
Полная версия:
С.Л.О.В.О. : Долг серебром
— Чё?
— Реструктуризация через плечо!
Я сам вдруг услышал, как это прозвучало. Тощий пацан на коленях, в крови, на земляном полу, предлагает мужику с топором реструктуризацию долга. Через плечо. Браво, Артём! Блестящий ход!
Здесь не знают таких слов. Здесь вообще слова мало что весят, если я правильно помню уроки истории. Зато топор имеет вес и весьма приличный.
— Ты мне тут не колдуй! — рыкнул Степан.
Обух с хрустом врезается мне в плечо.
Меня отбрасывает на чурки. Боль простреливает спину, вгрызается в бедро, и на секунду мир становится белым — как тогда, в машине, когда подушка безопасности выстрелила мне в лицо.
Дальше думать некогда. Выжить бы.
Мужики гогочут. Алёна визжит.
Топор поднимается снова — и снова тыльной стороной, обухом. Они явно хотят меня покалечить, а не убивать: работник им нужен живым… Я перекатываюсь в сторону, и обух глухо врезается в земляной пол там, где только что была моя голова.
Под ладонью — зола пополам с землёй. Я сгребаю полную горсть — и швыряю Степану в лицо.
Степан орёт, роняет руку с топором и трёт глаза кулаком.
Стёпка с ножом кидается на меня — и тут же что-то глухо стукает, а Стёпка закатывает глаза и оседает на пол, как мешок с картошкой. За его спиной стоит испуганная Алёна с черенком от лопаты. Глаза у неё круглые-круглые.
Степан, полуслепой, бьёт наотмашь — куда попало. Лезвие со свистом проходит у меня над макушкой.
Я падаю ему в ноги. Обхватываю колено обеими руками и тяну на себя, вкладывая в рывок весь свой вес.
Степан валится, как подрубленный. Топор отлетает к стене.
Я наваливаюсь сверху и хватаю его за горло.
Степан хватает за горло меня.
— Ах ты мелкий!.. — хрипит он.
Пальцы у него вдвое толще моих. Они сжимаются у меня на шее, как клещи, и в ушах начинает звенеть. Воздуха нет… Рёбра трещат — он упирается мне в бок коленом и давит, давит!
Но я сверху. И я тоже душу его в ответ. Его глаза наливаются кровью.
Перед глазами плывут чёрные пятна — и вдруг сквозь них вспыхивает:
[Внимание! Получен навык: Крепкие лёгкие, 1 ур.]
Дыхание вдруг становится чуть легче. Будто в груди открыли запасной клапан. Совсем немного — не чтобы спастись, а лишь чтобы продержаться ещё чуть-чуть.
Мне хватает и этого.
Степан выворачивает голову и смотрит мне в лицо.
Не знаю, что он там увидел. Своего лица я со стороны видеть не мог. Зато видел его глаза — и в них, как в мутной воде, отражался не пацан. Мужик. Взрослый мужик, который смотрел на Степана так, как смотрят те, кто уже убивал…
В глазах моего врага взметнулся ужас…
А через пару секунд его пальцы разжались, и он обмяк.
Я сполз с него и тяжело осел на пол. Руки тряслись. В глазах темнело — то ли от боли, то ли оттого, что тело наконец сообразило, что с ним сейчас сделали.
Алёна стояла над Стёпкой с черенком и смотрела на меня. Уже не с любопытством, как утром, а с тревогой и, кажется, искренним переживанием.
Я хотел сказать ей что-нибудь ободряющее. Что-нибудь вроде «спасибо, ты молодец».
Но амбар покачнулся, поплыл, и я завалился на бок.
Рывок!
— Эй! — Алёна хлопала меня по щекам. — Эй! А ну очнись!
Вспышка.
Чужая память ударила в голову. Мать у печи — тихая, худая, в тёмном платке, руки все в муке. Она оборачивается через плечо и тихо мне улыбается.
И я вдруг понял…
Эти двое пришли сюда за пареньком, в тело которого я попал. А значит, к его матери они тоже пойдут. Если уже не пошли… Гадство…
В груди тоскливо заныло.
Моя мама умерла, когда мне не было и двадцати. Эту дверь в голове я много лет держал закрытой, а сейчас её вышибло.
Чужая женщина у чужой печи ждёт сына. А сына у неё больше то нет. Есть только я…
Значит, мне ей и помогать.
Я встал. Упал. Встал снова.
— Куда?! — Алёна вцепилась мне в рукав. — Сиди! Ты весь кровью изошёл! Лежать тебе надо!
— Они очнутся, — прохрипел я. — И пойдут к матери.
— Да куда тебе, ты ж на ногах не стоишь! Я сама сбегаю, скажу тёть Агафье…
— ХВАТИТ! — рявкнул я так, что она отшатнулась.
Тишина. Степан сопел на полу. Выжил, гад. Где-то за стеной орала ворона.
Алёна смотрела на меня долго и пристально. Потом выдохнула, подобрала топор и зашвырнула его за чурки. Стёпкин нож полетел следом.
— Идём тогда, дурень, — буркнула она.
И закинула мою руку себе на плечо, не жалея и без того загубленного платья.
Её плечо оказалось у меня под мышкой, а всё остальное — в опасной близости. Но в благодарность за помощь я мужественно смотрел на дорогу.
Почти всё время…
Сама же дорога была для меня настоящей пыткой.
Амбар стоял на отшибе, за околицей, у самой воды. Здоровому человеку до деревни — рукой подать. Мне же — вечность.
Я хромал. Каждые сто шагов хватался за плетень и стоял, пережидая, пока мир перестанет вертеться. Алёна молча ждала. Только сопела сердито.
А в голову, пока я висел на очередном плетне, лезли чужие воспоминания. Без спроса, вперемешку, как тряпьё из перевёрнутого сундука.
Колодец со скрипучим журавлём — вот этот самый, у дороги. Отцовский ремень… Сеновал, пропахший пылью и клевером. Мать. Алёна — совсем ещё девчонка, с косой до пояса, швыряет в меня репьём. Какие-то ребята, с гиканьем прыгающие с берега в реку…
— Ты меня хоть помнишь? — спросила Алёна, когда я в очередной раз повис на жердях.
— Помню. — Я подумал. — Ты в меня репьями кидалась.
Она фыркнула.
— Это ты мне в косу репьёв насовал! А я тебе — в ответ!
— Рассказывай, — насмешливо фыркнул я. — Что было-то? Весь последний день. Я вообще ничего не помню.
И она рассказала. Я ковылял, а она говорила. Я слушал и складывал.
Вчера к вечеру к Корнёвым на двор пришли Степановы. Сказали: отец твой Горлову должен был, а со смертью его долг надо отдавать немедля. Денег нет — значит, Демида в работники, на горловский двор. Демид — огородами побежал к реке. Что там было дальше, никто не знает. Знает Алёна только одно: искали его (то бишь меня) по всему берегу, а нашла она — в заливе, на бревне, с разбитой головой.
— А Горлов — это кто?
Алёна посмотрела на меня так, будто я спросил, кто такое солнце.
— Горлов — это Горлов. Лука Савельич. Он соляной откуп держит на всю волость. Соль ему с варниц бояр Курбатовых возят, и окромя него соли тут никто продавать не смей. Рыбу у всех его скупщики берут — свежую, за бесценок. А куда денешься? Солить-то нечем, она к вечеру потечёт. Вот весь берег ему и должен. Староста у него за столом сидит, тиун — тоже. А кто поперёк — к тому Степан с топором приходит.
Монополия, отметил я про себя. Плюс кабала. Плюс своя карманная власть. Плюс мужики с топором для особо непонятливых…
Классика. В девяностые я таких видел десятками. Только там вместо топоров были биты и самострелы.
— А ещё смотрители приезжают, — продолжала Алёна. — С камнем. Всех отроков к нему водят. У кого Дар есть — у того камень светится, таких в рода забирают, в учение. Тебя помнишь тоже смотрели? Жаль, что камень был тёмный. Как и у всех у нас…
Она вздохнула — как-то слишком уж тяжело для такой ерунды. Я не обратил внимания.
Дар, камни, смотрители… Мало ли каких баек ходило на Руси в шестнадцатом веке. Ведьмы, домовые, леший на болоте. Хотя светящиеся строчки перед глазами — тоже, если подумать, не из учебника физики… Но об этом я решил подумать потом. Сейчас мне нужно было понять другое: кто кому сколько должен и у кого в руках оружие.
Двор Корнёвых я узнал раньше, чем увидел. Узнал ногами: они сами свернули к покосившимся воротам на краю деревни, над самым яром.
У избы уже стоял человек с берестой.
Невысокий, сухой, в добротном кафтане. На поясе — медная чернильница, за ухом — гусиное перо. Это кажется был Евсей. Приказчик Горлова. Память подсказала мне его имя даже раньше, чем я успел у неё его спросить.
Он ходил по двору и писал, бормоча себе под нос:
— Лодка — одна… Сетей — две… Котёл медный — один, худой…
В дверях избы стояла женщина с ухватом.
Худая, в тёмном платке, лицо серое, как пепел. Она плакала — беззвучно, слёзы просто текли по щекам, — но ухват держала перед собой крепко, обеими руками. И не пускала Евсея за порог.
— Пусти, дура! — орал Евсей. — Опись по закону пишется! Чего вылупилась? Ухватом она мне ещё грозить будет! Мужа схоронила — и сама по миру пойдёшь, коли…
Агафья. Мать.
Я вошёл во двор, держась за плетень.
Евсей обернулся. И осёкся.
Я видел, как он на меня смотрит. Сначала — привычно, сверху вниз: мальчишка, еле живой, в крови, на ногах не стоит. А потом он поднял взгляд выше, к моим глазам, — и что-то в его лице дрогнуло.
Он помнил другого Демида. Того, что прятался на сеновалах и опускал голову, когда на него кричали.
Я же голову опускать не собирался.
Мать увидела меня — и ухват дрогнул у неё в руках. Столько на её лице было отчаяния пополам с надеждой, что у меня внутри что-то закипело. Медленно, тяжело, как смола в котле.
Бледная. Худая. Одна против этого облезлого хорька с чернильницей.
— Я — Демид Корнев, — сказал я. Голос вышел тонкий, мальчишеский, но я вложил в него всё, что мог. — Долг отца на мне, а не на матери. Со мной и говорите.
Ну гады. Тронете её — я вам эту волость по брёвнышку раскатаю… Всю деревню сожгу к ядрёной бабушке…
Евсей смотрел на меня. Я — на него.
Гляделки — древнейший вид переговоров. Кто первым отвёл глаза — тот уступил. В эту игру я играл годами: против банкиров, против налоговой, против людей, у которых под пиджаком было кое-что и потяжелее чернильницы.
Евсей отвёл глаза первым. Заглянул в бересту, будто там было что-то важное.
— Долг, значит, на тебе… — процедил он. — Ну, коли на тебе — так завтра сам придёшь к Горлову. В соляной амбар. К полудню. Не придёшь сам — тебя приведут.
Сунул перо за ухо, сунул бересту подмышку и пошёл со двора, обойдя меня по широкой дуге.
Суммы он так и не назвал. Ни полслова…
Плохой знак. Когда кредитор не называет сумму — значит, возможно, он её ещё придумывает. Не к добру это.
Я шагнул к крыльцу — и ноги вдруг подломились.
Мать бросила ухват и поймала меня у самой земли.
Она прижала меня к себе, осев прямо посреди двора, и завыла. По-бабьи, страшно, в голос, раскачиваясь вместе со мной.
— Демидушка… Живой… Живой, кровиночка моя…
И меня от чего-то накрыло следом за ней.
Мне шестнадцать. Звонок на домашний телефон. Голос в трубке — чужой и вежливый: автобус… авария… ваша мама… И слово, которое я тогда понял не сразу. Не захотел понимать.
Вашей матери больше нет.
Ночь после похорон. Я сижу на лестнице в подъезде, потому что дома сидеть невозможно — дома всё пахнет ею. Рядом садится тощий Максим. Ничего не говорит. Просто сидит со мной до утра.
Отец уходит вслед за мамой через восемь лет. И… Снова Максим рядом. Снова молча. Снова мы вместе до утра.
А я ему — пустую строчку в графе «Владелец».
[Неисполненный долг — 1]
Строчка вспыхнула перед глазами и повисла. Красная — как те нити в реке.
Я обнял эту чужую по сути мне женщину, которая пахла дымом и слезами, и решил: её я в обиду не дам. Чего бы мне это ни стоило.
В избе было темно и тесно. Печь на пол-избы, лавки вдоль стен, стол, в красном углу — тёмная икона и тусклая лампадка перед ней. Пахло дымом, сыростью и бедностью. Бедность, как оказалось, пахнет одинаково во всех веках.
Алёна вошла вместе с нами. Никто её не звал — она просто вошла и взялась помогать, будто так и надо. Вдвоём с матерью они накрыли на стол, промыли мне рану отваром ромашки, приложили подорожник, сверху помазали мёд, и замотали чистой тряпицей. Мёд щипал так, что у меня аж слёзы из глаз брызнули.
— Терпи, — строго сказала Алёна. — Мёд гниль вытягивает.
— Знаю, — сквозь зубы процедил я, стараясь говорить хоть чуточку благодарно.
Мёд — антисептик. Хоть что-то из моего мира работает и здесь.
Мать поставила на стол горшок со щами. С пустыми щами: капуста, вода, луковица — и всё. Ни мяса, ни жиринки сверху. Даже несолёные.
Я ел. Мать сидела напротив, подперев щёку рукой, и смотрела, как я ем. Так от чего-то смотрят матери на всём белом свете — во все века одинаково.
Алёна поднялась, отряхнула подол.
— Пойду я.
— Тебя дома ругать будут? — окликнул я её.
— Будут… Ещё как будут, — криво усмехнулась она. — Но да не впервой. Демид, пока. Удачи вам, тёть Агафья!
И ушла.
— Сирота при живом отце, — вздохнула мать, глядя ей вслед. — Мачеха её поедом ест.
Мне оставалось только неопределённо пожать плечами на этот её комментарий.
Ночью мне не спалось.
Тело горело — всё целиком, от пяток до макушки. Бедро дёргало в такт биению сердца. Плечо, куда пришёлся обух, распухло и не поднималось. На лавке я проворочался, наверное, час, а потом тихо, чтобы не разбудить мать, вышел во двор.
И сел прямо на землю.
Небо было… Я такого неба не видел никогда. Ни в Москве, ни даже там, на Катуни. Звёзды висели низко и густо, как соль, рассыпанная по чёрной скатерти. Млечный Путь тёк через всё небо, широкий, как река…
Ни одного фонаря. Ни одного самолёта. Ни одного спутника, ползущего между звёзд.
Вот это, я понимаю, небо.
Ладно. Инвентаризация.
Это у меня с юности: когда плохо — считай. Цифры успокаивают. Цифры никогда не врут.
Что у меня есть?
Долг. Сколько — неизвестно. Кому — Горлову. Срок, судя по незадачливым рекетирам, был вчера.
Денег — ноль.
Тело — мальчишеское, тощее, битое, с дырой в бедре.
Мать. Изба, которая держится, кажется, на честном слове. Лодка, две сети и худой котёл — всё уже в описи. Ах да! Ещё амбар на берегу.
И какое-то полуигровое меню, которое то и дело вспыхивает перед глазами. Навыки… Уровни… Неисполненный долг…
Как в компьютерной игре, в которую я последний раз играл ещё студентом. Только здесь, если «гейм овер», заново загрузиться не выйдет.
Итого. Активов — ноль. Пассив — неизвестен. Будь я аудитором, я бы этому предприятию даже отчёт писать не стал. Сразу — в банкротство.
Я обвёл двор глазами. Изба. Сарай. Плетень. Огород, заросший лебедой. Ниже по склону, у самой воды, — баня.
А за баней…
Я поднялся, держась за стену, и, хромая, спустился по склону.
За баней вдоль яра тянулась странная постройка. Внизу, у самой воды, — сложенная из камня топка, закопчённая дочерна. От неё вверх по склону уходил длинный земляной ход — то ли канава, то ли нора, прикрытая плитняком и дёрном. А наверху, шагах в двадцати выше, стоял низкий сруб по грудь, с дощатой крышкой.
Я узнал эту штуку раньше, чем её вспомнила чужая память.
Коптильня. Топка внизу, дым идёт по длинному ходу под землёй, остывает по дороге — и в камеру наверху приходит уже холодным. Такую же, только из кирпича и нержавейки, я видел на заводе под Мурманском, когда искал поставщика для своей точки АкиАла. Тамошний технолог мне целый час объяснял, почему дым должен пройти «не меньше восьми метров».
А тут — отец Демида. Своими руками собрал это чудо. Без всяких там технологов.
Чужая память услужливо откликнулась: отец, по пояс голый, кладёт плитняк на ход. Маленький Демид таскает ему дёрн и то и дело спотыкается, не видя своих ног. Отец не ругается — лишь весело смеётся.
Я поднял крышку камеры. Внутри на жердях висели железные крючья — ржавые, но целые. Я сунул руку в устье хода, подержал — и почувствовал, как по пальцам тянет слабый, едва заметный сквозняк.
Тяга есть.
Я сел на край сруба и начал считать. По-настоящему, как привык.
Сырьё — рыба. Река — вот она, в двадцати шагах. Лично, блин, убедился.
Дрова — свои. Вон, лес за огородом.
Цех — есть. Вот он, цех. Отцовский!
Продукт — копчёная рыба.
Свежая рыба здесь не стоит ничего — Алёна сама сказала: скупщики берут её за бесценок. А копчёная — это уже не сырьё. Это продукт! Она не стухнет к вечеру. Её можно перевезти. Её можно хранить. И стоит она в разы дороже. Я на такой разнице всю жизнь зарабатывал: купить сырьё, сделать продукт, продать с наценкой. Банально? Банально. Работает? Ещё как!
Не хватает только…
Соли.
Рыбу сперва солят, а уж потом коптят — по-другому не бывает. Без соли она в дыму не копчёной станет, а тухлой. А соль здесь, как сказала Алёна, только у Горлова. У того самого, которому я должен неизвестно сколько.
Ну конечно… Кто держит соль — тот держит рыбу. Кто держит рыбу — тот держит берег. Горлов не дурак. Я бы на его месте сделал точно так же.
Долг всё равно придётся отдавать. Это ясно. Бежать некуда — да и не побежишь: мать не бросишь. Значит, завтра к Горлову. Говорить. Торговаться.
Вот торговаться я умею.
Наверху вдруг скрипнула дверь.
Мать, проснувшись и не найдя меня на лавке, спустилась по склону. В руках у неё был тулуп — старый, вытертый, пахнущий овчиной. Она ничего не спросила. Просто накинула его мне на плечи.
— Идём в дом, Демидка… — тихо сказала она.
Я обнял её. Неуклюже, одной рукой — вторая не поднялась. Она замерла, а потом погладила меня по затылку, как маленького.
Мы так и сидели какое-то время. Чужая мать. Чужой сын. Чужая коптильня под чужими звёздами.
Только тепло было — своё.
Проснулся я до рассвета. Сам, без будильника: тело Демида, видно, привыкло вставать раньше петухов.
Так что я лежал на лавке и думал.
К Горлову — в полдень. С пустыми руками? С пустыми руками к кредитору ходят только на похороны собственного бизнеса. Нужно что-то положить на стол. Показать, что с меня есть что взять. Что живой я стою больше, чем гнилая изба и худой котёл.
Нужна рыба.
Я тихо поднялся. Мать спала, отвернувшись к стене. В сенях на колышке висела отцовская сеть — я снял её, взвалил на здоровое плечо и спустился к воде.
Лодка стояла у мостков над тёмной ямой вира. Старая, тяжёлая, просмолённая до черноты. Ну, извини, Евсей. Опись описью, а рыба — по расписанию.
Над рекой лежал туман. Густой и белый, как молоко. Того берега видно не было — вокруг только серая мгла и тихий плеск воды о борт.
Я отвязал лодку, оттолкнулся и сел на вёсла. Отгрёб немного от берега — и опустил ладонь в воду.
Вода была холодной, спокойной, медленной и словно бы немного сонной.
Я вспомнил ночь. Реку. Нити — синие и красные. Светящиеся строчки. Странный «навык», который вёл меня по воде, как поводырь — слепого.
Интересно, а можно его включить? Самому?
Я подумал об этом — просто подумал, — и перед глазами тут же вспыхнуло:
[Активирован навык: Водослух 3 ур.]
Третий? В реке вроде был первый…
И мир под водой раскрылся.
Я увидел дно. Не глазами — чем-то другим, но увидел. Пологий песчаный склон, уходящий в глубину. Камни, обросшие тиной. Течения — уже не тонкими нитями, как в ту ночь, а мягкими полупрозрачными лентами: они огибали камни, закручивались в воронки, ныряли в ямы. Сами ямы — тёмные провалы на дне.
И рыбу.
Её я тоже увидел. Каждая рыбина — словно обведённая светящимся контуром, как в компьютерной игре, где противники подсвечиваются сквозь стены. Вот стайка мелочи у берега — суетливые искорки. Вот что-то крупное, неторопливое прошло под лодкой. Лещ? А вон там, ниже по течению…
Видимо, пока я боролся за свою жизнь, навык и подрос. Прокачался, как мышца после тренировки: чем больше нагрузка — тем быстрее рост. А что? В целом логично.
Ну, хоть что-то в этом мире работает по понятным правилам.
Ниже по течению в воду завалилась старая ветла — огромная, корнями наружу, кроной в реку. А под ней — яма. Глубокая, чёрная. И в яме — рыба. Много. Контуры сбились так плотно, что сливались в одно светящееся пятно.
Я подогнал лодку к ветле и, особо не мудрствуя, вывалил сеть прямо над ямой.
Это была ошибка.
Сеть тут же ушла в глубину — и через секунду её рвануло вниз с такой силой, что верёвка обожгла мне ладони. Лодку накренило. Борт черпнул воды. Меня потащило к краю — и я, вместо того чтобы отпустить, вцепился в верёвку мёртвой хваткой.
Отпустить — значит утопить отцовскую сеть. А она, между прочим, тоже в описи! Евсей мне её потом в долг впишет, с процентами.
Течение тянуло сеть под ветлу, прямо в корни. Подо мной — чёрная яма. Силы в мальчишеских руках — как у котёнка.
Ещё секунда — и я пойду следом за сетью. Второй раз за двое суток. Это уже, знаете ли, закономерность.
— Отпусти, дурья башка! — гаркнули из тумана. — Утянет!
Из белой мглы бесшумно вынырнула узкая долблёнка. На корме стоял старик с багром.
Седая борода по грудь. Руки — как корни той самой ветлы: узловатые, тёмные и кривые. Глаза из-под кустистых бровей — колючие, как ёрш.
Дед Матвей.
Имя уже привычно пришло на ум само, а за ним — и всё остальное. Старый рыбак из нашей же слободы. Старший в рыбацкой артели. Ворчун, каких поискать, но честный — это знал весь берег. И тот сеновал из моей чужой памяти, пропахший пылью и клевером, — он был Матвеевский. Это у Матвеевых Демид три дня прятался, когда Степановы приходили за недоимкой. И дед тогда сам носил ему на сеновал хлеб.
Матвей одним движением зацепил багром мою верёвку, упёрся ногой в борт и потянул на себя. Лодку выровняло.
— Кто ж под ветлой сетью кидает?! — ругался он, перехватывая верёвку. — Там коряжник! Сеть в корнях оставишь — и сам там же ляжешь! Тебя что, вчера не дотопили?
— Почти, — честно ответил я.
Вдвоём, с руганью и сопением, мы выдрали сеть из корней. Она вышла драная, с парой подлещиков, запутавшихся в ячее. Дед глянул на дыру, потом на меня — и покачал головой.
— Живой, значит, — сказал он уже тише. — А я уж, грешным делом, думал, тебя тоже вся артель из воды доставать будет. Как отца твоего несколько дней назад…
Мы помолчали. Туман медленно полз по воде.
— Слыхал я про вашу беду, — продолжил Матвей. — Вся слобода слыхала. Евсей у вас опись писал. Чего ж ты тогда в реку полез ни свет ни заря, малой? Лодку-то, поди, уже не твою топить решил?
И я рассказал ему про свои планы.
Что к полудню мне идти к Горлову. Что с пустыми руками идти нельзя — надо показать, что с меня есть что взять. Что у отца за баней коптильня, и тяга в ней есть. Что свежую рыбу берут за бесценок, а копчёная стоит в разы дороже. Что если коптить — долг отдать можно.
Матвей слушал молча, не перебивая. Только на «коптильне» хмыкнул в бороду.
— Отец твой тоже с этой коптильней носился… — пробормотал он. — А соль?
— Найду.
— Найдёт он… — Дед прищурился на меня так, будто впервые увидел. Долго смотрел. Потом сплюнул за борт. — Ладно. Чудной ты нынче, малой. Говоришь, как приказчик московский. Но с отцом твоим мы одну воду делили. Подсоблю. Посмотрим, чего ты стоишь.
Я снова опустил ладонь в воду.
Рыба из-под ветлы никуда не делась. Но пока мы возились с сетью, часть её вышла из ямы — туда, где струя скатывалась на песчаную косу. Светлеет — рыба выходит кормиться. И там, на выходе из ямы, на чистом песке, без единой коряги, контуры стояли так густо, что у меня перехватило дыхание.
Вот где надо бросать. Не в яму, а на выход из неё!
— Туда, — показал я. — Ниже ветлы, где струя на косу выходит.
Матвей посмотрел туда, потом на меня, потом снова туда. Хотел что-то спросить — но не спросил. Только крякнул и взялся за весло.
Я вывалил сеть поперёк струи — там, где светилось гуще всего. Дед ещё только разворачивал свою долблёнку, чтобы взять второй конец…
И тут верёвку в моих руках рвануло так, что меня снова чуть не выдернуло за борт.
Сеть тяжелела на глазах. Она ходила ходуном, дёргалась, извивалась и тянула вниз, словно живая.
Лодку повело боком. Я упёрся ногами в поперечину и заорал во всё горло:
— Дед! Хватай конец! А ну потянули!..
Глава 3. Двадцать рублей серебром
Матвей подрулил вплотную, перегнулся через борт и вцепился в верёвку рядом с моими руками.
— Тяни, малой! Не рви! Ровней тяни!
Дальше мы тянули вдвоём. Лодку клонило, борт черпал воду, дедова долблёнка то и дело стукалась о мою корму. Сеть шла тяжело, рывками, будто мы выволакивали со дна не рыбу, а чей-то утопленный сундук с добром.
А потом из воды показался край сети — и тут же вспыхнул серебром.
Я в жизни такого не видел. А я, между прочим, рыбу ловил не один год.
Сеть же перед нами кипела. Лещи — широкие, как лопаты. Язи с красными плавниками. Судаки — пятнистые, зубастые, злые! Пара сигов, гладких и блестящих, как новые ложки серебряные. И всё это билось, плескалось, выворачивалось из ячеи и лупило хвостами по воде так, что брызги летели нам в лица.
— Мать честная... — выдохнул Матвей.
Разом втащить улов в лодку не вышло. Мы перекидывали его охапками, руками, путаясь в ячее и ругаясь в голос. Рыба скользила, выпрыгивала обратно, одна особо наглая щука даже хватанула деда за рукав — и тут же получила кулаком промеж глаз. Через несколько минут моя лодка осела в воду едва ли не по самые уключины, а дно её шевелилось, как живое (хотя, впрочем, это именно так и было).

