я, уже чуя размеры нависшей надо мной задницы.
— Знаешь, а как и у всех. По моей цене, да с моим ростом. Отдашь к Спасу всё разом — и долг, и соль.
По его цене... С его ростом… Вот же кредитор недоделанный...
Я знал эту схему. Её знает каждый, кто хоть раз брал товар под реализацию у поставщика-монополиста. Он сам назначит цену за соль. Сам же назначит мне процент. Сам посчитает, сколько я ему буду должен к сроку. А расписку — ту самую, с кривым крестом — мне даже потрогать не дадут.
И через две седмицы долг будет не двадцать рублей. А тридцать. Или сорок. Сколько ему вздумается. И отдавать я его буду до самой смерти — и своей и матери.
Вот, значит, ты какой, Лука Савельич. Ты не бьёшь топором... Топором у тебя Степан бьёт. А ты бьёшь деньгами и бумагой.
А пошёл ка ты...
— Нет, — сказал я.
Горлов приподнял бровь.
— Нет?
— Спасибо за доброту, Лука Савельич. Но соль я, пожалуй, найду сам.
— Найдёшь? — Он даже рассмеялся. — В волости соль только моя, рыбак. Вся. До последней горсти.
— Значит, найду не в волости.
Горлов перестал смеяться. Посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом.
Тишина между нами повисла такая, что стало слышно, как с потолка сыплется пыль.
Потом он медленно мне кивнул.
— Живой должник с промыслом выгоднее мёртвого, тут ты прав — сказал он, будто сам себе. — Будь по-твоему. Сроку тебе до Спаса.
Я выдохнул. Но рано.
— Не выйдешь к Спасу с деньгами, — всё так же мягко и так же буднично продолжил Горлов, — дом и сети мои. И ты — мой. И мать твоя — тоже. Пойдёте ко мне на двор оба. Насовсем.
Дом и сети. Ты и мать. Всё — товар. Всё — на весы.
— И до Спаса, — сказал я, — ни меня, ни мать, ни двор твои люди не трогают.
— Моим людям до тебя вообще дела нет и быть не должно, покуда я не скажу, — Горлов пожал плечами. — Долг подождёт до Спаса — и они подождут. Ступай.
Я протянул ему руку. По привычке. Сделку закрывают рукопожатием — так было в Москве, так, наверное, было везде.
Горлов посмотрел на мою руку. Посмотрел так, будто я протянул ему дохлую рыбину.
— С должниками я по рукам не бью, рыбак, — сказал он. — Должники мне кланяются.
Я опустил руку.
Кланяться я этому ушлёпку точно не стану...
Горлов уже отвернулся к весам. Разговор, по его разумению, был окончен.
А я стоял и прокручивал в голове его последние слова.
«Покуда я не скажу».
Вот она, дыра.
Люди его меня не тронут — покуда он не скажет. А скажет он, когда ему вздумается. Хоть завтра. И никто ему слова поперёк не вставит: свидетелей нет, бумаги нет. А то, что мне сказано в соляном амбаре с глазу на глаз, — ветер. Сегодня дует в одну сторону, завтра — в другую.
Ну уж нет. Таких договорённостей я в прошлой жизни повидал. И чем они кончаются — тоже. Кто там у нас сделки заверял в древности...?
— Лука Савельич, — ласково в тон ему вдруг сказал я.
Горлов не обернулся.
— Отцову бумагу ты мне показал. А отсрочку свою — на словах даёшь. Слово без свидетеля — что вода в решете: сегодня есть, а завтра нет. Зови целовальника.
Работник у весов так и замер с гирькой в руке. Евсей в дверях поперхнулся.
Горлов медленно повернулся ко мне. Посмотрел долго, внимательно — будто впервые разглядел, кто перед ним стоит.
— Целовальника, — повторил он, словно пробуя слово на вкус. — Отец твой, бывало, про Ерофея и не вспоминал. Шибко грамотный что-то ты стал, рыбак. С того света, видать, умнее возвращаются?
Я промолчал. Сказать мне на это было нечего — по крайней мере, ничего такого, что не отправило бы меня прямиком на костёр инквизиции… Или кто у нас там на руси был?
А Горлов вдруг усмехнулся.
— А ведь и правда. Мне при Ерофее даже спокойнее: от крестного слова ты точно не сбежишь. — Он повысил голос: — Евсей! Кликни Ерофея из земской избы.
Евсей, бурча что-то себе под нос, исчез.
И мы стали ждать.
Вернее, ждал я. Горлов ждать не умел — или не считал это нужным. Он вернулся к весам и снова принялся отвешивать соль, будто меня тут и не было. Мешок, гиря, отметка на дощечке. Мешок, гиря, отметка. Ни одной потерянной минуты зазря.
Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, — бедро горело так, что впору было взвыть, — и поневоле смотрел на него с чем-то вроде уважения. Неприятный тип. Опасный. Но работать умеет. Таких противников я в прошлой жизни ценил больше всего — с ними хотя бы понятно, на каком языке разговаривать. И на таких же я и равнялся.
Ерофей пришёл через четверть часа.
Сначала в дверном проёме потемнело — так, будто кто-то заслонил собой солнце. Потом в амбар, пригнувшись под притолокой, вошёл великан. Иначе и не скажешь. Плечи — в дверь едва пролезли. Борода — как копна сена после дождя. Руки — каждая с мою голову. И глаза — сонные, медленные, как у вола, которому всё на свете давно известно и ничто уже его не удивит.
На груди у него, на толстой цепочке, висел медный крест, начищенный до блеска — губами, надо думать, а не тряпкой.
Ерофей. Целовальник. Чужая память выдала про него немного: при нём на селе крестом слово крепят. И, говорят, лишнего слова он за всю жизнь не сказал. Ни разу.
— Об чём уговор? — прогудел он, оглядев нас обоих.
Голос у него был под стать росту — будто в бочку говорил.
Горлов отложил гирю.
— Долг Корнёва-отца — двадцать рублей серебром. С ростом и пеней, как в расписке писано. Долг на сыне. Сроку ему — до Спаса, до полуночи. Не отдаст — двор, лодка, сети мои. А сам с матерью — ко мне, головой.
Ерофей медленно перевёл взгляд на меня.
— Так?
— Так, — сказал я. — И ещё. До Спаса ни Лука Савельич, ни люди его — ни меня, ни мать, ни двор не трогают.
Ерофей помолчал. Потом так же медленно повернулся к Горлову.
— Слыхал, Лука Савельич? Люди твои — тоже.
У Горлова чуть дёрнулась щека. Самую малость.
— Слыха-а-ал.
Ерофей снял крест с шеи и протянул его на огромной ладони.
— Целуйте крест. И по рукам.
— По рукам — с ним? — Горлов брезгливо поморщился.
— Обычай, Лука Савельич, — прогудел Ерофей. — Не мной заведён.
Горлов поцеловал крест — быстро и буднично. Потом Ерофей поднёс крест ко мне.
Крест был тёплый от его ладони. Пах медью и воском.
Последний раз я целовал крест, наверное, на маминых похоронах. Священник тогда подставил его, а я, шестнадцатилетний, не знал, куда деть руки, и потом весь вечер чувствовал на губах этот металлический привкус...
Я наклонился и коснулся креста губами.
Горлов нехотя протянул мне руку, чуть присыпанную солью.
По рукам он с должниками не бьёт, значит. Ну-ну.
Я ударил по его ладони.
И тут в груди у меня что-то вдруг щёлкнуло.
Будто внутри что-то провернулось и встало на место.
А потом нас окатило светом.
Не ярким — бледным, золотистым, как от свечи, которую поднесли к лицу в тёмной комнате. Свет вспыхнул на Горлове, на мне, на наших сцепленных руках — и тут же погас, будто его и не было.
Я застыл.
Работник у весов перекрестился. Евсей в дверях даже не моргнул. А Горлов спокойно убрал руку и вытер ладонь о кафтан — так, словно испачкал её в рыбьей слизи.
Они видели... ВСЕ ОНИ ЭТО ВИДЕЛИ! И никто не удивился...!
— Печать положена, — буднично сказал Ерофей и повесил крест обратно на шею.
Печать...
Я впервые слышал это слово. Вернее, Демид, наверное, слышал его сотню раз — но для меня оно прозвучало как термин из чужого мира. Печать. Положена. На что? На кого? Что, чёрт возьми, это был за свет?!
Спросить я не успел.
Перед глазами вспыхнуло:
[Обязательство 1.]
[Кредитор: Лука Горлов. Долг: 20 рублей серебром + рост и пеня — со слов кредитора.]
[Срок: 14 дней, до Спаса.]
[Провал: кабала.]
[Награда: 2 ур.]
А следом, без спросу, развернулся целый лист — будто анкета, которую на меня завели где-то наверху:
[Демид Корнев, уровень 1]
[Вес Слова: 3]
[Нагрузка: 3/3]
[Навыки: Водослух 3 ур., Крепкие лёгкие 1 ур.]
[Неисполненный долг: 2]
Свет видели все. А вот эти строчки, видимо — только я. Они висели в воздухе прямо над головой Горлова, который уже снова стоял у своих весов, — и никто, кроме меня, на них не смотрел и, кажется, их не замечал.
Срок. Сумма. «Со слов кредитора» — ну хоть Система понимает, с кем я связался.
Вес Слова — три. Нагрузка — три из трёх. Что бы это ни значило, звучало это как кредитный лимит, выбранный под ноль.
Я вышел из амбара на свет, прищурился от солнца и остановился на крыльце.
И только тут до меня дошло.
Это же квест! Самый настоящий квест. С таймером, с наградой и наказанием за провал. Как в тех игрушках, в которые я резался в общаге.
Только в игрушке, если провалил, можно начать заново. А здесь — двор, сети, мать и я. Насовсем.
В девяностые, по крайней мере, хоть пистолет показывали. Честнее как-то было...
Домой я вернулся без корзины и с пустыми руками.
Алёны уже не было — мать сказала, что за ней прибегал соседский малец: мачеха кликала. Мать сидела на крыльце и, увидев меня, вскочила так быстро, будто ждала у окна с самого моего ухода.
— Ну?! Что?!
— Отсрочку дал, — сказал я. — До Спаса.
Мать прижала ладони к щекам.
— Дал?! Горлов — дал?! Господи... А сколько? Сколько отец ему...
— Отдадим, мам, — перебил я. — Всё отдадим.
Она посмотрела на меня пристально. Материнским взглядом, от которого не спрячешься ни в каком веке. Почувствовала — что-то я недоговариваю. Но спрашивать не стала. Только кивнула и отвернулась к печи.
Про двадцать рублей я промолчал. И про «насовсем» — тоже.
Незачем ей пока это знать. Ей и так бед хватает.
Я спустился к садку. Рыба ещё ходила кругами, но уже явно медленнее. Пара мелких лещей лежали у самой поверхности, лениво шевеля жабрами. Начинается...

