
Полная версия:
Запад-Восток
Алексий уже счастливо улыбался, обнажив, не стесняясь того, беззубые бледные десна. Он не помнил, был хоть когда-нибудь так счастлив, даже в ту растворившуюся во временной тьме августовскую ночь. Да, там было счастье и любовь. Но были и предчувствие боли и тревога. А сейчас, на самом краюшке своей долгой жизни, посвященной поиску счастья и смысла для других людей, он почувствовал, как в единый миг распахнулись все двери и упали все замки, и тот конечный смысл жизни человека, объяснения которого он так долго просил у Бога, наконец-то дался ему.
– Nygöi minä seizon molembil jalloil, Ilma[197], – произнес Алексий, припомнив свой ночной разговор с невесть где прячущимся отцом Илларионом. – Mi on hyvä! Gospodi, sinun palkindo on suuri. Minä en ni tiedänyh, gu se voibi olla nengozennu! Passibo sinule, Jumal![198]
Последние слова он уже произнес шепотом. Илма, положив руки на борт корабля, лукаво смотрела на него.
– Ilma! – они сами не заметили, как перешли на шепот.
– Midäbo, Oleksei?
Алексий вынул из кармана рясы мешочек темного бархата.
– Tämän andoi minule Griša-diädö. Ku minä sinule lahjoittazin. Se on hänes musto[199]. – В глазах Алексия блеснула на миг навернувшаяся слеза, но строго следил за душою своей старец и через миг справился он сам с собой. – Vot i luajin minä hänen käskyn[200].
Алексий замолчал. Илма подрагивающими руками вынула из мешочка обе серьги, и изумруды блеснули яркой зеленью. Она вздохнула.
– Mittumat čomat! Oleksei, minä jo en pane net piäle. Anna se rodieu lahjakse Nastole. Hänel adilahannu kävellä da olla čomannu![201]
– Anna[202].
Илма уложила серьги назад в мешочек и спрятала его. Они переглянулись и улыбнулись друг другу.
– Olen buite sulhaine![203] – пошутил Алексий и в приливе нежности, которому нельзя было противиться, тихо положил свою руку на руку Илмы.
– Olethäi manuahu![204] – укоризненно покачала головой Илма и улыбнулась: – Voibigo teil sanuo mostu? A minä, urai! Pidäy olla huigei![205]
Вдруг они услышали, как пала странная тишина позади них и обернулись.
– Oi, gospodi![206] – вскликнула Илма и закрыла лицо руками. – Huigei on![207]
Они увидели глаза – десятки глаз, смотрящие на них с какой-то тихой и чистой грустью и с радостью одновременно. Так можно мысленно смотреть на невесомых, играющих в небе ангелов, бесплотных и вечных. Вцепившись в канатные жилы и паутину вант, смотрели на них притихшие весельчаки-матросы, на минуту растерявшие свою веселость. Затуманенными, белесыми от воды морской и от крепчайшего трубочного табака глазами смотрел сентиментальный в этот редкий миг суровый боутман Кирстен. Рядом с ним воробушком притихли квартирмейстер Адам Нольке и плотник Орликов. Незаметно смахнув слезу с глаз, помаргивал приятель самого царя, слесарь корабельный, Лодыгин. Невидящими затуманенными глазами смотрел тот самый седой солдат из абордажной команды майора Лядского. Смотрел и торжественно молчал еще один любимец царя – тщедушный пушкарь Дубков. Даже офицеры, разбойники морские, узнав, в чем дело, вытянулись в струнку, посуровев и в немом приветствии прижав к груди свои треуголки. И корабельный юнга Митька, иначе Карась, с печалью посматривал на Алексия и Илму из-за мачты. Старики растерянно смотрели на моряков, совершенно не понимая, что происходит, и что же им делать, но в этот момент кто-то из молодых матросов в приступе жаркого молодого веселья выпалил, сидя верхом на рее: «Виват батюшка Алексий! Виват бабушка Илма! Ура!» И тогда отовсюду посыпалось на этих, гнущихся под тяжестью годов и невзгод стариков: «Виват, бабушка Илма!», «Виват, батюшка Алексий!», «Ура!», а боцманы и квартирмейстеры-иностранцы улыбались и хлопали в ладоши, весело посматривая друг на друга и на матросов.
В послеобеденный час, на свое, с некоторых пор любимое место, со скучающим видом явился Отто Грауенфельд. Прислонив к борту трость, он снял очки, неторопливо вынул из кармана мягкую тряпочку и, близоруко прищурившись, начал протирать стеклышки так, как будто не делал этого с самого их приобретения. Впрочем, было заметно, что очки его мало интересовали, ибо наклон головы и косящий в сторону носовой части корабля взгляд выдавали в нем не слишком-то матерого шпиона. Там, внизу, на носу, возле лебедок брашпиля, на бухтах канатов и свернутых в рулоны кливерах, расселись разморенные борщом и пшенной кашей матросы, ведя неспешную беседу. Именно таким образом ученый немец, оставаясь незамеченным, и получал самые свежие и любопытные, хотя, конечно, не самые верные корабельные новости. Трубочки матросские попыхивали, дым колечками коптил такелаж, и хриплый простуженный голос поучал:
– …Мене свояк Кузьма в деревне еще рассказывал. Ездил он в Москову, по делам торговым, с Никифором-купцом. Видел там, в Москве, башню. Башня Сухарной[208] называется, а почему так, он не ведает, не спросил. В той башне живет чернокнижник и волхв, еретик немецкий, Брюс[209]. По ночам, он, Брюс, на звезды смотрит в трубу, а порой запрется в башне да давай дым из печи пускать вонючий да цвету ужасного! Весь народ то ходит кругом, да крестом огораживается. Сатаной, вишь, пахнет! А еще, бают, в трубу ту по ночам черт прилетает, с ним, Брюсом-еретиком, кумиться да бражничать. Во как!
Голос замолкает, и дым от трубок взвивается к макушкам мачт, как из дьявольской трубы еретика Брюса. На поддержку разговора приходит другой, невидимый смущенному немцу, собеседник.
– Черт, говоришь? У нас случай был. Льёт у нас, во Ржеве, один купец колокола. Все бы ничего, да, видать, черт завелся, чтобы доброму христианскому делу вредить. Как выльют колокол, глядь, братцы мои, а в нем дыра, будто, кто зубами прогрыз…
Охи и Ахи доносятся до немца, и гордый произведенным впечатлением рассказчик вдохновенно продолжает:
– Вот так и мучился купец. Выльют колокол, а в нем дыра. Выльют иной, а там тоже черт след оставил. И было так, братцы мои, пока старик один не подсказал, как от такой беды избавиться. Позвали батюшку. Пришел батюшка на литье, на новое, да на колокол новый святой водой и покропил. Так зашипело, завизжало, что хоть из заводу беги! Это черт от воды святой закричал, завизжал, как хряк. И с тех пор, братцы мои, все колокола у купца со звоном малиновым пошли…
Грауенфельд улыбнулся. Он так увлекся рассказом, что хотел было сделать замечание насчет правильного литья бронзы. Что, по его мнению, металл был недостаточно горяч или литье шло слишком быстро. Но тут он вовремя спохватился, взял трость и тихонечко-тихонечко удалился, все так же улыбаясь.
Глава 12
– Ну, батюшко, давай прощеватися! – колоколами медными загремел Сенявин, взобравшись по веревочной лестнице на борт «Ингерманланда» и увидев Алексия, который, ссутулившийся и бледный, стоял, опираясь на посох, на носу корабля. – Бабушку Илму я отвез до устья, далее она не захотела. Говорит: пешком дойду. Эк, батюшка, бледный ты!
– Устал я за дни эти, сыне, – махнул рукой Алексий. – Иной раз в келье сидишь да и заскучаешь. Мир божий посмотреть охота. А теперь я впредь и на мир божий, и на людей надолго насмотрелся и назад, в келью мою хочу. Как она?
– Да как… – воевода задумчиво подняв бровь, почесал лоб. – Стара уж! Девчонку жалко. С бабкой что случись – пропадет.
– О том не печалься, Ларион, я присмотрю, если что.
– Да и я присмотрю, ежели что! – весело воскликнул Сенявин. – А вот и немец мой идет!
В сопровождении капитан-лейтенанта Граббе, мичмана Соймонова и слуги, обложенного сундучками и тюками, к ним шел, ловко лавируя между снастями и бухтами канатов, длинный, сухопарый человек в черном дорожном плаще и видавших виды и дороги, но крепко скроенных, высоких башмаках. Он сверкнул на Алексия круглыми стеклами очков и кивнул головой в знак приветствия. Алексий улыбнулся ему.
– Сей хороший немец! – оскалился в улыбке Сенявин. – Ученый немец! Все меня выспрашивал про житье наше. И про вас, батюшка, тоже. На заводы на Петровские едет.
Немец со слугой, тем временем, спустился в шлюпку, и матросы осторожно опускали туда же их дорожный груз. Соймонов и Граббе махнули треуголками, прощаясь со своим ученым спутником, и глянули в сторону Сенявина.
– Пора! – обнял старика комендантус. – До нового году ждите меня в гости в монастыре. Приеду грехи замаливать!
Сенявин перекинул ноги через борт и начал спускаться по лестнице, но прежде чем исчезнуть за бортом, он на миг задержался и махнул рукой Алексию.
– Прощай, отче, и спасибо за все!
– Прощай, воевода! – чуть улыбнулся Алексий. – Приезжай. А грехи твои Олонка смыла!
Матросы в шлюпке опускали весла в воду.
Затем, стоя на краю раскопа, воевода и Отто Грауенфельд долго смотрели, как шлюпка отплыла назад к кораблю и затем ее талями подняли наверх. Зазвенели цепи, исчезая по-змеиному в клюзах, таща за собой якоря в бурой донной жиже. Паруса взвились, и на корме холостым выстрелом грохнула пушка, прощаясь с этими местами и людьми навсегда. Корабль тронулся с места, сначала медленно, но, подгоняемый редким в это время года зюйд-остом, заскользил по воде белым лебедем, расталкивая к задумчивым берегам легкую волну. Еще были видны собравшиеся на мостике офицеры, которые махали на прощание своими треуголками стоявшим на берегу русскому и немцу, сведенным на время причудливым переплетением судьбы, пока те не исчезли за лесистым поворотом. Воевода вздохнул и махнул рукой в последний раз. Ему стало грустно.
– Ну что, боярин, пойдем! До вечеру в Олонец поспеть бы надо!
Гесслер стоял на мостике. После череды событий последних дней, едва не бросивших его в сырой каземат Петропавловской крепости и снова вознесших на прежнее место капитана первого ранга российского флота и командира одного из лучших кораблей своего времени, он так толком и не смог прийти в себя. Даже добрая порция перцовой не помогла и сейчас, стоя на мостике, мыслями своими он оставался в душной, темной каюте с лейтенантом Ртищевым, за запертыми дверями которой вышагивал караульный солдат. Поначалу они о многом говорили. Новости, которыми шепотом делились с ними охраняющие их гвардейцы, были неутешительны, и они отчаялись. Пытки и казнь – вот что ждало их в ближайшее время. Единственное, что могло их спасти, было выздоровление государя, но положение его было безнадежно. Поэтому Гесслер и Ртищев молча сидели за столом и смотрели на коптящее желтое пламя сальной свечи, чутко прислушиваясь к звукам, доносящимся до них снаружи. Иногда капитан флегматично хмыкал и брался за трубку. Каюта наполнялась сизыми клубами дыма, и он вспоминал, как впервые закурил трубку в Гамбургском порту, куда часто сбегал из скучной мясной лавчонки своего отца посмотреть корабли и людей с самых дальних стран круга земного. В конце концов, он сбежал из дому, нанявшись юнгой на голландский торговый корабль. Так началась его карьера мореплавателя, забросившая Гесслера в далекую Московию.
– Подходим к устью, – как будто сам себе произнес стоящий за штурвалом Матти. – Ветер береговой, волна мала.
– Что? – непонимающе откликнулся Гесслер, стряхивая с себя некстати нахлынувшие воспоминания. – Ах, да, осторожнее на фарватере.
Матти бросил в сторону капитана как будто ничего не выражающий взгляд, однако опытный глаз отгадал бы истинное значение этого безразличия. «Не учи ученого» – вот как можно было его перевести. Гесслер усмехнулся, он все понял, ибо слишком много морей было за его плечами. Неожиданно в улыбке расплылось и лицо человека под мухоморовой шляпой. Они поняли друг друга и понравились друг другу. Расставив ноги пошире, как будто приготовившись к драке, вмиг позабыв о стоящем рядом капитане и всех остальных, Матти впился взглядом в отливающую ртутью поверхность реки. Справа и слева плавно пробегали песчаные, поросшие медноствольными, сияющими на солнце соснами. Впереди них разлилась на всю вселенную Ладога, такая коварная и гостеприимная одновременно. Гесслер скомандовал добавить парусов. Он понимал, что на скорости осадка корабля уменьшится. Матти одобрительно кивнул головой и начал помалу забирать влево, и все с замиранием сердца видели, как подбирается к борту «Ингерманланда» желтеющий под водой клин отмели. Лицо финна побагровело от волнения. А зловещая отмель все прижималась к бегущему по бурой воде кораблю так, что лоцман резким рывком увернулся от нее прямо в направлении каменного мыса, поросшего ельником в версте от устья. «Очень мелко! Сядем на мель!» – успел подумать Гесслер и с ужасом увидел, как лоцман рванул штурвал налево до упора. «Ингерманланд», послушный своему кормчему, на полном ходу начал описывать дугу, кренясь на левый борт. Через мгновение все почувствовали толчок – это перо руля скользнуло по песчаному дну фарватера, но уже отмель осталась позади, и под форштевнем, как под плугом пахаря, распадалась надвое ладожская волна.
– Фффой! – с облегчением выдохнул Гесслер и подумал про себя, что финна непременно надо взять на службу. Он повернулся, чтобы в последний раз глянуть на пустынный песчаный берег, и своими морскими дальнозоркими глазами увидел на берегу две фигурки – старухи и девочки.
– Колдунья, господин капитан! – деловито доложил вахтенный-мичман Пашков – Та самая!
И, сняв треуголку, помахал им в знак приветствия. – Эгей! Прощайте!
Что-то всколыхнулось в сердце Гесслера.
– Мичман, ступайте, найдите Егорова, и пусть отсалютует тремя холостыми с кормовых орудий.
– Есть, господин капитан! – весело воскликнул Пашков и рысью пустился отыскивать артиллериста.
Старая Илма и Насто стояли на берегу и смотрели, как красавец корабль белым лебедем выскользнул из реки совсем неподалеку от них и стал удаляться все дальше и дальше.
– Buabo! – Насто дернула Илму за руку. – Buabo, a sie diädö meile šuapkal viuhkuttau! Näjetgo?[210]
– Näen, bunukkaine[211], – соврала Илма, хотя старые глаза её смогли разглядеть только белое с чёрным, растворяющееся пятно. Но она вспомнила эти десятки глаз, смотрящих на неё и на Алексея, и снова представила их. С ресниц её упали две слезинки.
– Buabo, mindäh sinä itket?[212] – снова дёрнула её за рукав Насто. И добавила вдруг: – Minä tahton laivale. Sie Matti-diädö oli. Häi saneli minule suarnoi! Toizetgi diädät oldih hyväntahtozet, gostitettih minuu puudrol. Vaiku minä en ellendännyh, midä hyö sanottih[213].
– Пуфф! – пузырь белесого дыма вырвался из кормы корабля. За ним вырвался второй и третий почти одновременно, и через мгновение звуки корабельных пушек долетели к ним через воды. – Пуф! Пуф!
– Oi! Oi, mi on hyvä![214] – Насто счастливо засмеялась и запрыгала от восторга, хлопая в ладоши.
– Уаа-а! Уа-а – а, И-ма! Уа-а! – Дальним эхом донеслось до старухи и девочки с корабля, фигурки на мостике которого становились все менее различимы, а затем они исчезли. И сам красавец корабль, уменьшаясь в размерах, превратился в точку, которая некоторое время еще виднелась на кромке воды ии неба, потом исчезла за островами и она. Старуха и девочка простояли еще с минуту неподвижно, затем Илма грустно вздохнула.
– Nasto, bunukkaine. Läkkä! Oi, meile vie hätken astuo…[215]
Они повернулись и, больше не оглядываясь, побрели по зализанному волной плотному песку у кромки воды. Цепочка их следов уходила все дальше и дальше, но порой особенно сильная волна, шипя пеной, слизывала отпечатки с песка так, что оставались сперва лишь ямки, затем исчезали и они.
– Как идем? Знаешь ли Анрусовскую бухту? – спросил Гесслер у лоцмана, рассеянно бросив взгляд на карту.
Матти не спеша, обстоятельно, начал было объяснять капитану особенности здешних вод, но Гесслер его уже не слушал – он заметил на палубе среди увертывающихся и ловких матросов майора Кульбицкого, и кровь от приступа ярости прилила к щекам капитана так, что Матти запнулся и замолк, увидев забуревшее, как свекла, лицо начальника.
– Тойфель! – выговорил Гесслер. Он вспомнил весь стыд, который испытал в тот злосчастный день, когда олонецкий воевода привел к царю эту карельскую колдунью. Его, как изменника, арестовали на глазах у подчиненных, что, конечно, для него, как для командира, было настоящим позором. Потом он снова припомнил, как вместе со вторым лейтенантом сидел за столом и смотрел на язычки пламени свечи и думал, что жизнь его догорит, подобно этой самой свече, очень скоро. Он узнал Россию за время своей службы и не строил иллюзий на этот счет. За дверями каюты расхаживали часовые, вестей не было никаких, и они сидели без сна, ожидая смерти царя. Иногда до них доносились с палубы непонятные звуки; стук, крики, и корабль, порой, покачивался, затем все стихало. Второй лейтенант иногда подходил к двери и пытался расспросить часовых о том, что происходит, но те не знали сами и однообразно отговаривались: «Не могем того знать. Флотские балуют». Под утро они сидели в тяжелой дреме, когда почувствовали покачивание «Ингерманланда», как будто бы наткнувшегося на препятствие, потом были крики и топот ног, и затем страшный грохот орудий с палубы у них над головой. Он посмотрел на второго лейтенанта и увидел в его глазах смертельный ужас и произнес: «Мужайтесь, друг мой, вероятно, царь умер. Рано ли, поздно ли, теперь очередь за нами». Лейтенант согласно кивнул и охватил голову руками. Плечи его затряслись в рыдании. Снова потянулись эти невыносимо длинные минуты ожидания. Затем послышались голоса и звук множества шагов, приближающихся к их каюте.
– Это бунт, господин капитан! – торопливо зашептал ему Ртищев. – Сейчас нас убьют!
Гесслер вспомнил, что они встали и обнялись, когда в замке двери заскрежетал ключ. Дверь распахнулась, и оба они повернулись к ней, чтобы увидеть лица своих убийц. Спустя миг, они застыли в неописуемом изумлении, почти ужасе, как статуи.
– Полно, Петрович, на лавке лежать! А кто у меня будет кораблем командовать? – прозвучал такой знакомый, хоть и слабый голос Петра. Вместе с царем гурьбой уже втиснулись в дверь дюжие гвардейцы, поддерживающие государя, по щекам которых текли слезы радости, и обалдевшие от неожиданного исхода дела офицеры корабля: Граббе, Пашков, Березников, Лядский, Тильгаузен, Егоров, забывшие на время субординацию и дисциплину. За царем языческим безмолвным истуканом болтался, видимо, совершенно обалдевший от происходящего Кульбицкий, с белым, как мел, лицом и пустыми рыбьими глазами.
– Дурак! Дурак, майор! – Петр, развернувшись, влепил затрещину Кульбицкому. – Ты меня на весь мир опозоришь! Лучшего капитана арестовал! – И, уже снова поворачиваясь к Гесслеру лицом: – Ладно, Петрович! Прости его, камрад! Наипаче меры майор усерден. Штраф с него…
Гесслер вспомнил, что не мог вымолвить ни слова, лишь мычал, как будто его разбил паралич. Он присел на стул и переводил взгляд на окруживших его офицеров, которые жали ему руки, смеялись и плакали радостными слезами, не стесняясь этого. Только теперь до него стало доходить, что случилось нечто невероятное, и что царь жив, и он снова командир лучшего корабля российского флота, и что не будет впереди сырых казематов Петропавловской крепости, дыбы, страданий и глупейшей, без вины, казни, а будет жизнь, карьера, бескрайний простор воды и синее небо над головой.
– Крестовый остров, – негромкое замечание лоцмана вернуло его к действительности, и он, бросив взгляд налево, увидел пучащиеся на глади черных вод горбатые гранитные валуны со скудной порослью из мелкой ивы. – До монастыря еще час хода.
– Час, час, – сам себе пробормотал Гесслер. Какое-то странное беспокойство прокралось в его сердце. Такое чувство бывает, порой, у человека, который возвращаясь с рынка, где он делал всевозможные покупки, вдруг возникает ощущение, что он забыл купить нечто важное, но не может вспомнить, что именно. В этот момент Гесслер увидел царя, который в сопровождении старого монаха, не спеша, за разговором, шел вдоль борта к носу корабля. Ненавистный Кульбицкий стоял на прежнем месте как будто в забытьи.
«Часы! Проклятье!» – ужасная мысль молнией промелькнула в голове капитана первого ранга Гесслера. Он вспомнил, что на стене в каюте вице-адмирала Петра Алексеева так и висят по сию пору страшные, как ядовитая змея, поджидающие свою новую жертву, часы. Что будет, если царь, как любопытный ребенок, снова захочет завести их? Или это сделает кто-нибудь другой? И тогда он – Гесслер – снова окажется виноват в новой смерти, пусть невольно, пусть лишь частью, но все равно, и ему придется держать ответ перед собственной совестью и перед Богом. От часов надо избавиться, и немедленно. Но как это сделать? Отправить за ними кого-нибудь из офицеров? Их могут задержать. Да и это будет нечестно, если он, Гесслер, пошлет кого-нибудь другого вместо себя, чтобы избегнуть царского гнева. Это должен сделать он сам, ведь это был его подарок государю. Нет, других посылать нельзя. Стыдно! Стыдно! Темные, безграмотные, но чистые душой матросы и солдаты рисковали жизнью и здоровьем, чтобы он – капитан первого ранга Гесслер обрел бы свободу. А Соймонов, который командовал разворотом корабля до конца, под угрозой ареста? А этот, как его, комендант олонецкий, который вместе с солдатами по грудь в ледяной воде углублял дно для того, чтобы корабль мог развернуться? Что ими двигало? Все это похоже на сказку, на чудо. Но старый морской волк, капитан первого ранга Мартин Гесслер знает точно, что это чудо сотворено руками человеческими. И он обязан всем этим людям, утонувшим, пусть даже спьяну, ночью, во время своего страшного труда, или обреченно хрипящим в жару в душном, промозглом отсеке нижней палубы на рваном тряпье, что подразумевается быть лазаретом. Но ведь все это может быть какая-то случайность? Ошибка? Как проверить? Вдруг новая мысль заставила его вздрогнуть.
– Мичман, подайте-ка сюда вахтенный журнал. Впрочем, не надо. Откройте записи вчерашнего утра. Посмотрите, в какой час утра был произведен первый залп пушек левого борта? – спросил капитан и потер вспотевший от волнения лоб.
– В десять часов двенадцать минут, господин капитан! – четко отрапортовал мичман Пашков.
– Таак. Командуйте кораблем, мичман, – произнес Гесслер и, повернувшись, начал спускаться с мостика на палубу. Майор Кульбицкий стоял у самого борта, заложив за спину красные от холода руки, и смотрел тусклыми, безразличными глазами на пустынную двухцветную желто-зеленую полоску берега. Гесслер подошел к нему и встал рядом. Вода шипела где-то внизу. Так стояли они, молча, некоторое время, пока Гесслер не набрался, наконец, решимости.
– Майор! – начал он откашлявшись. – Вам досталось за меня, и я вам сочувствую, но и вы сами достаточно виноваты. Гмм! – Гесслер глянул на бледное лицо Кульбицкого. – Я не держу на вас зла. Но я сейчас о другом.
Кульбицкий бросил на него быстрый выжидательный взгляд. Гесслер продолжил.
– Часы. Эти чертовы часы не идут у меня из головы. Я здесь, в России стал суевером…
– Продолжайте, – вдруг звучным голосом подбодрил его майор. – Я тоже не могу свести концы с концами в этой истории. Кстати, если вы это имеете в виду, то ключ я выбросил в воду.
– Это очень правильно, – кивнул головой капитан. – Но я хочу проверить один факт. В вахтенном журнале залп орудий отмечен десятью часами одиннадцатью минутами, нет, двенадцатью… Понимаете меня?
Он не успел закончить, как Кульбицкий, ухватя его за руку, потащил за собой.
– Мы сходимся в мыслях, Гесслер. Рад, что я нашел единомышленника. Сейчас мы всё увидим!
Они торопливо спустились на нижнюю палубу, и прямиком направились к царской каюте.
– Государь беседует со старцем на носу, – шепнул Гесслеру майор. – Если что, то надо действовать сейчас. Гвардейцы, повинуясь знаку своего начальника, развели мушкеты, и Гесслер с Кульбицким вошли в царскую каюту. Слуги под руководством Фельтена накрывали на стол – приближалось время обеда. Повар, захваченный суетой, лишь коротко кивнул им и развел руками, давая знать, что ему сейчас не до разговоров. Впрочем, не до разговоров было и капитану с майором. Они подошли к часам, и глянули друг на друга.
– Все сходится, майор! – вздохнул Гесслер. – Смотрите, они остановились в начале одиннадцатого.
– Минутной стрелки нет, но, приблизительно, это десять-пятнадцать минут одиннадцатого.
– То есть это время, которое указано в вахтенном журнале.
– В это время Нечаев делает залп пушками левого борта.
– В это время государь встает на ноги вместо того, чтобы умереть.
– И это время было предсказано этой старушкой, как ее…
– Ее зовут Илма. И она оказалась права.
– Да, но что теперь делать? – развел руками Кульбицкий. – Можно рассказать сей анекдот государю, но он не поверит и снова полезет их заводить… Хорошо, что ключа нет.
– Не валяйте дурака, майор! – злобно прошептал Гесслер прямо в ухо Кульбицкому. – К дьяволу их! За борт!
– Я не могу это сделать! – испуганно отшатнулся от него майор. – Государь пришибёт меня, как пса!
– Ну что же, – Гесслер осторожно прикоснулся к позолоченному хвосту древнего змея. – Ну что же. Идите наверх, на палубу. Если государь приближается, то дайте мне знать, вернитесь. Если же нет, то оставайтесь там и ждите меня.