
Полная версия:
К свету
XVI
Михаил Николаевич пришел к нам на другой день и сообщил следующее: когда он несколько часов тому назад выходил из дому, его, видимо, подстерегал Манькович, имевший невыразимо истерзанный и истрепанный вид: все лицо его было в синяках и грязных пятнах, он был совершенно пьян и говорил заплетающимся языком. Из его несвязных слов можно было уловить только одно, что он угрожал убить Михаила Николаевича, если тот не отведет его немедленно к Антонине Николаевне. Михаил Николаевич убедил его, что в пьяном виде никто не пустит его к ней, что в таком состоянии, в каком он находится, нельзя ни убивать, ни объясняться, что он, Лебедев, отвезет его прежде всего выспаться и затем он уже проделает все, что будет ему угодно. И ему удалось уломать Маньковича. Когда они сидели вместе на извозчике, Михаил Николаевич заметил, что на обеих его руках повыше кисти кожа на два-три пальца шириною была до крови истерта и изорвана. На его вопрос, как это случилось, Манькович отвечал так, как будто дело шло о самой обыкновенной вещи, и притом о другом лице: «Хотел броситься в прорубь… мерзавец помешал… я его в морду… он скрутил руки, бил по щекам…, в участке по скулам били и сапогами в грудь и спину…» Сколько в этом правды, сколько фантазии пьяного человека, трудно разобрать. Но что-нибудь в этом роде могло быть: физиономия у него избитая и грязная, с руками его тоже, видимо, не очень церемонно обращались.
Манькович не пришел к нам в этот день, как мы ожидали. Тоня и вторую ночь совсем не спала и на другой день ничего не ела, но лежала она уже не в таком оцепенении, как накануне, более двигалась, и глаза ее несколько прояснились.
В этот день после завтрака, только что мы разошлись по комнатам, как к рабочему столу Василия Ивановича как-то незаметно подошел Манькович. Он вошел без звонка по черной лестнице, чтобы не проходить по столовой, к которой примыкала Тонина комната. Когда голоса из кабинета стали до меня доноситься, я вошла посмотреть, кто пришел. Манькович бросился передо мной на колени.
– Я заслуживаю презрения… Но ведь самым тяжким преступникам – грабителям, мошенникам, убийцам – дозволяют выяснить причину и повод их преступления. Я знаю, что и мое объяснение не послужит к моему оправданию, но, может быть, оно хотя несколько смягчит ваше мнение обо мне?
– Если бы вы ножом пырнули Тоню из-за угла, это, вероятно, было бы объяснено вашим внезапным помешательством, но вы… – я махнула рукой и добавила: – Пожалуйста, встаньте, Николай Александрович, вы виноваты не передо мною.
Волнение Маньковича во время рассказа было так велико, что он беспрестанно прерывал его рыданиями, пил воду, отдыхал по нескольку минут, но затем продолжал начатое, зачастую повторяя уже сказанное или прибавляя к нему новые подробности. Я передам только самое существенное.
Отказ Антонины Николаевны от моего предложения и форма, в которой он был сделан, мне казались столь унизительными для моего человеческого достоинства, так потрясли мой организм, привели меня в такое отчаяние, что я от горя и тоски не находил себе места. Всю весну и половину лета я, несмотря на привычку к деятельной жизни, решительно ничего не делал в Петербурге, никого не посещал, никого не принимал, только шагал по своей конуре. Мой отец, проживавший в своем имении близ Белой Церкви, усердно звал меня в деревню. Вполне сознавая необходимость переменить место и образ жизни, все гибельней отзывавшиеся на моем здоровье, я так ослабел физически, что, должно быть, совершенно утратил силу воли и инициативу и никак не мог решиться предпринять даже небольшую поездку. Только тяжелая болезнь отца и невозможность брата Василия посетить его заставили меня уехать в деревню. Отец поправился, а тоска по-прежнему изводила меня.
С осени я получил возможность читать лекции в Киевском университете в качестве приват-доцента. Я находил, что это единственное средство, которое может меня спасти, и уехал в Киев. Действительно, обязательный труд и новая деятельность оживили меня, но подготовка к лекциям и умственное напряжение так переутомили, что мне пришлось бы самому отказаться от лекций раньше времени, но в марте я получил извещение о смерти отца. После похорон я остался в деревне, надеясь на то, что, когда силы мои окрепнут, я буду в состоянии работать в тиши деревенского уединения над начатой мною диссертацией.
В деревне я жил и до сих пор продолжаю жить совершенно одиноко, ни с кем не познакомился из интеллигенции Белой Церкви, но у меня там проживает двоюродная сестра, с которою я с раннего детства связан узами самой сердечной дружбы и полного взаимного доверия. Только ее посещения развлекают меня и доставляют мне удовольствие: я могу с ней откровенно говорить решительно обо всем, но сам я не посещаю ее дома, так как не могу выносить ее супруга, господина Баскакова. Сестра крайне несчастна в замужестве. Ее супругу, форменному пошляку, ловеласу и развратнику, еще за несколько месяцев перед моим приездом едва удалось потушить одно скандальное дело о растлении им четырнадцатилетней мещанской девушки. Чтобы заставить отца жертвы молчать, господину Баскакову пришлось заплатить ему пятнадцать тысяч рублей, большую часть приданого его жены.
У моей сестры двое сыновей – восьми и девяти лет, к которым уже с полгода до моего переселения в деревню поступила учительницею и гувернанткой двадцатидвухлетняя девушка, Мария Петровна. Сестра была ею очень довольна, но высказывала страх, как бы ее «благоверный», немного угомонившийся после громкого скандала, не начал преследовать ее своими ухаживаниями. Сестра нередко приезжала ко мне с своими мальчиками; весною она присылала их иногда с гувернанткою, но они так усердно пользовались деревенским раздольем, что я их совсем не видал, кроме завтраков и обедов.
Начались жаркие дни, и мальчики как-то отпросились у меня возить сено с рабочими. Жара загнала гувернантку в столовую. Сознавая, как плохо я выполняю свои хозяйские обязанности, я первый раз принудил себя заговорить с нею, расспрашивал, как ей живется. Она отвечала, что могла бы считать свое место вполне удовлетворительным, если бы не хозяин дома. В первое время он не обращал на нее ни малейшего внимания и она была совершенно покойна, но теперь он становится с нею все любезнее. Ввиду его репутации это сильно тревожит ее. Чтобы обезопасить себя от внезапной потери места, она рассказала о своем положении одной хорошей знакомой моей сестры, госпоже X., которая всегда была с нею очень любезна. Та, в свою очередь, обещала ей, в случае какого-нибудь неприятного столкновения с Баскаковым и вынужденного отказа от места у сестры, взять ее к себе в качестве учительницы для своих сыновей, так как ей уже необходимо одного из них готовить к поступлению в гимназию.
Недели полторы у меня не были ни сестра, ни ее дети с гувернанткой. Вдруг однажды ночью кто-то стучит то в дверь, то в окно моего домика и затем ко мне входит перепуганная Мария Петровна. Несмотря на холодную ночь, она была без шляпы и какой бы то ни было накидки. Моя сестра в этот вечер уехала на именины; отсутствовал и ее супруг. Гувернантка, отправив детей спать, уселась читать в столовой, но когда около десяти часов услыхала шаги Баскакова, она отправилась в свою комнату, закрыла, по обыкновению, дверь на крючок и присела к своему столику продолжать чтение. Когда она входила к себе, окно ее комнаты, вследствие холодной погоды, было закрыто и она не осмотрела его. Вероятно, Баскаков уже раньше отодвинул задвижки, так как через несколько минут окно открылось и он вскочил в ее комнату. Она с криком бросилась бежать, он что-то говорил ей, о чем-то просил ее, но она, опасаясь его преследования, нигде не остановилась ни на минуту, побоялась даже войти в переднюю, чтобы накинуть что-нибудь на себя, и убежала по черному ходу.
Указав Марии Петровне на то, что она не может, конечно, сомневаться в моем желании оказать ей гостеприимство, я должен был ей заметить, что она, пожалуй, повредит себе во мнении здешнего общества тем, что она ночью отправилась к холостому человеку. Мне такой предрассудок совершенно чужд, говорил я ей, но боюсь, что на вас он навлечет много неприятностей. Мария Петровна оправдывалась тем, что, как только она вышла из дверей дома Баскаковых, первою ее мыслью было явиться к госпоже X., но она вспомнила, что та отправилась на именины вместе с моею сестрою, что ее не примут в отсутствие хозяйки дома. Она завтра же увидит ее, все объяснит и не сомневается в том, что госпожа X., как обещала, пригласит ее к себе.
Долго обсуждать это происшествие я не мог: все последние дни я чувствовал себя крайне плохо и, простившись с Марией Петровной, ушел к себе. На другой день, как только я проснулся, прислуга сказала мне, что «барышня» не ложилась спать и давно ушла.
Ко мне приехала сестра: она нашла, что Мария Петровна поступила чрезвычайно опрометчиво, отправившись ночью ко мне, что ей грозит полный остракизм из общества. Она было уверена, что никто теперь не подаст руки молодой девушке, что все будут говорить ей в лицо ужасные дерзости, делать гнусные намеки и предложения.
– Неужели среди интеллигенции Белой Церкви не найдется порядочного семейства, которое поняло бы безвыходное положение молодой девушки и защитило бы ее от нападок? – спрашивал я сестру.
– Здесь не столица: говорят, что там подобные предрассудки давно выкинуты за борт, а у нас они господствуют во всей силе.
Тогда я предложил дать средства Марии Петровне на ее отъезд в Петербург или Москву, где любая контора могла бы отыскать ей место гувернантки. Сестра нашла этот план неосуществимым: бюро для приискания мест крайне плохо организованы, и в гувернантки, в громадном большинстве случаев, берут иностранок, а русская может насидеться без места год и больше. Но более всего сестра поразила меня тем, что, несмотря на то что она была весьма неглупой женщиной, что ей прекрасно было известно, какую душевную муку я переживаю, начала уговаривать меня жениться на Марии Петровне. Я просто остолбенел от удивления. Как я могу жениться на особе, о которой я не имею надлежащего представления, с которой разговаривал лишь по необходимости, фамилии которой даже не знал до той минуты.
– Что же из того, что ты ее не знаешь, а я знаю, что она честная, деятельная девушка с прекрасным характером и вдобавок недурна собой. Где же ты найдешь себе жену, когда ты никуда не показываешься? А жениться тебе крайне необходимо хотя бы для того, чтобы стряхнуть с себя хандру. Посмотри-ка ты: все у тебя обваливается, везде беспорядок, все тебя обкрадывают, через три-четыре года такой жизни за долги с молотка продадут твое именьице и ты останешься даже без крыши над головой. А ты ничего не делаешь, не заботишься о хозяйстве, не подвигается вперед и твоя диссертация, а чтение университетских лекций тебя утомляет. Подумай сам, что будет с тобою? Ты кончишь тем, что будешь только шагать из угла в угол и окончательно потеряешь способность взяться за какое бы то ни было дело. А женишься, встряхнешься, и вот увидишь, возьмешься хотя за хозяйство. Конечно, ты думаешь, что брак, устроенный таким упрощенным способом, без поэтических аксессуаров, без продолжительного ухаживания, без коленопреклонения, вздохов и взаимных клятв, не заманчив? Ну, а чем же кончилась твоя поэтическая любовь? Рассчитывать на счастье в браке потому, что он заключен по любви, – одна иллюзия! Возьми хотя меня в пример: я ведь по страсти вышла замуж, думаю, что даже мой супруг женился по любви, ведь за ним перед нашей свадьбой увивалась особа с громадным состоянием. Что же получилось? Позор и вечный страх, что он повторится! А в близком будущем моих детей ждут нужда и лишения.
Я указал на то, что ее муж исключение, редкий негодяй и эротоман.
– В каждой семье что-нибудь да не ладно, – возражала она, – в одной муж пьяница, если он порядочный, то жена совершенная пустышка, разоряет семью на свои наряды, в другой муж картежник или жена истеричка, портит жизнь окружающих своими фокусами и причудами. В семьях средней руки, которые мне приходилось наблюдать, всегда есть какая-нибудь червоточина, какой-нибудь дефект. Ну, а сам ты разве встречал когда-нибудь вполне счастливое супружество? И как это ни странно, но ни продолжительное знакомство, ни длительное жениханье до брака не гарантируют семейного счастья. Верь мне, счастья нет на земле! Все счастье состоит в том, что в ранней молодости человек мечтает о счастье, о взаимной страстной любви, – вот это-то и есть единственное счастье, самая лучшая пора жизни. Ты жестоко поплатился за свои мечты и фантазии. Ну, и будет: начинай реальную жизнь. Я знаю, мои слова кажутся тебе дикими, но умоляю тебя, подумай о них.
После отъезда сестры возвратилась и Мария Петровна, бледная, трепещущая, заплаканная, перепуганная. От волнения она долго не могла говорить. Оказалось, что госпожа X. вышла из себя только потому, что Марья Петровна осмелилась переступить порог ее дома. «Как же вы не понимаете, – говорила она ей, – что я обещала взять вас к моим детям раньше, чем с вами произошла эта гнусная история, после которой вы не имеете права являться ни в один порядочный дом, а тем более сделаться наставницей детей».
Марья Петровна еле вытягивала из себя эти слова и прибавила уже рыдая, что она настолько подготовлена к преподаванию, что смело может быть и школьною учительницею, и давать уроки из гимназического курса. Но как найти сразу, сию минуту место, где она могла бы приклонить голову?
Я не мог ее дослушать: жалость обожгла мое сердце; я убежал в свою комнату и начал думать. В словах моей сестры я находил теперь много справедливого. «К чему мне моя свобода? – спрашивал я себя. – Женившись на этой девушке, неповинной в своем несчастье, я, по крайней мере, избавлю ее от безвыходного положения».
Я рассказал Марье Петровне историю своего увлечения, не утаил и того, что до сих пор страдаю от его последствий, и высказал надежду, что мы, оба несчастные, скорее поймем друг друга, чем счастливые люди, что мы будем стараться всю жизнь поддерживать друг друга…
Через три дня мы повенчались.
На первых порах мне пришлось много хлопотать и это отвлекло меня от моих навязчивых мыслей. Жена моя чуть не на другой день после свадьбы погрузилась в хозяйство. Она приютила в людской старика-калеку, бывшего когда-то старостою, управлявшего огромным поместьем и опытного хозяина. Он указывает ей все, что и как следует сделать и поправить в хозяйстве, помогает ей в этом и моя сестра. И вот за полгода с небольшим со времени нашей свадьбы мое маленькое имение и дом приведены в блестящее состояние. Я ценю и уважаю жену, но это нисколько не сблизило нас, и мой брак оказался большим несчастьем не только для меня лично, но и для нее и даже для моей сестры. В первое время моя жена более доверчиво и ласково относилась ко мне, приходила поболтать по вечерам, почитать, но потому ли, что я не сумел воспользоваться этим, чтобы сблизиться с нею, или потому, что она рассчитывала быстро завоевать мою любовь, а вместо этого видела, что тоска, уныние и дурное настроение опять захватили меня в свои когти, она совсем отшатнулась от меня, и мы живем, как чужие, связанные только общностью хозяйственных интересов. Сестра, которая теперь относится к ней, как к родной дочери, с нескрываемой досадой смотрит на меня, упрекает меня за мою холодность к жене, но более всего терзается угрызениями совести, что она толкнула меня на этот брак, и проклинает своего мужа, главного виновника этого несчастья. И вот она же, сестра, упросила меня отправиться на рождественские праздники в Петербург, чтобы окунуться в жизнь той среды, в которой я так привык вращаться, но прежде всего чтобы посоветоваться с специалистами по нервным и душевным болезням.
Если бы я хотя на минуту мог представить себе, что Антонина Николаевна возвратится из-за границы во время моего пребывания здесь, я бы, конечно, ни за что не тронулся с места. Но все, кого я встречал еще перед своим переездом в деревню, утверждали с ее слов, что она уехала на два года. И вдруг я узнаю, что она возвращается, но что еще больше изумило меня, так это то, что она несколько раз писала мне. Тут уж я забыл решительно обо всем на свете: и свою тяжелую борьбу, чтобы выкинуть ее образ из головы и сердца, и о том, что между нами уже давно все покончено и что я женат. Я не мог дождаться утра и задолго до прихода варшавского поезда уже был там. Оттого ли, что, как только она появилась, мои глаза застилал какой-то туман, или потому, что я надвинул шапку на глаза, но при первой встрече я плохо ее разглядел. Когда же я пришел к вам вечером и долго наблюдал ее из-за елки, она пленила меня еще с несравненно большею силою, чем прежде, и своим прелестным лицом, и своими живыми, умными глазами, своею игрою с детьми, и даже своими приплясываниями и притоптываниями. У меня так билось сердце, что я боялся упасть в обморок… Я понял, что только она, одна она могла бы дать мне счастье, что только одну ее я любил и буду всегда любить. А когда при следующем свидании она сообщила мне о содержании своих писем ко мне и так робко, так застенчиво-стыдливо призналась, что она тосковала обо мне, что она горько сожалела о том, что не исполнила моего желания, – тогда я уже окончательно потерял голову. Каждый день с раннего утра я только и думал о том, как бы поскорее увидеть ее. Однако, возвращаясь в свою комнату после «целого дня, проведенного с нею, у меня вдруг являлась злоба против нее. Я мысленно упрекал ее за то, что она исковеркала мою жизнь, что я для того, чтобы не думать о ней, забыть об обиде, нанесенной мне ею, женился без любви, вконец испортил молодую жизнь несчастной жены… И в такие минуты, должен сознаться, я пылал к ней враждою и ненавистью. Но когда на другой день я встречал ее, злые чувства пропадали, как по мановению волшебного жезла, я снова был бесконечно счастлив, снова восторг охватывал мою душу. Я много раз решал сказать ей о своей женитьбе, но все откладывал до следующего раза.
В тот день, когда мне пришлось увидеть Антонину Николаевну на именинах, я получил письмо от жены, в котором она извещала меня об опасной болезни моей сестры. Я был особенно злобно настроен не только по тем мотивам, которые всегда заставляли меня страдать из-за Антонины Николаевны, но и потому, что я вынужден был расстаться с нею и сказать ей о своей женитьбе. О чем я говорил с нею в этот злосчастный вечер, я совершенно не помню. Еще менее понимаю я, как я мог признаться ей в своей женитьбе в такой гнусной, в такой оскорбительной для нее форме! Клянусь вам всем святым – я как-то мало соображал… Я машинально повторял себе, что должен сейчас, сию минуту все сказать ей… Сердце разрывалось от муки… Я не знаю… я помню и не помню… я говорил и делал все в каком-то тумане».
Кончив свой длинный рассказ, Манькович долго сидел молча, затем обратился ко мне с просьбой упросить Анто нину Николаевну, чтобы она приняла его хотя на несколько минут, – ему крайне необходимо сказать ей несколько слов. Я указала ему на то, что с самой минуты возвращения с вечеринки она до сих пор ни с кем из нас не проронила ни слова, не спала и не ела, что, по словам доктора, у нее тяжелое нервное потрясение. Маньковича это так поразило, что он, то ломая руки, то закрывая лицо руками, забегал по комнате, с отчаянием повторяя: «Боже мой, боже мой! Я подлый убийца!»
XVII
Когда я передала Тоне просьбу Маньковича, она долго смотрела на меня, точно раздумывая что-то, затем, к моему удивлению, сказала: «Пусть войдет!.. Но ты не уходи».
Манькович бросился на колени перед ее кроватью, с воплем повторяя: «Простите, простите!» Резким жестом она указала ему на стул и холодно проговорила с выражением брезгливости в лице: «Не так близко!» – точно его близость могла загрязнить ее.
– Простить – забыть! Нет, нет!.. Я до гробовой доски буду помнить ваше подлое, бесчеловечное предательство!.. – Голос ее задрожал и оборвался.
Манькович вскочил со стула и, прижимая к груди дрожащие руки, весь как-то съежился; глаза его выражали страх, точно у побитой собаки, которая боится нового удара.
– Пощадите!.. Хотя каплю сострадания… Прошу вас! Я нанес вам незаслуженную обиду, но я не так уже виноват!.. Я сам исстрадался! Я конченый человек… я совсем погиб!.. Но за что же так? За что?
Тоня, точно не поняв сказанного, заговорила голосом, в котором слышались и горечь обиды, и душевная мука:
– Во мне жила мечта о большой взаимной сердечной симпатии. Вы растоптали мою любовь… мою мечту… мою грезу! Вы изранили мое сердце. Оно исходит кровью… Моим страданиям не будет конца! – Она задыхалась от рыданий, слезы градом текли по ее щекам, и она рыдала, рыдала.
Я приподнимала ее с подушек, давала пить воду, нюхать спирт, положила компресс на голову. После продолжительного пароксизма судорожных рыданий, полежав несколько минут, она резким выкриком, которому силилась придать злую иронию, спросила:
– Что же такое, крайне необходимое, привело вас сюда?
– Если бы вы… если бы вы позволили… если бы уделили мне хоть каплю великодушия… нет, нет, только сострадания… если бы вы позволили мне начать развод с женою, чтобы… – Он не мог более выжать ни звука из своего горла и снова упал на колени.
– Как? Вы предлагаете мне сделаться вашей женой? Вы? – И она, в упор глядя на него злыми глазами, в которых вспыхивали искры негодования, быстро приподнялась с подушек, но сейчас же упала на них. – Как вы смели подумать, что я соглашусь быть женою форменного негодяя и скандалиста? Как вы смеете снова оскорблять меня?
Манькович, с трудом приподнимаясь с колен, хрипло произнес:
– Клянусь вам… никакого скандала не было… Как только я раскрыл рот… я опомнился…
– Да, вам не удалось вполне оскандалить меня, но только благодаря случаю и моим близким. При первых ваших словах Елизавета Николаевна догадалась, в чем дело, и потащила меня, а Михаил Николаевич вам что-то шепнул, конечно, чтобы остановить продолжение вашей благородной речи, вашего ошельмования меня, сфабрикованного вами, чтобы оплевать мое чувство к вам… Но я его не стыжусь и не скрывала ни от вас, ни от других. Если бы вы не только раньше, но в этот злополучный вечер сказали мне, что женаты, но разойдетесь с женою, я и без формального развода и без церковного брака согласилась бы быть вашей женой… Вы должны были это понять из моего отношения к вам, должны были это почувствовать… Ну, теперь все… решительно все сказано… Уходите! Сейчас… Сию минуту!
После этого объяснения слезы, стоны, рыдания потрясали и разрывали грудь Тони с утра до поздней ночи ежедневно, и так продолжалось более месяца. Мы несколько раз призывали врача, но он, как большинство докторов того времени, прописывал почти все одни и те же успокоительные средства в различных дозах, советовал развлечения, путешествия, что было совершенно немыслимо: она без сильного головокружения не могла встать с постели. И все плакала, плакала. Я удивлялась, как она не выплачет всех своих слез, как не разорвется у нее сердце.
В те немногие часы, когда она лежала более покойно, я садилась у ее кровати, чтобы поболтать с нею. Она поднимала свои распухшие красные веки, а в глазах, по обыкновению, стояли все еще невыплаканные слезы; в лице не было ни кровинки, губы вздрагивали от сердечной муки.
– Не правда ли? – сказала она мне однажды, – какое глубокое значение имеют кресты на могилах? Крест – символ страдания… Вся жизнь – одно страдание! – И она снова разрыдалась. Когда я старалась направлять ее внимание на что-нибудь другое или предлагала ей почитать, она, отрицательно качая головой, давала знать, что это ее не интересует, и чаще всего возвращалась к разговору о «происшествии», которое разбило ее счастье, подробно расспрашивала обо всем, что предшествовало печальному инциденту. И этот разговор, как и решительно все, кончался рыданиями и слезами. Сообщила я ей и рассказ Маньковича о его жизни в деревне и о его женитьбе. Хотя при этом слезы текли по ее щекам, но мне казалось, что уже ничто не могло послужить в ее глазах оправданием для него.
Заходил к ней побеседовать и Василий Иванович.
– У меня ничего, ничего нет впереди! – жаловалась она ему. – Ни бодрости, ни энергии, ни надежды. Все святое поругано, оплевано… В голове и сердце все пусто.
– Полноте, Антонина Николаевна, поправитесь и посмотрите на все иначе. Конечно, каждый страдает, кто несет аварию в личной жизни, но ведь у вас это страдание переходит все границы. Когда воспитание будет поставлено более благоразумно, когда самолюбие, сентиментализм и романтизм не будут подавлять всех душевных и физических сил, люди поймут, что миром должна двигать не одна только личная, эгоистическая любовь… Ведь вы умели находить нравственное удовлетворение в деятельной жизни. Почему же теперь, когда вы окрепнете, вам не приняться снова за труд? Вы разочаровались в любви, испытали на себе, до какой степени непрочны расчеты на личное счастье…
– Хотя я потеряю в вашем мнении, но должна сознаться, что я принадлежу к разряду тех жалких женщин, для которых общественная деятельность привлекательна только тогда, когда впереди есть надежда на личное счастье. И все-таки, несмотря на это, я никогда не собиралась всю жизнь наполнить одною любовью.