
Полная версия:
Запад-Восток
Майор согласно кивнул и, не говоря больше ни слова, торопливо вышел из каюты. Гесслер простоял перед часами минуту, вторую. Слуги, косясь на застывшего перед часами капитана корабля, стали вопросительно переглядываться друг с другом: «Чего это он?»
Майор не возвращался.
– Господь, будь ко мне милостив! – выдохнул Гесслер и с замиранием сердца снял часы со стены. Так он и шел, держа их на вытянутых руках, как будто разглядывал на ходу. Слуги, оставив свои дела, остановились и молча смотрели ему вслед, покуда дверь за ним не затворилась. Лицо Кульбицкого, красное от волнения, маячило в проеме люка.
– Скорей, капитан! Государь пока нас не видит! Я вас заслоню!
Гесслер, пыхтя, протопал по трапу и, крутя головой по сторонам, заторопился к борту. Майор следовал рядом, заслоняя его так, чтобы царь не мог ничего заметить.
– Скорей! Скорей! – шептал он. Капитан дрожащими руками положил часы на борт.
Глава 13
Петр и Алексий стояли на носу «Ингерманланда» и, конечно же, не догадывались о том, какие дела сейчас происходят на корабле.
– Я, ведь, отец, только о том и пекусь, чтобы вера чистой была и дабы служители при ней чисты были! – горячо выговаривал царь, в такт словам притоптывая ногой. – А много ль тебе подобных? Нет! Оттого и скорблю, что какой монастырь ни возьми, а он лодырями и лукавцами полон! Постой, отец! – Петр сделал предостерегающий жест, видя, что старец хотел что-то возразить. – Оттого и гнев мой, что скоты сии лукавые да ленивые паству свою развращают. Какая вера к ним от людей? Слышал ли ты, отче, что у меня в Петербурге содеялось? Как икона Богоматери слезы проливать начала в церкви Троицкой?[216]
– Слухом земля полнится, Государь, – улыбнувшись, развел руками Алексий. – Слухами живем.
– То-то, слухами… Презлые и лукавые, ехидны, не попы, вздумали народ чудесами обманывать. Забрал я, по приезду с канала Ладожского, сию икону к себе и добро рассмотрел. Злодеи в доске напротив глаз проделали отверстия и ямки для масла зело искусно, да заложили в те ямки масло деревянное. В холоде масло-то сколь угодно долго стоять может, а коль вблизь иконы свечи стоят, то от тепла масло плавится и из глаз Богоматери течь начинает. Тут и чуду всему причина! – Петр погрозил кому-то неведомому кулаком. – Псы! Чуть до бунта народ не довели. Дела мои им поперек горла стоят! Не о России, о своем чреве да покое думают! Старая, подлая закваска боярская да стрелецкая!
Петр замолчал. Алексий вздохнул, и, глянув на царя с сочувствием и жалостью, почти прошептал: «Многий груз, государь, на плечах своих держишь!»
Чайки нестройным белоснежным роем завизжали, кружась над мачтами с пузатыми парусами.
– А вот и обитель моя скоро, Государь! – указывая рукой на громоздящиеся густые на берегу ели, пока еще плохо различимые с корабля, пояснил старец. – Места все мои родные. Вот Гачь-остров, от нас по леву руку. А сей есть Сало-остров, он толико протокой малой от монастыря и отделен. Разбойники на нем когда-то жили. А основатель обители нашей, – голос старика оживился, – Ондрей Завалишин, тот дворянином был. Давно. Еще при отце царя Ивана Васильевича это было. Постриг принял он в Валаамской обители, а затем и приехал в нашу пустыню с некоторой братьею. Приехать-то он приехал, да разбойники, что на Сало-острове жили, поселиться тут ему воспретили, ступай, мол, куда подале!
– Ха-ха-ха! – звонко, по-детски рассмеялся Петр. – Своих своя не признаша? – И осекся. – Молчу, молчу, отец!
– Адриан, тако имя Ондрею при постриге дано было, – продолжил свой рассказ Алексий. – Много молил атамана разбойников сих, что тот и рукой махнул, так и сказал: «Живите».
– Поладили, значит? – улыбнулся царь. – А что дальше было?
– А было, государь, то, что приплыла однажды другая шайка разбойников с мыса Стороженского порой ночной да разбойничков, что на Сало-острове живали, и побила. А атаман-тот в полон попал. Связали его да в ладью бросили, знать, с собой увезти хотели. И случилось тут чудо: привиделось ему, что Адриан перед ним стоит и речет: «По милосердию Господа, для которого просили у тебя пощады пустынному братству, ты свободен». Очнулся атаман на берегу свободный да побежал в обитель. А как прибежал, так вся братия с Адрианом псалмы пела. А Адриан сам и с обители не выходил. Знать, Господь чудо явил.
– А что атаман? – поинтересовался царь. – Снова за кистень взялся?
– Атаман к ногам преподобного пал и просил в братство его принять. До конца дней грехи свои и товарищей своих и замаливал.
Петр улыбался. Алексий же, печально опустив глаза, глухо выдохнул: «Вот тако и я».
– Что? И ты, отче? – Петр изумленно вытаращился на старика. – Ты, ты, что ль, из разбойников тоже?
Старик кивнул печально.
– И кровь на руках моих есть, только не знаю, Государь, что Господь мне за нее присудит. Убил я человека любимого, мало, что не отца родного – князя Григория Михайловича Воронецкого. Полонили его стрельцы да на казнь и муки везли в Олонец. Не хотел я, чтобы мучали его.
– Нн-н-у, отче! – развел руками Петр. – Такого, вот, я не ждал! – Он задумался. – Воронецкий. Воронецкий. Не припомню, что-то, фамилии таковой княжеской.
– Кончился их род! – вздохнул Алексий. – Почитай, он, Григорий-то, и был в роду последний. Да и давно это было. Еще при батюшке твоем, Петр Алексеич. Я тогда еще отроком был, а сейчас денми ветх и в могилу схожу.
– Да, чудна наша жизнь, – задумчиво согласился царь и тут же, отвернувшись, махнул рукой матросам, стоявшим на верхней палубе. – Абросимов! Тычков! Бегите к вахтенному, скажите, чтобы лагом глубину промеряли! Проспит мель, дьявол!
Петр снова повернулся назад к Алексию и положил руку ему на плечо.
– Значит, ты, отче, всю жизнь грех свой в монастыре и замаливал?
Старик поднял глаза и покачал головой.
– Я мню, Петр Алексеевич, что свои грехи отмолить никак нельзя. Может, и ересь несу, но кажется мне, сердце мое так вещает, что на суде божьем нам от других спасение придет. Им, сотоварищам моим по разбою – Василию Атаману, Копейке Ивану, Солдату Абросиму, Фаддею Клыку, Петру Повару да Ване Рыбаку с Григорием Михайловичем – от меня оно прийти должно, ибо больше не от кого. Много на них греха, а оттого я за них всю жизнь мою молился. Сами они того уж не успели и умерли без покаяния. Тако и за меня люди, если почтут, что жизнь провел честную, в свой черед помолятся.
– Двадцать четыре фута! Двадцать три! Двадцать! – донеслись до них крики с верхней палубы. И тут же команда: – Спустить паруса! Якоря отдать!
Все вокруг наполнилось топотом ног и веселыми криками. Не прошло и нескольких минут, как матросы убрали паруса. Алексий, не скрывая своего восхищения, улыбаясь, смотрел на незнакомое ему действо. Царь коротко всхохотнул.
– Что, старче, нравится ли жизнь моряцкая? Плюнь на монастырь да приходи матросом. Коль разбойником смолоду был, то, значит, будет из тебя в море толк.
– Ах, государь! – вздохнул Алексий. – Будь сие да лет с десятков пять да еще пять назад! Да и мне ли, чудо божие при жизни воочию узревшему, о том печалиться?
Гулко бухнулись в тугую осеннюю воду якоря. Цепи мелодично потренькивали. А наверху матросы с боцманом во главе уже готовили к спуску шлюпку.
– Ну, прощай, отче, – кивнул головой Петр. – На следующий год жди в гости. И благослови.
– Помоги тебе Бог, Петр Алексеевич – перекрестил царя Алексий. – Да, коль война закончится, то тяготы народу поубавь. Тяжко людям. Вспоминай Государь, что корабли сии и города руками да деньгами народными строятся.
Сверху по трапу на нос спускался уже мичман Пашков.
– Батюшка Алексий! – как будто перед ним стоял сам царь, снял с головы мичман треуголку, отдавая честь старику. – Батюшка, шлюпка готова!
– Прощай, Государь, – опустил голову старик и махнул рукой. – Сыне, помоги уж подняться по лестничке вашей, крута уж больно. Стар я!
* * *– Майор, в случае чего, вы подтвердите, что все произошло случайно.
Гесслер и Кульбицкий, как заговорщики, склонивши воронами головы к воде, заглянули друг другу в глаза.
– Капитан, в случае чего, я ничего не видел.
Часы лежали на дубовой плахе борта, сияя в лучах уже кренящегося к вечеру солнца.
– Майор, я требую, чтобы вы по…
– Да, полноте вам, Гесслер. К черту их! Хорошо, я все подтвержу!
– Другое дело, – заметил Гесслер спокойным голосом и неуловимым движением локтя столкнул часы вниз.
– Ах! Ах! – воскликнули оба и высунулись, любопытствуя, за борт. А часы, перевернувшись раз в полете, плашмя ударились о поверхность воды и нехотя, плавно скользнули вбок, в темную бездну, пуская пузыри. От удара фигурка змея отлетела в сторону, и он, как будто радуясь своему освобождению из плена, весело метнулся над пузырящейся волной и через миг, сверкнув позолотой чешуйчатого хвоста, исчез навсегда, чтобы обрести пристанище на дне Ладоги до скончания веков.
Эпилог
В комендантской избе темно, окна в ней малы и изрядно запылились. Поэтому даже полуденное июльское солнце бессильно утыкается жаркими лучами в пыль на стекле и потрескавшийся от старости серый переплет рамы. На столе, в помощь солнцу, горят две свечи. За столом, изогнутый крюком, пыхтит писарь Еропкин, щурясь на свои каракули через стекла круглых очков. Перо шаркается вкривь и вкось по бумаге. Комендант Олонецкий, Сенявин, вышагивает от стола до двери, чешет голову и бубнит сперва сам себе, а потом медвежьим густым басом писарю:
– Готов? Пиши тако:
Другу дражайшему и камараду Соймонову Федору комендант Олонецкий Сенявин Ларька бьет челом.
– «Камарад», что есть сие? – бурчит, тряся скудной бородкой, Еропкин. – Понадумают ереси латинянской!
– Пиши, знай! – топает ногой Сенявин. – Много будешь знать – скоро преставишься!
Хохочет сам своей шутке и продолжает:
– Друг и камрад! Како и обещал, пишу я грамоту на адмиралтейство, ибо знаем от самого государя, а не как-нибудь понаслышке, что ты по великому делу его, государя, на Каспий море отправлен. А у нас дела все по-старому. С месяц назад государь проездом нас посетил, и пировали мы с ним многажды, прошлую осень поминая. Радостно мне: войне, как видимо, конец виден, и со дня на день от шведа окончательного мира ждем. А благодетельница наша, что государя от хвори избавила, преставилась еще в начале году нынешнего от старости, и многие о том зело горевали! А старец Олексий, что тебе такоже знаком, хворает зело. Я его навещаю, да мню так, что плохих вестей ждать осталось недолго. И сердце моё так и надрывается, где ему подобного здешние людишки обретут? Храни нас, Боже, от того подоле! Тебе, Федя, посылал он свой привет и благословение пастырское, вот передаю. А девчонка Илмы, кою Настей зовут, я у себя по просьбе Олексия-старца воспитую. А как государь назад из града Петрозаводского поедет, то он ее, Настасью, с собой в Петербурх возьмет. Обещал мне государь по челобитью моему отдать ее в воспитание и учение графине Головкиной. Славный кариер! А лето в нынешний год скверное, с многими дождями и ветрено, да так, что аз токмо в бане напарившись, в реку Олонку и лезу, иначе не могу – холоду стал с того году бояться. Кости ломит, друг Федя! А в остальном живем по-прежнему, и коль придется тебе по делам государевым в наши дебри заехать, то рады будем видеть. Комендантус олонецкой и друх твой вовек Ларивон Сенявин.
А писана сия грамота в месяце Иуле, седьмого числа, году от Рождества Христова 1720-га.
Речная сказка

Со времени того чудесного случая, который произошел в наших местах, прошло уже больше ста лет. И хотя очевидцами происшествия было множество людей, но время, как это обычно бывает, стерло многие детали, а память людская, не умея все увиденное и услышанное сохранить, многое или приукрасила, или исказила за несколько поколений. Впрочем, любители старины и историки, стремящиеся во имя науки к максимальной точности, могут обратиться к архивам Министерства внутренних дел времен Александра Второго или архивам Священного синода конца семидесятых годов уже, увы, позапрошлого века… И если материалы эти не сгинули за две мировые войны и три революции, то ищущий будет вознагражден за свое терпение и узнает, что в жизни случается такое, чего наука объяснить не способна. А может быть, во всем, как водится, виновата любовь!
Случилось это летом 1878 года. Колесный пароход «Сом» с двумя баржами бросил якорь в устье нашей реки Олонки… Грузили тогда в устье лес на суда и затем везли его Ладогой и дальше по Неве до порта Санкт Петербурга, а то и дальше: в Англию или Голландию. И, кроме команды, был на борту «Сома» лишь один пассажир – бывший солдат именем Иван. Молод он был, да дел видел, и пороха на турецкой войне понюхал. Да так, что по контузии дал ему сам белый генерал Скобелев полный абшид[217], а вместе с абшидом и крест на грудь за подвиги, и червонец на дорогу. Ну, как водится, червонец тот Иван уже давно прогулять успел. А взяли корабелы на корабль его от многого уважения к воинским трудам. Пока добирались, все про войну и генерала Скобелева выспрашивали. А как же – герой! А за крест так Ванюшку и стали меж собою звать – «Крестовым». Добирался Иван к своим старикам родителям в город Кемь, что у Белого моря стоит. По воде, чай, не по суше: и путь прямей и короче, и ногам покой. Лето то жаркое было, Ладога ти-и-ихая! Ну, вот они и прибыли. А в устье-то у нас весело! У берега-то галиотов[218] десятка два доской да круглым лесом грузятся. Со всех сторон – от устей Видлицы, устей Тулоксы да от верховьев Олонки – со всяких мелких пильных заводов судами лес да доску сюда везли, а уж здесь на большие суда перегружали. На них Ладогой плыть сподручнее. Рыбацкие лодки, кто к островам веслят, кто оттеда с уловом гребут. На берегу мужики уху на кострах варят, а какая уха без косушки[219]? Ребятишки туда-сюда как ужи елозят. Им лето в радость! Очень понравилась Ивану такая картина. От Плевны[220] доседа куда как дальше – думает Иван – чем отседа до Кеми. Почему бы не задержаться в таком веселом месте на денек-другой? Вот Иван возьми и напросись в артель, к рыбакам. За уху и за погляд на местный парадиз[221] срядился он в ту артель на три дня. Рыбаки и рады были – был наш Ванюша в силе да и дело гребное и рыбацкое еще с детства на Белом море знал. Недолго они рядились. В тот же вечер уже греб в лодке Иван вместе с тремя своими новыми товарищами. Были там отец и сын Нухчиевы – те карелы, но по-русски говорили хорошо, и один старообрядец русский – Ефрем. Жили же все трое рядом в деревеньке Плотчейлы, что между устьем и Чёрным мысом стояла. Теперь от нее ничего уж, кроме этой сказки да названия на старых картах, не осталось. Капитаном Ефрем был у них. Один ряд поставили, один ряд сняли. Ничего, было сига в том порядке изрядно. Как высадились на бережок в устье, то отправили Ивана хвороста в лесу набрать да уху варить в котелке тут же, на берегу. Уха знатная из сига. А ночь светлая, теплая. Только вот комареи. Прочую рыбу, что в уху не пошла, продали мужики, не мешкая, корабелам. Те рыбу-сига по озерному болтанию своему очень даже уважают и приветствуют. Продали и к костру пришли, Ивановы рассказы про турецкую кампанию и Скобелева-генерала послушать. Любопытно им было с новым человеком познакомиться. Отец Нухчиев сына за косушкой послал. Тут совсем стало им весело. Только Ефрем к казенке не прикоснулся. Старообрядец он был. И табак за дьявольское зелье признавал, и к водке – ни-ни – не прикасался! Да, ему же и хуже. Долго рассказывал Иван про свои мытарства на войне. И как он крест от самого Скобелева за отбитый у басурманов бунчук[222] получил. И как контузило его в деле при Плевне так, что пластом замертво лежал, а дохтур уже и рукой махнул – не жилец, мол! Как болгары их вином и грушами угощали. Спрашивали карелы, что за дело такое – груши? Отродясь груш они не видали. Рассказывал Иван про страну Молдавию также и про фельдфебеля своего, что солдатских зубов не жалел, тоже рассказал. И как тому в деле под Адрианополем гранатой башку оторвало, то никто о ем и не пожалел. Да, бывалый человек был Иван! Помянул и про червонец, что Скобелев ему на дорогу дал. Да только где теперь тот червонец? Давно по кабакам мелочью рассыпался. Оттого и взгрустнулось ветерану. Внимательно слушал его Ефрем, а тут он Ивану и говорит: – А знаешь ли, Ванюша, что целый кошель с золотыми червонцами совсем близко от нас на дне Олонки лежит, удачливого ждет? Тут ведь у нас дела темные, и люди разные. А между разными людьми и случаи разные бывают. – А что, Ефрем Селиверстович, случилося у вас такое, и как тот кошель на дне речном оказался? – Спрашивает его Иван. Задумался капитан ватажный, подумал-помолчал с минуту, а затем махнул рукой, мол, была не была, и начал так: «Ну, Ванюша, верь не верь, а слушай. Три года как тому назад жила соседями у Нухчиевых семья одна. Приехали они сюда уже давно, да не на добро. Семья-то большая была, одних детей штук семь, а то и поболе. Да потом беда к нам пришла: стала оспа людей валить. Ну, лекарь у нас далеко, в Олонце, да делов ему и там хватило. И дороги здесь, сам видишь, черт с ведьмой проложили. И так вышло, что вымерло семейство в месяц один. Осталось от нее всего-то отец да дочка старшая, Марьей ее звали. В самом цвету девка была, красавица! И работящая, и домовитая. Отец, Василием его звали, нарадоваться на нее не мог.

Со всей губернии жениховаться повадились сюда женихи, и подарки дарили, и слова говорили, едино только, что ужами не ползали. Всякого роду то женихи те были. Бывали и полету высокого люди, не нам чета. Но как-то ни с кем у Марьи той ничего не связалось, да и отец у ней хворый был сильно, может оттого все так и было. А наезжал между женихами и один наш местный купец, сильный человек Яков Портнов. Яшка во Олонце пильный завод имеет, да один во Тулоксе, да торговля у него мануфактурой почитай во всей губернии. Одним словом – человек сильный! Правду сказать, жила он – Яков Михалыч с молоду был, а теперь и вдвойне ожаднел. Работники у него, какие доску на галеоты грузять, тощие, как коты дворовые. Всех он их в кулаке держит! Едино только, боится он больше всего жены своей, потому что весь капитал для дела он у нее получил и она всем заводам его настоящая хозяйка. Ну, так вот, Ванюша, это все присказка была. Не могу сказать, где и как он Марьюшку ту повстречал. Здеся всё просто: и у ней дом здесь стоял, и суда на Питербурх тут же грузятся лесом хозяйским. Аль, может быть, что слух о красоте ее до Якова дошел. Стал купец частенько сюда приезжать, ну и как-то знакомство с нею и свел – мир-то тесен. И натурально красота её Якову Михалычу лысую голову свихнула. Стали люди говаривать, что Яков начал Марьюшке платочки шелковые дарить да слова сладкие говорить. Мастак он на это дело, Яков-то. Купчина первостатейный! Котом ласково мурчит, а сам так кохти и норовит в руку воткнуть. Но Марья на те слова и на платки внимания не обращала – гордая она была. А потом и вовсе не велела тому ни с подарками, ни без них возле её дома появляться. Тут купец на дыбки и взвился! Удивительно то ему было: привык он, что все ему, как фараону египетскому, поклоны бьют, ручку целуют, да всё Яков Михалыч, Яков Михалыч! Как увидел Яшка, что дело его скверное и больше платками ничего не добиться, а обида сердце то гложеть, тогда задумал он совсем поганое дело. Уж не знаю, силком ли взять хотел девку али как по-другому опозорить, за обиду свою отомстить, но вконец решил её украсть. Сам-то он на это дело, конечно, не пошел, а отправил двоих своих прикащиков – Ерёмку с Гришкой. Те псы не лучше хозяина – тот за копейку удавится, этим и звона хватает в петлю влезть. Где они, нехристи, ее встретили, да как все дело сотворили – уже неясно, но видели люди, что связали они Марье руки, рот тряпкой заткнули и в лодку затащили и отчалили тут же. Марью-то любили все за красу и за доброту, а потому как крикнул кто-то, что уворовали ее да в лодку бросили, так все мужики с топорами на берег и кинулись, перехватить воров хотели. И бабы вслед им! Только не к чему бежать было, и все дело то быстро сделалось. Оба-то вора, Гришка с Ерёмкой, пьяны были и за Марьей не углядели, а та, говорю, гордая была, и от унижения, по гордости своей, прямиком на середине устья с лодки и бросилась! Ну, те того не ждали, весла бросили, заелозили туда-сюда. Видят, не всплыла Марья-то. Сначала почали было раздеваться, чтобы из воды ее достать, да где там! Сами бы спьяну перетонули! Испугались они, доплыли до другого берега да в лес, как зайцы, и сиганули! Потонула Марья. Народ на лодках тут подоспел, давай нырять да баграми чапать, но куда там! Не нашли, видать, в озеро её течением унесло, а там ищи-свищи, в озере-то.
Тут замолчал Ефрем, и молчал долго. Подождал его Иван, подождал, а потом и снова спрашивает: так, мол и так, а что же, Ефрем Селиверстович, дальше было? Встрепенулся тут Ефрем, как от сна, и дальше продолжает:
– Потонула Марья. Тут становой[223] с двумя урядниками[224] явился, еще какие-то чины, разбирательство, суд да дело. Все, конечно, в один голос, так, мол и так, и про гулянки купеческие, и про платки шелковые, и про прикащиков все порассказали. По всему выходит, что брести бы Якову на каторгу в кандалах. А полиции-то неприютно. Им начальствию отчёт давать, а по отчёту руку кормящую они обязаны от себя удалить. А уж они у Якова много ели и пили. Покрутились они, повертелись да и отъехали во Олонец. Вечером наезжает сам купец. Тут его сразу в реку и метнули бы, да он к отцу Марьи, Василею, – ширк! Выходит опосля часу сам Василей и говорит, чтобы купца никто не тронул, и все ему в том слово дали. И вот выходит тогда за Василеем сам купец, бледный, как полотно, и губы трясутся. И идут оба к реке, прямь напротив того места, где Марья утонула. Все, конечно, за ними. Подошли Яков и Марьин отец к воде. А мы все поодаль остановились и смотрим. Тогда и я там был. Видим, достает Яков из-за пазухи мешочек, а в мешочке том всё монеты золотые, потому что он несколько монет из мешочка на ладонь высыпал и отцу Марьи показал. И потом мешочек этот он Василею отдаёть прямо в руки. Отдаёть, а сам аж побурел от жадности своей к деньгам, и по всему видать, что трудно будет ему в судный день в игольное ушко лезть! Замерли мы. Вот, думаем, неужели отец-то дочь родную, кровинушку последнюю продал? Только слышим мы, что Василей купцу и говорит: «Мне теперь деньги твои не нужны, душегуб, деньгами этими Марьюшка, доченька моя, пусть владеет. А тебе – Бог судья!» И забросил тот мешочек на середину реки, где Марья утонула! Купец тут задом да боком и к бричке поскорей. Если бы слово Василею не дали, что не тронем Яшку, ей-ей, тому и минуты бы не жить на белом свете! И месяца не прошло с того дня, как умер Василей. А купцу тоже ничего и не было – так это дело и заглохло. А дом Василея вскоре сгорел, уж не знаю, почему. А кошель так никто и не нашёл, хотя охотников много было. И ныряли, и кошкой скребли, и багром шерстили. Работников своих Яшка-то с реки целую неделю не выпускал. Ныряли, тоже искали. Он их самолично обыскивал – ощупывал, чтобы, не дай Бог, хозяйская деньга не пропала. Да попусту! Ничего – пропал кошель! Так до сей поры там он и лежит. Вроде, и достать просто. А, – закрутил головой Ефрем, – карелы-то говорят, что невозможно достать деньги те, потому что стережет их сила нечистая – хозяин речной! Иисти карелы его называют.
– Что же ты, дядя Ефрем, всякой сказке веришь? – говорит Иван. – Я вот от господ офицеров слышал, что не только нечистой силы, а даже Бога, и того нет!
– А я вот верю. И в кикимору всякую, и в другую нечисть! Места тут дремные и воды тёмные.
На том они разговор и закончили. Задумался Иван. На следующее утро отправились они снова в озеро. Пока сети смотрели, помалкивал солдат, о чём-то своем думал и в разговоры не мешался. А как к полудню в устье они вернулись, то выпросил Иван у Нухчиева старшого лодку. Так и сказал, что кошель добывать собирается. Тот посмеялся, конечно, да лодку дал. Любопытно ему стало. Заякорился Иван в месте указанном и давай в воду нырять. Потом видит – дело не идет, спустил еще одну веревку с грузом с борта лодки, привязал как след и продолжил нырять, но уже с малой корзинкой. Донырнет до дна, одной рукой за груз держится, а другой вокруг шарит и все, что в горсть попадет, в корзинку мечет, пока воздуха хватает. Затем по веревке с нею наверх выныривает и в лодке что наловил, осматривает, отдышивается. Затем опять в воду. На берегу уж народ собрался, гогочут, потешаются над Крестовым. Да улов-то у Ванюшки – корье, камни, да ракушки. Плюнул он в реку да к берегу и отплыл. Так притомился он, что не евши, не пивши, прилёг на травку прямо на берегу и заснул. Спит. Долго ли, коротко ли он спал – неизвестно, да только мнится ему сквозь сон, что как будто бы кто-то щекочет его да смеётся! Приоткрыл он глаз один, а потом от неожиданности обоими заморгал. Сидит рядом с ним девушка, щекочет ему нос былинкою да посмеивается! Сидит, ноги под себя поджала, а как увидела, что проснулся Иван, и спрашивает его: