
Полная версия:
Человек в поисках бессмертия
Для читателя, знакомого с предыдущей главой, эти строки звучат почти как цитата. Будущая наука, способная воскрешать умерших, учёный, который становится воскресителем, книга, где записаны все жители земли, — это мир Фёдорова, перенесённый в эпоху революции. Читал ли Маяковский «Философию общего дела», точно неизвестно, но её идеи в те годы носились в воздухе. Через двадцать лет после смерти скромного библиотекаря его мечта о воскрешении оказалась на страницах самого громкого поэта новой России.
Эта глава — о том, как идеи Фёдорова пережили своего создателя. Как они разошлись на несколько ветвей, как в 1920-е годы на короткое время стали почти официальной мечтой, а затем вместе со своими носителями оказались под запретом. И как в трудах его последователей впервые появились идеи, которые через полвека станут основой западного трансгуманизма.
Три ветви одного дерева
Светлана Семенова, крупнейший исследователь русского космизма, различает в нём несколько направлений. Религиозное — Владимир Соловьёв, Сергей Булгаков, Николай Бердяев, Павел Флоренский: для них главным было богословское осмысление участия человека в преображении мира. Естественнонаучное — физик Николай Умов, геохимик Владимир Вернадский, Константин Циолковский, биофизик Александр Чижевский: они переводили космическую мечту на язык науки. И наконец, ближайшие ученики Фёдорова, сознательно развивавшие его учение, — Валериан Муравьёв, Александр Горский, Николай Сетницкий. К ним можно добавить и революционную ветвь — недолговечное движение биокосмистов.
Религиозные мыслители для нашей книги интересны меньше: их занимал вопрос о том, как человек соработничает Богу, а не о том, как практически победить смерть. А вот естественники, ученики Фёдорова и революционеры — каждый по-своему — пытались превратить его мечту в программу. Посмотрим на них по очереди.
Циолковский: бессмертие атома
Мы оставили юного Константина Циолковского в Чертковской библиотеке, где «необыкновенный библиотекарь» Фёдоров подбирал ему книги. Через несколько лет глухой самоучка станет учителем в Боровске, затем в Калуге, а в 1903 году — в год смерти Фёдорова — опубликует работу «Исследование мировых пространств реактивными приборами», в которой впервые научно обоснует возможность полёта в космос на ракете. Его фраза из письма 1911 года стала знаменитой: «Планета есть колыбель разума, но нельзя вечно жить в колыбели».
Для Фёдорова, как мы помним, выход в космос был необходимым условием воскрешения: воскрешённым поколениям нужно где-то жить. Циолковский разделял мечту о бессмертии, но пришёл к ней совершенно другим путём — и пришёл к выводам, которые поставили бы Фёдорова в тупик.
В своих философских работах, прежде всего в «Монизме Вселенной», Циолковский рассуждает так. Всё во Вселенной состоит из атомов, и каждый атом в определённом смысле живой и способен чувствовать — когда он входит в состав живого организма, особенно мозга. Когда организм умирает, его атомы рассеиваются и на огромное время переходят в неорганическую материю. Но для атома это время ничего не значит: «Не только годы, но и миллиарды миллиардов лет пролетают как секунда живого существа». Рано или поздно атом снова войдёт в состав живого существа, а поскольку к тому времени Вселенная, по убеждению Циолковского, будет населена высшими, совершенными и счастливыми существами, то и новая жизнь атома будет счастливой. Вывод Циолковского поразителен: «Значит, смерть прекращает все страдания и дает, субъективно, немедленно счастье».
Чтобы объяснить эту мысль, Циолковский предлагает читателю образ. Представьте, что вся ваша жизнь — ряд радостных снов. В каждом сне вы забываете, кто вы, и становитесь новым лицом: «То он воображал себя Ивановым, то Васильевым, то еще кем-нибудь». Сны не связаны друг с другом, но все они прекрасны и никогда не кончаются. «Чего же вам надо? Вы непрерывно счастливы!»
Циолковский честно признаётся, что люди, которым он излагал эту теорию, оставались недовольны. Они спрашивали: «Неужели я никогда не увижу жены, сына, матери, отца? Тогда лучше не жить совсем». И он отвечал им с обезоруживающей прямотой: представления о близких — создание вашего мозга, а мозг будет разрушен. «Сейчас вы желаете свидания с умершими, но смерть истребит и эти желания».
Здесь проходит глубокая трещина между учителем и учеником. Фёдоров хотел вернуть именно тех, кого мы любили: отца, мать, всех, кто был дорог. Для него бессмертие без личности, без памяти, без встречи с близкими было бы не победой над смертью, а её торжеством. Циолковский предлагал бессмертие атомов — вечное существование вещества, которое когда-то было тобой, но тобой больше никогда не будет. Как заметила Семенова, в этом «атомном» бессмертии атрофировано всё, что связано с личностью: память, привязанность, жалость и, главное, любовь.
Есть у космической философии Циолковского и тёмная сторона, о которой нельзя умолчать. Чтобы атомы не попадали в несчастные, страдающие тела, во Вселенной, по его мысли, должны остаться только высшие формы жизни. Несовершенные существа — животные, «отставшие» люди — должны быть постепенно устранены. Циолковский пишет об «усовершенствовании и ликвидировании всех отставших родов», о том, что люди будут стараться «ликвидировать мир животных». Он, по-видимому, представлял это как безболезненный процесс — через отказ от размножения, а не через насилие. Но сама логика, в которой ценность имеет не каждое живое существо, а лишь совершенство целого, — это логика, от которой XX век научился содрогаться.
Для нашей книги Циолковский важен как предупреждение. Он показывает, что можно мечтать о бессмертии — и прийти к такому его образу, который не утешает никого, кроме автора. Бессмертие, в котором не сохраняется «я», — это не бессмертие человека. Этот вопрос встанет перед нами снова, когда мы будем говорить о загрузке сознания: будет ли программа, воспроизводящая мой мозг, мной — или лишь очередным «Ивановым» в бесконечной череде снов?
Биокосмисты: бессмертие по декрету
Если Циолковский размышлял в тишине калужского дома, то другая ветвь наследников Фёдорова вышла на улицы революционной Москвы.
В начале 1920-х годов, когда страна лежала в разрухе после Гражданской войны, небольшая группа молодых анархистов-поэтов провозгласила себя биокосмистами. 4 января 1922 года их манифест был напечатан не где-нибудь, а в «Известиях» — главной газете советского государства. Программа биокосмистов строилась на двух лозунгах: «интерпланетаризм» — завоевание космоса — и «иммортализм» — осуществление бессмертия личности. Они считали, что революция, освободившая человека от власти буржуазии, должна теперь освободить его от власти природы и смерти. Их лозунг — «Пролетариат — победитель буржуазии, смерти и природы» — мы уже приводили во введении.
В основании человеческой личности биокосмисты видели «инстинкт бессмертия, жажду вечной жизни и творчества». Именно революционный подъём, по их убеждению, даёт импульс личности «расти в своих творческих силах до утверждения себя в бессмертии и в космосе». А один из самых серьёзных участников движения, Павел Иваницкий, развивал совершенно фёдоровскую мысль: «пролетарское человечество, конечно, не ограничится осуществлением бессмертия только живущих, оно не забудет погибших за осуществление социального идеала, оно приступит к освобождению „последних угнетенных“, к воскрешению прежде живших». Иваницкий, кстати, интересовался и регуляцией климата и даже выпустил брошюру об искусственном дождевании — ещё один прямой отзвук учения Фёдорова.
Движение было неоднородным. Его лидер, поэт Александр Святогор, проповедовал анархическое «божественное» своеволие бессмертного индивида, что было очень далеко от фёдоровского «общего дела». Часть участников откололась и образовала «северную группу биокосмистов-имморталистов», выпустившую журнал «Бессмертие». Им даже удалось наладить связь с Циолковским, который обещал прислать свои материалы для следующих номеров. Следующих номеров не было. Движение угасло так же быстро, как вспыхнуло.
Семенова очень точно описала его характер: выступления биокосмистов «поражают своим наивно-декретивным, широковещательным характером». Им казалось, что достаточно провозгласить бессмертие — как провозглашали отмену частной собственности или отмену сословий, — и оно наступит. Это классический пример цикла, о котором мы говорили во введении, только в политической форме: громкое обещание, отсутствие средств, быстрое разочарование. Но в этой наивности было и своё знамение времени. В эпоху, когда за несколько лет рухнула тысячелетняя империя, а мир на глазах переделывался заново, мысль о том, что можно переделать и саму человеческую природу, не казалась безумной.
Революция и мертвецы
Мечта о научном воскрешении проникла не только в маргинальные кружки. В 1921 году на похоронах советского химика Льва Карпова выступил Леонид Красин — инженер, старый большевик, один из самых образованных людей в руководстве страны. По свидетельствам, он сказал, что уверен: придёт время, когда наука станет всесильной и сумеет воссоздать умерший организм, восстановив физическую личность человека. И что тогда освобождение человечества, вооружённого наукой и техникой, будет включать и воскрешение великих деятелей борьбы за его освобождение.
Через три года, в январе 1924 года, умер Ленин. И Красин, входивший в комиссию по его похоронам, настаивал на том, чтобы тело вождя не хоронить, а заморозить. Была заказана холодильная установка, но она не дала нужного результата, и в итоге тело забальзамировали учёные Владимир Воробьёв и Борис Збарский. Так возник Мавзолей.
Некоторые историки — например, американская исследовательница Нина Тумаркина — видели в этом решении отзвук фёдоровских идей: тело сохраняется не для поклонения, а словно в ожидании того дня, когда наука сможет его оживить. Мавзолей как невольный «музей» в фёдоровском смысле. Насколько сознательной была эта связь, судить трудно, и эту интерпретацию стоит принимать как гипотезу, а не как факт. Но сам замысел заморозить тело, чтобы сохранить его до лучших времён, — это та же логика, которую мы видели у Франклина с его бочкой мадеры и которую через сорок лет положат в основу крионики.
В те же годы в Москве работал ещё один человек, всерьёз намеревавшийся бороться со старостью научными средствами, — Александр Богданов, революционер, философ, врач, бывший соратник Ленина. В 1926 году он основал первый в мире Институт переливания крови. О нём и его трагической судьбе мы подробно поговорим в следующей главе.
Муравьёв: овладение временем
Среди учеников Фёдорова самым оригинальным мыслителем был, пожалуй, Валериан Николаевич Муравьёв. Дипломат, сотрудник Министерства иностранных дел до революции, затем — один из обвиняемых на процессе «Тактического центра», осуждённый, освобождённый, снова арестованный. Самыми плодотворными годами его жизни были семь лет между двумя арестами, с 1922 по 1929 год. Тогда он сумел напечатать на собственные средства единственную свою философскую книгу — «Овладение временем как основная задача организации труда» (1924).
Название книги говорит само за себя. Главный враг человека, по Муравьёву, — время, уносящее всё живое в прошлое. Победить смерть — значит победить время: научиться не только останавливать его, но и обращать вспять, восстанавливая утраченное. Звучит фантастически, но Муравьёв рассуждает очень трезво. Возьмём простой опыт: воду разлагают на водород и кислород, а затем снова соединяют их в воду. Разве это не маленькое «воскрешение»? Вода исчезла — и вернулась. А если это возможно в малом, то «принципиальная возможность воскрешения имеется», и дальше вопрос только в масштабе.
Но самое интересное — то, как Муравьёв отвечает на вопрос, который мучил Фёдорова и древних богословов: должна ли воскрешённая вода состоять из тех же самых атомов, что и прежняя? Нет, отвечает Муравьёв: «Когда я говорю „вода воскресает“, я имею в виду только получение известного количества H₂O, хотя бы из совершенно иных атомов». И затем делает шаг, который поражает своей смелостью: «Понятие индивидуальности ограничивается исключительно соответствием формуле или числу, и ничего другого, кроме такого числа или показателя своеобразной комбинации, ни в каком индивиде нельзя найти».
Вдумаемся в эти слова, написанные в начале 1920-х годов. Индивидуальность — это не вещество, а формула. Не атомы, из которых состоит человек, а способ, которым они соединены. Если формулу удастся записать, то человека можно воссоздать из любых атомов, и это будет он сам. В этом рассуждении Муравьёв обходит главный барьер, о который разбивался первый путь воскрешения у Фёдорова, — невозможность собрать те же самые рассеянные частицы. Они просто не нужны.
Сегодня эту идею назвали бы информационной теорией личности. Именно на ней через полвека будет построена мечта о загрузке сознания: человек — это информация, записанная в связях его нейронов, и если её считать и перенести на другой носитель, человек продолжит жить. Муравьёв, конечно, не мог представить себе компьютеров. Но логику он сформулировал с поразительной ясностью — задолго до кибернетики и теории информации. Правда, вместе с этой логикой он унаследовал и её главную проблему. Если человек — формула, то что будет, если воссоздать её дважды? Два человека, оба — «я»? И если формула — это всё, что делает меня мной, то утешит ли меня мысль, что где-то в будущем будет записан мой «показатель»? К этим вопросам мы вернёмся во второй и третьей частях книги.
Муравьёв был не только теоретиком. Он понимал, что «овладение временем» не может произойти сразу и целиком: это была бы, по выражению Семеновой, «во всех смыслах безнадежная утопия». Его тактика — постепенность, расширение «островков» власти человека над временем, от малых опытов ко всё более обширным. Каждый удачный научный эксперимент, каждое продление жизни, каждое восстановление утраченного — маленький шаг к общей цели. Это удивительно близко к тому, как сегодня видят будущее исследователи старения: не одна волшебная таблетка, а постепенное накопление частичных побед.
Есть у Муравьёва и тревожные ноты. Семенова отмечает, что в его книгу «неожиданно залетают жесткие акценты», например угрозы принуждения тем группам и даже народам, которые откажутся участвовать в общем деле. Это не было главным в его мысли, но было знаком времени — эпохи, когда «благое насилие» во имя великой цели казалось многим допустимым.
Судьба Муравьёва сложилась трагически. В 1929 году он был снова арестован и в 1930 году сослан в Нарым, на Обь. Там он устроился работать на метеорологическую станцию — и в этом есть горькая ирония: ученик Фёдорова, мечтавшего управлять погодой, закончил жизнь наблюдателем погоды. В 1932 году Муравьёв умер от сыпного тифа. По другой версии, он погиб на Соловках. Первый и единственный некролог появился через два года в Риге, в эмигрантском сборнике.
Горский и Сетницкий: дело в изгнании
Двух других учеников Фёдорова, Александра Горского и Николая Сетницкого, связывали двадцать лет дружбы и совместной работы. Они писали книги вместе и, следуя примеру учителя, не заботились о том, чьё имя будет стоять на обложке.
Горский, бывший семинарист, внёс в учение Фёдорова важную мысль: одной техникой задачу победы над смертью не решить. Можно построить совершенные машины, научиться управлять погодой, долететь до звёзд, — но если сам человек останется прежним, всё это ничего не изменит. Нужна «регуляция психики», внутренняя перестройка человека, которая должна сопровождать перестройку внешнего мира. Мировоздействие, по его словам, станет прочным лишь тогда, «когда мощь, свойственная машине, станет внутренней мощью человеческого существа». В этой мысли — предвестие одной из главных идей трансгуманизма: не только продлевать жизнь человека, но и улучшать самого человека.
Сетницкий, экономист и статистик по профессии, нашёл учению Фёдорова совершенно неожиданное применение. В 1922 году в Одессе он выпустил небольшую книжку «Статистика, литература и поэзия», в которой поставил перед статистикой — сухой прикладной наукой — задачу собирания и сохранения памяти. Сначала обо всех деятелях культуры и искусства, независимо от масштаба их таланта, а затем, в пределе, и обо всех когда-либо живших и ныне живущих, о каждой конкретной личности.
Это идея, которую трудно оценить по достоинству, не взглянув на неё из XXI века. Сетницкий предлагал создать всеобщую базу данных человечества — запись обо всех людях, без исключения, ради того, чтобы никто не был забыт. Сто лет спустя мы живём в мире, где о каждом человеке хранятся огромные массивы данных: фотографии, переписка, голосовые сообщения, записи в социальных сетях. Генеалогические сайты собирают сведения о миллиардах умерших. А некоторые компании предлагают создавать по этим данным цифровые копии умерших — чат-боты, говорящие их голосом. Сетницкий мечтал о памяти ради воскрешения. Мы получили память — и пока не знаем, что с ней делать. Об этом мы поговорим в главе о «цифровом посмертии».
С 1925 по 1935 год Сетницкий работал в Харбине, на Китайско-Восточной железной дороге. Там, на собственные средства, в крошечной типографии, он издавал работы Горского, свои книги о Фёдорове и даже начал переиздание первого тома «Философии общего дела». Горский оставался в Москве и пересылал ему рукописи. В 1929 году Горского арестовали; восемь лет он провёл на Севере, затем жил в ссылке в Калуге, в 1943 году был арестован снова и умер в тюремной больнице. Сетницкий вернулся в Советский Союз в 1935 году, когда дорога была продана Маньчжоу-го, и через два года погиб в волне репрессий.
К концу 1930-х годов в России не осталось никого, кто открыто развивал бы учение Фёдорова. Его книги исчезли из открытого доступа, имена учеников были вычеркнуты. Философия, мечтавшая вернуть к жизни всех умерших, сама оказалась среди мёртвых.
Трезвая ветвь: Вернадский и Купревич
Но идея не умерла полностью. Она продолжала жить в другой форме — в трудах учёных, которые не называли себя последователями Фёдорова, но размышляли над теми же вопросами.
Самым крупным из них был Владимир Иванович Вернадский — основатель биогеохимии, создатель учения о биосфере и ноосфере. Вернадский был далёк от религиозных идей Фёдорова, но одну его мысль развил с научной строгостью. Человек сегодня — существо гетеротрофное: он не может жить, не питаясь другими живыми существами. Только растения и некоторые бактерии автотрофны — способны создавать своё тело непосредственно из неорганических веществ и солнечной энергии. А что, если человек научится делать то же самое? Вернадский считал, что последствия такого переворота были бы огромны: «Это означало бы, что единое целое — жизнь — вновь разделилось бы, появилось бы третье, независимое ответвление». Человечество, создающее пищу прямо из минеральных веществ, перестало бы быть звеном в цепи пожирания, о которой с ужасом писал Фёдоров.
А теория ноосферы — «сферы разума», в которую, по Вернадскому, переходит биосфера под действием человеческой мысли и труда, — по существу, переводила фёдоровскую регуляцию природы на язык геохимии. Человек становится геологической силой, способной сознательно изменять облик планеты. Вопрос лишь в том, будет ли это изменение разумным.
И наконец, ещё один голос, прозвучавший уже в послевоенном Советском Союзе. Василий Феофилович Купревич был ботаником, специалистом по физиологии больных растений, многолетним президентом Академии наук Белоруссии. Под конец жизни, в 1967–1968 годах, этот солидный учёный выступил на страницах «Огонька» и «Литературной газеты» со статьями, которые многих удивили. Он утверждал, что нет никаких теоретических запретов на долгожительство и даже на бессмертие. «Придумав смерть, — писал Купревич, — природа должна подсказать нам и пути для борьбы с нею».
Его рассуждение было по-настоящему научным. Живой организм, в отличие от камня, постоянно обновляется: клетки умирают и заменяются новыми, вещество непрерывно обменивается со средой. «Человек прочнее скалы, я бы сравнил его с рекой, — писал Купревич. — Воды в ней меняются, а река остается все та же. Спрашивается: почему же этот вечнотекущий процесс жизни должен иметь конец?» Смерть, по его мнению, возникла в эволюции как средство ускорить смену поколений и совершенствование вида. Но у человека, который сам совершенствует мир разумом и трудом, этот механизм работает вхолостую.
Семенова отмечает у Купревича ещё один важный аргумент — социальный. Нравственный прогресс человечества, в отличие от научного, идёт медленно, и одна из причин этого — частая смена поколений. Каждый человек начинает с нуля, тратит десятилетия на то, чтобы усвоить опыт предков, и к тому времени, когда он наконец стал мудрым, уступает место детям, которые повторяют старые ошибки. Продление жизни дало бы людям время не только жить, но и вырасти нравственно. Это аргумент, который мы ещё встретим у современных сторонников продления жизни, — и который, как мы увидим, вызывает серьёзные возражения.
Купревич умер в 1969 году. Его статьи стали мостом между космизмом и научной геронтологией, между мечтой Фёдорова и лабораторными исследованиями старения, о которых мы будем говорить в третьей части книги.
Что осталось
Подведём итог. Русский космизм как движение был разгромлен: его мыслители погибли в лагерях, ссылках и тюрьмах, книги исчезли из библиотек, имена на полвека были вычеркнуты из истории. Но идеи пережили своих носителей.
Они ушли в советскую космонавтику — не случайно Циолковского называли её отцом, а среди основателей космической программы были люди, читавшие его философские работы. Они сохранились в научных статьях Вернадского и Купревича. Они вернулись в 1970–1980-е годы, когда Семенова и её коллеги начали — сначала почти подпольно — переиздавать Фёдорова. А в 1990–2000-е годы они вновь оказались в центре внимания, когда в России появились собственные трансгуманисты, прямо называющие Фёдорова своим предтечей. О них речь пойдёт во второй части книги.
Но главное наследие космизма — даже не отдельные идеи, а особое соединение, которого больше нигде не было. На Западе мечта о долгой жизни, мечта о космосе и мечта о справедливом обществе существовали порознь: одни искали эликсир, другие строили ракеты, третьи — утопии. Русские космисты соединили всё это в одну программу. Победа над смертью невозможна без выхода в космос, выход в космос невозможен без объединения человечества, а объединение невозможно, пока люди смертны и вытесняют друг друга. Бессмертие, космос и общее дело — три стороны одного проекта.
Этот проект оказался неосуществимым в той форме, в какой его видели космисты. Но вопросы, которые они поставили, никуда не исчезли. Муравьёв спросил, является ли личность формулой. Сетницкий — должны ли мы хранить память обо всех. Циолковский невольно показал, что бессмертие без «я» никого не утешает. Купревич — что старение не запрещено никаким законом природы. Каждый из этих вопросов станет одной из глав этой книги.
А пока вернёмся в 1920-е годы — в лаборатории, где люди впервые попытались не мечтать о вечной молодости, а вернуть её с помощью скальпеля, шприца и переливания крови.
Глава 6. Эпоха омоложения
Семидесятидвухлетний профессор и шприц
1 июня 1889 года на заседании Биологического общества в Париже выступил человек, которого знали все присутствующие. Шарль Эдуар Броун-Секар был одним из самых уважаемых физиологов Европы: профессор Коллеж де Франс, член Академии наук, один из основателей науки о железах внутренней секреции. Ему было семьдесят два года. И то, что он сообщил коллегам, было похоже на розыгрыш.
Броун-Секар рассказал, что в течение нескольких недель вводил себе под кожу вытяжку из семенников собак и морских свинок. Результат, по его словам, был поразительным. К нему вернулась сила, которой он не знал уже много лет: он снова мог подолгу работать в лаборатории, взбегать по лестнице, поднимать тяжести. Улучшилось пищеварение, прояснилась голова. Даже струя мочи, с научной точностью сообщал профессор, стала длиннее — он измерял её. Старость, казалось, отступила.
В зале смеялись. Коллеги шептались, что почтенный учёный впал в старческое слабоумие. Но смех продолжался недолго. Сообщение Броун-Секара разошлось по газетам всего мира, и уже через несколько месяцев тысячи врачей в Европе и Америке начали колоть пациентам «эликсир Броун-Секара», который вскоре стали называть «секвардином». Его продавали в аптеках, о нём писали популярные журналы, предприимчивые дельцы наладили производство.
Броун-Секар умер в 1894 году, через пять лет после своего сенсационного доклада. Много позже исследователи повторили его методику и измерили, сколько мужского гормона могло содержаться в такой вытяжке. Оказалось, что слишком мало, чтобы вызвать хоть какой-то эффект. По всей видимости, всё, что почувствовал на себе старый профессор, было результатом самовнушения — эффектом, который мы сегодня называем плацебо. Один из первых в истории научных опытов по омоложению оказался и первым хорошо задокументированным случаем, когда учёный обманул сам себя.

