
Полная версия:
К свету
– Вот и оказывается, что он идиот! Сам урод, а туда же за другими вприскочку… Извольте преклоняться перед такой привлекательностью! – не унималась Тоня.
– Несложная же у вас психология: как что не по вас, так сейчас «идиот». Согласитесь же, по крайней мере, с тем, что он не пройдоха, не подхалим?
– Он действительно, кажется, не страдает этими грехами, но все-таки он пролаза и втируша: всюду лезет без приглашения, хотя прекрасно знает, что никому не доставляет удовольствия.
– Втереться к нам и в два-три семейства наших знакомых – не велика корысть! Люди даже с меньшими, чем у него, знаниями, но с житейскою мудростью умеют прекрасно устраиваться! То, что он посещает только наше общество, говорит о том, что духовные интересы у него выше материальных расчетов.
– Очень сшибаетесь! Я сама слышала, как однажды у вас же один студент предложил ему давать бесплатные уроки сыну мастерового. Шершневский, вместо того чтобы просто отказаться от занятий, которые не принесут ему никакой выгоды, начал издеваться над народолюбием молодежи вообще, над нынешней модой, как он выразился, «учить всякого сопляка». Что же, и после этого вы еще будете обелять его?
– Это не приводит меня в восторг, но точно так же и то, что вы, Антонина Николаевна, постоянно растравляете в себе человеконенавистнические чувства к нему. Когда он к вам лез с своими пошлостями, вы вывернули его из саней. Я находил, что вы прекрасно поступили. Казалось бы, вы полностью заплатили ему по счету. Так нет же: для вас необходимо разорвать его в клочки! Еще бы, такая принцесса, как вы, а он, по вашим словам, этот урод и тупица, осмеливается подойти к вам, как к простой смертной, без коленопреклонения.
Тоня хохотала, но продолжала добиваться своего.
– Мне все-таки интересно знать, как вы объясните его ответ студенту?
– Это понятно само собою: изголодался до последних пределов, а так как он не способен на низкопоклонство и в будущем не рассчитывает обеспечить себя, вот он и злится, и с остервенением набрасывается на идейных людей. Я уверен, что и сам он в это время страдает и в душе презирает себя.
– Счастливый вы человек, Василий Иванович! Такой запас у вас оправданий даже для пошляка! Как я завидую, как я преклоняюсь перед этой чертой вашего характера. А все-таки, сколько вы ни говорили в его защиту, я все же продолжаю ненавидеть таких людей, как Шершневский, и с презрением относиться к ним.
– А меня чрезвычайно удивляет, как Ушинский, так щедро одаренный духовными преимуществами, мог хотя на минуту посмотреть на Шершневского как на своего конкурента? И все же он поступил с ним довольно-таки бесцеремонно. Если от обыденного человека требуется снисходительность и великодушие, то эти качества тем более обязательны для такого крупного человека, как Ушинский, – проговорила я.
– И на солнце пятна есть! И великие мира сего, как и мы, грешные, не избавлены от недостатков, – перебила меня Тоня.
Когда Шершневский вошел к нам вечером, мы передали присланные ему вещи и пакет. Он распечатывал его дрожащими руками.
– Смотрите!
В конверте не было никакого письма: только паспорт, деньги и узкая полоска бумаги, на которой после каждого месяца занятий Шершневского стояла цифра 150 рублей. «За три месяца – 450 рублей; за отсутствие предупреждения об окончании занятий за месяц – 150 рублей. Итого 600 рублей. Раньше было взято 50 рублей: 550 рублей препровождаю».
Это так потрясло Шершневского, что он долго сидел молча. Затем быстро зашагал по комнате.
– Это такое поразительное великодушие! Такое! Что же я-то наделал! Больному, нервному человеку, как он, за его вспышку я наговорил черт знает что! Я просто скотина! Подумайте, ведь этих денег мне хватит почти на два года. Но, может быть, я не имею нравственного права брать деньги за месяц, который я не буду у него работать? Пожалуйста, Василий Иванович, скажите откровенно, как вы думаете?
– Почему же нет? Это только говорит о корректном отношении Ушинского к своему секретарю. Константин Дмитриевич человек властный и энергичный: если вы ему возвратите деньги, он перешлет вам их обратно и уже, конечно, настоит на своем.
– Ну, бегу нанимать комнату. Пусть мои деньги постоянно сохраняются у вас: я буду брать только по двадцать пять рублей в месяц.
Когда была напечатана азбука Шершневского, никто не обратил на нее внимания: кроме сотни-другой экземпляров, она совсем не разошлась и осталась на руках издателя.
XI
В один из воскресных дней, когда мы только что кончили завтрак, к нам приехала Ольга Ивановна Антонова.
В передней стояла девушка лет 20-ти, блондинка, с нежно-розовым румянцем на щеках, с прелестными синими глазами, по внешности живая и симпатичная. Она бросилась обнимать меня и Тоню, хотя никто из нас не видал ее раньше.
– Не думайте, что я сумасшедшая или сентиментальная провинциалка. Но я вас обеих до смерти полюбила заочно, давно мечтала о знакомстве с вами! Ах, боже мой! Я ведь и не знаю, кто из вас Антонина Николаевна, кто Елизавета Николаевна, – говорила она, конфузливо улыбаясь.
Когда мы отрекомендовались и уселись с нею, мы узнали, что она дальняя родственница Ермолаевых и приехала из Воронежа только накануне. Она ученица Тониного опекуна.
– Это у нас единственный симпатичный и образованный человек. Если бы вы знали, сколько мне приходилось выносить неприятностей из-за него. У вас, конечно, уже давно не существует таких пошлых взглядов на отношения между людьми… У нас же немыслимо посетить холостого человека, хотя бы он был больной и старик. А между тем к Анатолию Михайловичу Муравскому у нас все в городе относятся с большим уважением. К тому же известно, что он никогда не был ловеласом, что я его ученица и он продолжал руководить моими занятиями. Впрочем, у нас никто не верит, что взрослая девушка, кончившая курс, может продолжать свое учение. Моя мама постоянно повторяет мне: «Ты должна подчиняться взглядам других. Я не хочу, чтобы про мою дочь ходили сплетни. Если тебе невтерпеж узнать о какой-нибудь книжке, ты должна ходить к Муравскому не иначе как с твоим отцом». В присутствии же папы у меня никаких разговоров не выходит с Анатолием Михайловичем: у них совершенно различные интересы. Папу больше тянет к картишкам. Вот потому-то, когда мама уходит вечером в гости, я бегу к Анатолию Михайловичу. Если бы вы знали, как я приятно провожу у него время. Он мне иногда читает отрывки из писем Антонины Николаевны. Какие интересные у вас собрания, как я завидую вам обеим! Ведь только из этих писем я узнала, что есть люди, которые живут совершенно иначе, чем у нас, о том, что их занимает, о чем они спорят, как чудесно они умеют иногда веселиться! Из ваших писем, Антонина Николаевна, я поняла также, как полезно посещать учебные заведения, детские сады, а раньше мне это и в голову не приходило. Анатолий Михайлович знакомил меня также и с содержанием различных научных сочинений, давал мне кое-что прочесть, указывал то, на что я должна была обратить особенное внимание. Но на другой день после моих посещений мама уже обо всем осведомлена. Наши дамы уверяют ее, что из-за меня и их дочери начинают своевольничать, что она обязана положить этому конец. И вот меня, как преступницу, зовут в кабинет, бранят, стыдят, мама плачет, папа кричит, топает ногами, выходит из себя. А еще обиднее для меня, что к Анатолию Михайловичу тоже заходит из-за этого какой-нибудь отец семейства, как будто чтобы его проведать, а сам то шуточкой, то серьезно доказывает ему, что он не должен принимать меня уже из-за одного того, что это смущает наших девиц. «Они ведь только и мечтают о том, чтобы наедине с холостяком глазками пострелять, и тут уже забывают обо всем… Того и смотри, что через месяц-другой волей-неволей придется такую девицу выдавать замуж за какого-нибудь чинушку с двадцатипятирублевым окладом». А Анатолий Михайлович – человек щепетильный; как ему ни тяжело, а все же он иногда скажет мне: «Не ходите ко мне, Ольга Ивановна, а то вас совсем съедят! Я отлежусь и как-нибудь сам приеду к вам».
Мы начали расспрашивать Антонову, чем она занималась до сих пор и как ее родители решились отпустить ее одну.
Оказалось, что вместе с своею приятельницею, замужнею молодою женщиною, у них была устроена элементарная школа, в которой та и другая были преподавательницами. Разрешенная после громадных затруднений, эта школа была закрыта без всякой причины, по доносу одного видного чиновника, к ухаживанию которого резко отнеслась приятельница Антоновой. После этого Ольге Ивановне уже ничего не оставалось делать в Воронеже. Она стала проситься у родителей отпустить ее в Петербург, но те и слышать не хотели об этом. Однако тут подвернулся такой случай: родная сестра ее отца отправилась путешествовать за границу. Месяца два тому назад она вышла замуж за немецкого коммерсанта и живет с ним в Вольфенбюттеле. Антонова была очень дружна с своею теткою и просила ее написать родителям, чтобы они отпустили ее к ней. Когда получился благоприятный для нее ответ, родители все-таки хотели помешать и этому, но Антонова смело заявила им, что ни силою, ни проклятиями (которые в то время все еще были в ходу) они не удержат ее более. «Это испугало моих родителей, – говорила она. – Они недели две бранились между собой, и до меня нередко долетал голос отца, который так усовещивал мать: „Да опомнись ты! Ведь из нашего города убежало в столицы учиться уже пять девиц. Вспомни, сколько неприятностей было в этих семьях! А ты своими угрозами хочешь дождаться еще большего скандала. Пойми же наконец, что теперь все старое пошло насмарку и все переменилось, все по-иному, даже справедливость и правду, и ту умудрились перевернуть наизнанку. Родителям волей-неволей приходится считаться с этим. Из ее поездки еще, может, не выйдет ничего дурного, а силой удержишь – достукаешься еще до какого-нибудь ужаса“. И вот меня отпустили с условием, чтобы я недолго погостила в Петербурге у Ермолаевых, а затем отправилась к тетке в Вольфенбюттель. В этом городе есть прекрасные детские сады и знаменитый в Германии педагогический институт, в котором читают лекции по самым разнообразным отделам педагогики и по уходу за детьми, дают практическую подготовку воспитательницам для руководства в детских садах, читают и методы обучения по различным предметам. Вот я и хочу поступить в это учреждение».
На вопрос Тони, как Ольга Ивановна смотрит на семью Ермолаевых, она чистосердечно отвечала, что все ее члены – люди чрезвычайно порядочные. Но покойный муж Елены Павловны отличался простоватостью, и о его глупости в Воронеже до сих пор ходят анекдоты. Его сын Александр Петрович получил в наследство от отца его умственные способности, и хотя он человек честный, даже благородный, но невыразимо скучный и неумный. Его мать, Елена Павловна, несравненно более интересная женщина. Затем Антонова передала Тоне усердное приглашение Ермолаевой приехать обедать в тот же день, и обе они отправились к ней.
По рассказу Тони, когда она возвратилась домой, она была приглашена на обед не без умысла. Кроме домашних, у Ермолаевых никого не было. Когда Тоня собралась уезжать, Елена Павловна упросила ее разделить с нею вечернее одиночество. Чтобы отпраздновать приезд Ольги Ивановны, она взяла билеты в оперу для нее, сына и дочерей.
Как только Тоня очутилась с глазу на глаз с Ермолаевой, та, горячо обнимая ее, со слезами на глазах начала благодарить за успехи своих дочерей. Она теперь спокойна за них; у девочек пробудился интерес к чтению, они говорят, что так стыдно не знать урока у Антонины Николаевны или отвечать его только по учебнику, и усердно читают все, что она им рекомендует. Как она, Елена Павловна, была бы счастлива, если бы бог послал ей такую невестку, как Антонина Николаевна. Тоня молчала. «Спасите Сашу! – вдруг начала Ермолаева умолять Тоню. – Спасите моего сына! Он безумно влюблен в вас! Он тает, как восковая свечка, не спит по ночам… Он так высоко ставит вас, что даже боится сделать вам предложение. Он прекрасно понимает, что вам может представиться более блестящая партия, что вы во всех отношениях выше его! Но верьте мне: вы не найдете более честного, благородного, рыцарски преданного вам сердца! Конечно, при своем скромном чине поручика он получает ничтожное жалованье, но он тогда оставит военную службу. Я могу выхлопотать для него порядочное место». Тут Тоня вскочила как ужаленная, упрашивая Ермолаеву не продолжать: она не только не думает устраиваться на средства мужа, но будет всеми силами добиваться приобрести полную самостоятельность раньше, чем решится на замужество. Что же касается Александра Петровича, она, Тоня, на себе испытала, как он добр, деликатен, какое великодушное у него сердце. Но она совершенно не думает о замужестве. Вероятно, очень скоро ей удастся уехать за границу, и она еще не знает, сколько времени там придется прожить.
Тогда Ермолаева начала предлагать ей то же, что и Манькович: ее сын будет ждать ее сколько угодно, но пусть она даст ему слово, что она выйдет замуж только за него. Это воскресит его. Но Тоня осталась непоколебимой и отвечала ей таким же категорическим отказом, как и Маньковичу. «Я не могла, конечно, сказать ей в глаза, – передавала она мне, – что я только что отказала человеку умному, красивому, интересному, а главное, который мне чрезвычайно нравится. И вдруг я сделаюсь супругою ее сына, с которым, как с мужем, просто стыдно в люди показаться, – такая у него безнадежная физиономия и такой он неумный».
Через несколько дней Тоня показала мне письмо Александра Петровича.
«Высокоуважаемая Антонина Николаевна! Единственный человек, с которым я разговариваю вполне откровенно о своих интимных делах, – это моя мать. Но я никогда не поручал ей передавать вам что бы то ни было. Все сказанное ею должно было показаться вам большою самонадеянностью с моей стороны, даже дерзостью и наглостью. И вы были бы вправе так посмотреть на это, если бы я был в этом сколько-нибудь виноват. Отсутствие же вины перед вами Дает мне смелость обратиться к вам с просьбой: забудьте все, что говорила вам моя мать, и не лишайте меня по-прежнему вашего дорогого для меня доверия, дозвольте, как и прежде, провожать вас после уроков в нашем доме. Если бы вы давали мне какие-нибудь поручения, позволили бы мне вам служить и быть хотя чем-нибудь полезным, как в настоящее время, так и в будущем, я был бы несказанно счастлив.
Ни на что не рассчитывающий и глубоко преданный вам Александр Ермолаев».
XII
Е. П. Ермолаева решила уехать на лето за границу с своими дочерьми. Она добилась экзаменов для них раннею весною, что было на руку Тоне, которой очень хотелось поскорее посетить крестного. «Досадно подумать, – говорила она мне, – что я до сих пор не решалась показаться к нему потому, что он боялся за мою репутацию. Недоставало только, чтобы я дорожила мнением провинциальных сплетниц».
Антонова по просьбе Тони выслала ей программу занятий в педагогическом институте и дала подробные сведения о плате за учение, о ценах в пансионах и о тамошней жизни вообще. Тоня решила ехать туда учиться, но желала предварительно посоветоваться об этом с крестным.
Несколько дней сряду она возила на экзамены в гимназию своих учениц, и они превосходно сдали их. На другой день девочки с букетами в руках и в сопровождении своего брата приехали ее благодарить.
Я в первый и в последний раз видела Ермолаева. Его внешность и манера говорить произвели на меня удручающее впечатление. Он был ниже среднего роста и так широк в плечах, что представлял из себя скорее квадрат, чем обычную мужскую фигуру. Так же необычайными были и его плоское лицо темно-желтоватого цвета, и его чересчур узкие, бесцветные глаза, и коротко остриженные редкие черные волосы. Этот монгольского типа офицер точно в насмешку над своей некрасивою наружностью, по моде тогдашних франтов, делал пробор сзади головы и свой напомаженные волосы зачесывал на две стороны. Это давало возможность видеть недостаток растительности на его голове, а пробор среди нее напоминал широкую дорогу. Об уме его я лично не составила определенного мнения: на вопросы он отвечал односложно и крайне конфузливо, видимо с трудом выдавливая каждое слово.
Тоня через несколько дней уехала в Воронеж, а когда она возвратилась, мы жили на даче, где она и прогостила у нас несколько дней до своего отъезда за границу. Она с восторгом рассказывала о крестном, который своим тонким чутьем понял, что ее поездка в Вольфенбюттель вызвана не капризом, а серьезным стремлением учиться, и предложил ей не стесняться в средствах, а если понадобится, решил тронуть даже ее маленький капитал.
Лекции в педагогическом институте в Вольфенбюттеле начинались в августе, но Тоня стала основательно подготовляться к ним. Хотя она весьма порядочно знала немецкий язык, но ей никогда не приходилось слушать лекций на этом языке. Не желала она забрасывать и свое общее образование. Вместе с Антоновой они наняли для себя учителя немецкой литературы, который все лето читал им по три лекции в неделю о Гете и Шиллере, задавал им и письменные работы о прочитанных произведениях; по вечерам к ним приходила опытная «фребеличка», обучавшая их фребелевским работам. Когда начались практические занятия в детском саду и лекции по педагогике, Тоня с таким же рвением и так же основательно относилась и к ним.
Прошел уже год ее пребывания в Вольфенбюттеле. Она подробно знакомила меня со всеми своими впечатлениями, сообщала о лекциях, занятиях и о жизни в этом городе. Однажды в конце одного из своих писем она спрашивала меня: «Почему ты никогда не напишешь мне о Маньковиче? Я даже не знаю, в Петербурге ли он или уехал куда-нибудь?»
Я отвечала ей, что после ее последнего объяснения с ним он перестал нас посещать. «Справляться о нем мне не приходилось: без всякого повода с нашей стороны он весьма недружелюбно отнесся к нам. Принятый в нашем доме как близкий человек в продолжение нескольких лет, он, потому что ты отказала, не только не простился с нами, уезжая из Петербурга, но и не известил о том, куда уезжает».
Следующие свои письма Тоня уже почти исключительно наполняла справками и о Маньковиче и упреками по моему адресу. Она никогда не причисляла меня к разряду людей, писала она, которые относительно своих близких придерживаются правила «с глаз долой – из сердца вон». Относительно Маньковича «ты должна была бы иметь в виду, что тяжелое страдание, которое я причинила ему, мешало ему переступать порог вашего дома». Она убедительно просила меня узнать адрес Маньковича, при этом сама вспомнила фамилию его товарища Савицкого, семейство которого он посещал.
Я отправилась к Савицкому и немедленно известила Тоню обо всем, что узнала. Манькович за все время своего отсутствия написал Савицкому всего две небольших записочки: прошлую зиму он как приват-доцент читал лекции в Киевском университете, а раннею весною, вследствие смерти своего отца, отправился в свое небольшое имение, недалеко от Белой Церкви. Где он теперь, остался ли хозяйничать в деревне или по-прежнему читает лекции в Киевском университете, Савицкий не знает. Дошел до него слух, что какой-то Манькович женился, а так как их два брата, то Савицкий и запросил об этом Николая Александровича, но, не получил никакого ответа…
После долгого отсутствия известий от Тони я наконец получила от нее длинное послание, настоящий вопль исстрадавшегося сердца. Она писала, что в продолжение более года жизни за границей ее напряженные занятия не ослабевали, но теперь ее мало-помалу начинает одолевать тоска по родине: перед нею все чаще рисуются картины ее жизни в нашем доме, приходит на память ее отказ Маньковичу и его отчаяние. «Бессердечный отказ единственному человеку, которого я любила, и тоска по людям, с которыми я не могу более отводить душу, совсем истерзали меня». Она уже несколько раз писала Маньковичу по двум неопределенным адресам, которые я отправила ей, но прошло уже два месяца, а она не получила ни строчки в ответ. Мстит ли он ей за ее жестокость, или он действительно не получал писем? И тут же она убеждала себя, что он слишком великодушен, чтобы мстить такому, как она, душевно измученному человеку. Она убедительно просила меня, если я случайно встречу его, узнаю его настоящий адрес, немедленно дать ему знать о том, что она написала ему четыре письма и не получила ответа. «Он когда-то говорил, что любит меня, почему же я не могу сказать ему того же? Я вовсе не желаю, особенно в таком серьезном деле, придерживаться предрассудков».
В следующем письме Тоня чрезвычайно порадовала меня известием, что мы скоро увидимся. Она писала, что ей более нечего делать в Вольфенбюттеле. Практически и теоретически она хорошо изучила немецкий язык и педагогическое дело, для чего она и ездила в Германию, а в немецких похвальных бумажонках и аттестатах она не нуждается. Она смело может считать себя хорошо вооруженною для того, чтобы заработать себе насущный кусок хлеба. Ей во что бы то ни стало хочется приехать к нам к рождеству, чтобы устроить для моих детей первую рождественскую елку.
Чуть не за полторы недели до своего возвращения она написала мне, что укладывается и может уже теперь точно сказать, что приедет 24 декабря в 10 ч. утра. Если, паче чаяния, это предположение изменится, она будет телеграфировать.
XIII
Роман между Маньковичем и Тоней снова возобновился, и передо мною, как в панораме, стали быстро развертываться картина за картиной их взаимные отношения, пока все это не закончилось весьма печально, истерзав их обоих до глубины души, сделав брешь в их моральных чувствах, надломив молодые силы, заставив их утратить веру в людей, в будущее и в личное счастье. Он издергал даже мои нервы, так как оба они опять затянули меня в водоворот своей кипучей страсти, своих непоправимых ошибок, любви и ненависти.
– Николай Александрович, господин Манькович, вас спрашивают. Не хотят входить. Говорят, раньше узнайте, желает ли Елизавета Николаевна меня принять, – доложила кухарка.
Через минуту я уже стояла в передней и крепко пожимала его руку.
– Как повернулся у вас язык спрашивать, приму ли я вас?
С первого взгляда Манькович за два года, казалось, мало переменился – не похудел, не пополнел. Только в его красивых темных глазах не было ни прежнего молодого задора, ни иронии и самоуверенности: они точно выцвели и казались переутомленными, а его высокая фигура с гордо поднятой головой как будто осела и была теперь менее подвижною.
– Вы не поверите, как меня мучила мысль, что вы и Василий Иванович сочтете мое поведение относительно вас настоящим свинством. Как мне было не терзаться этим, когда у вас я встречал самое радушное, самое внимательное отношение к себе? Как много провел я у вас чудеснейших вечеров! Но посудите сами, мог ли я, оплеванный, опозоренный, с мучительною болью в душе, мозолить вам глаза своею особою?
– Что за фантазия, Николай Александрович! Ни оплеванным, ни опозоренным вы никогда не были. Тоня никому, а тем более вам, не могла сознательно причинить никакой душевной боли.
– Значит, она бессознательно заставила меня при вас сделать ей предложение? Нисколько не стесняясь, откровенно и тоже при вас она созналась, что проделывает это с целью, чтобы я не посмел подумать, а тем более сказать кому-нибудь, что она кокетничала со мною, затягивала меня в свои сети. По-вашему, она тоже бессознательно действовала, когда отказала мне в праве считаться ее женихом, хотя бы в продолжение многих лет? Чего же она опасалась? Вероятно, того, что я потащу ее в полицейский участок, как только узнаю, что она не сдержала слова? Эгоистка она до мозга костей! Мелочное тщеславие и самолюбование для нее превыше всего…
– Как вы не хотите понять, что в то время ее охватило непреодолимое стремление к приобретению знаний. Она так страстно отдавалась всему, что помогало расширить ее кругозор, отвоевать самостоятельность. Она боялась, что даже мысль о личном счастье может помешать ее плану. Возможно, что она отказала вам и потому, что не чувствовала еще ни малейшей потребности в жизни сердца. Во всяком случае, я думаю, что духовные интересы, которыми она в то время была увлечена, не заслуживают такого порицания…
– Ну, будет о ней! Меня совершенно не интересует более госпожа Садовская. Что было, то прошло и быльем поросло! Могу уверить вас, что все мои безумства я давно сдал в архив. Лучше скажите мне, зачем вы брали мой адрес у Савицкого?
– Он нужен был для Тони: одно за другим она написала четыре письма по данным ей неопределенным адресам на Белую Церковь и в Киевский университет.
– Как? Антонина Николаевна написала мне четыре письма? Не получал! Не получал! На Киевский университет я и не мог получить – давно его оставил, а на Белую Церковь, даже без названия деревни, в которой я живу, мне обязаны доставлять письма. Значит, ими заинтересовался местный почтмейстер. – Манькович замолчал, затем остановился передо мной и с язвительною иронией спросил: – Зачем же она изволила себя беспокоить и писать человеку, который не внушил ей даже самого элементарного доверия? Впрочем, я очень рад, что не получал ее писем: я бы все равно не ответил на них.