
Полная версия:
Мельница
Штерн выскочил следом в одних брюках, без рубашки, с порезанной ладонью, которую прижимал к груди. Он кричал что-то про заявление, про то, что Лаврову это так не пройдет, что он адвокат и знает, что говорит.
Двери лифта захлопнулись. Штерн постоял секунду, выругался и побежал вниз по лестнице, оставляя на ступеньках капли крови.
Дверь адвоката осталась открытой.
Один истерический мужик открыл нам обе двери. Ровно как я обещал пацанам в «Маке».
Ещё двадцать минут. У Штерна оказалось больше, чем у судьи. Гораздо больше. Сейф в его кабинете был серьёзный, в стене, за картиной с парусником, но открытый. Видимо, он что-то доставал при ней и не успел закрыть. Пачки денег, евро и доллары, папки с документами, кожаная записная книжка, две флешки и пистолет, который Седой брать отказался наотрез. «Нет. Это нет». Мы оставили его там.
По самым скромным подсчетам Данила, в ту ночь мы вынесли два миллиона. Данил потом пересчитывал трижды, и каждый раз выходило немного больше.
Всё шло как часы. Каждый винтик на своём месте. Мне нравилось. Честно, мне тогда было хорошо, как никогда в жизни. Ни одна вписка, ни один коктейль в «Белладжио», ни одна девчонка не давали мне такого чувства. Будто весь город – шахматная доска, а я единственный, кто видит её сверху.
Мы вышли из подъезда с ящиками в руках. Данил уже подогнал «четырку» к самому крыльцу и открыл багажник.
И тут я их увидел.
Они стояли у соседнего подъезда, под фонарем, все трое. Видимо, Штерн догнал их у машины. Судья плакала, обхватив себя руками, и мелко дрожала в своем халате. Штерн что-то доказывал, тыча Лаврову пальцем в грудь, и кровь с его ладони оставляла на пальто Лаврова тёмные пятна. Я слышал обрывки: «...ты никто...», «...на её деньги живёшь...», «...посмотри на себя...».
Лавров молчал. Он стоял, опустив голову, и молчал, пока Штерн говорил. А потом достал из кармана бутылку. Ту самую, которую каждый вечер ставил под стол и не пил. Посмотрел на неё, будто впервые видел. И разбил о спинку скамейки.
Звук был негромкий. Будто просто уронили.
Штерн не успел ни отступить, ни закрыться. Лавров воткнул розочку ему в шею. Один раз. Коротко, без замаха.
Штерн сел на асфальт. Медленно, как садятся уставшие люди. Потом лёг на бок. Рука его еще шарила по асфальту, будто он что-то уронил и пытается найти.
Судья закричала так, что в доме напротив один за другим зажглись окна.
Лавров стоял над ним с горлышком бутылки в руке. Потом бросил его, сел на скамейку и закрыл лицо руками.
А ведь я сказал: «Он алкаш, а не убийца». Два раза сказал.
– Влад, – Седой сжал мое плечо так, что стало больно. – Влад. В машину. Сейчас.
Он единственный из нас не растерялся. Потом я часто об этом думал. Седой, который отпускал болевой, чтобы не сломать сопернику локоть, первым понял, что мы ничем не можем помочь человеку на асфальте. Он понял это раньше всех. Наверное, потому что из нас пятерых он один по-настоящему знал, что делает с человеком лишняя секунда.
Мы закинули ящики в багажник и уехали. Данил вырулил со двора без фар, как тогда, с дисками. Где-то сзади уже выла сирена: в доме напротив кто-то успел позвонить.
В машине никто не сказал ни слова. Только Хирк один раз тихо спросил: «Он умер?» Никто не ответил. Все знали ответ.
В гараже мы переоделись. Комбинезоны, маски, перчатки, кепки – всё в бочку. Данил облил бензином и поджёг. Мы стояли вокруг и смотрели, как горит. Огонь отражался в медали Седого на гвозде над верстаком.
Кот сидел на лестнице и смотрел в одну точку. Впервые за все годы, что я его знал, он молчал так долго. Ни шуток, ни понтов, ни «да ладно вам». Просто сидел, сцепив руки, и смотрел в стену.
У Хирка тряслись руки. Впервые за все наши дела: после магазина, после дисков, после Полковника с пистолетом руки у него были спокойные. А сейчас тряслись так, что он не смог расстегнуть молнию на комбинезоне, и Данил расстегнул её за него.
Данил был спокоен. Совсем. Это было страшнее всего. Он сложил ящики у ворот ровной стопкой, закрыл бочку крышкой, проверил замок. И только потом я заметил, что он трижды переставил одну и ту же канистру с места на место.
Седой стоял у бочки и смотрел в огонь.
– Это мы его убили, – сказал он. – Не Паша. Мы.
Никто ему не ответил.
Я смотрел на ящики у ворот. Два миллиона чужих денег, чужие бумаги, чужие флешки. И думал не о Штерне. Не о судье. Не о Лаврове на скамейке. Я думал о том, что скажет Полковник. Мне потом за это было стыдно сильнее, чем за всё остальное.
Потом мы поехали к Полковнику.
Расчёт
Полковник ждал нас на старой лодочной станции за городом. Позвонил, когда мы еще жгли маски, сказал одно слово: «Лодочная». Как будто мы все знали, где это. Знал Данил. В детстве отец возил его туда рыбачить, пока ещё не пил.
Дорога шла вдоль реки, по разбитой бетонке, через дачи, где не горело ни одного окна. «Четырку» кидало на стыках плит, и ящики в багажнике каждый раз глухо лязгали. На каждом лязге Кот вздрагивал.
Станция стояла на самом берегу: длинный ангар из ржавого профлиста, перевернутые лодки на козлах, мостки, уходящие в чёрную воду. Фонарь над воротами горел жёлтым, вокруг него вилась мошкара. Собака на цепи, огромная, лохматая, даже не залаяла. Встала, посмотрела на нас и легла обратно. Видимо, привыкла, что сюда по ночам приезжают с ящиками.
У ангара стоял белый «Хаммер». Уже на новых дисках. Хромированных, ещё больше прежних, с тонкими спицами, как у велосипеда. Я почему-то зацепился взглядом именно за них. Мы рисковали за его колёса, бегали от патруля, сидели три часа под мостом в луже. А он поставил новые за неделю. Как будто сменил носки.
Полковник вышел из ангара в той же длинной куртке, с кружкой чая в руке. Пар поднимался от кружки в холодный воздух.

– Заносите.
Мы занесли. Внутри пахло бензином, тиной и сырой древесиной. Посередине стоял стол из двух бочек и двери, над ним лампа на проводе. Мы поставили ящики в ряд. Пять штук. Отошли к стене, как в школе, когда учитель проверяет контрольные.
Он открывал ящики по одному, не спеша, как подарки на Новый год. Отставил кружку. Деньги считать не стал. Посмотрел на пачки, провёл по ним большим пальцем, как по колоде карт, и кивнул, будто узнал старых знакомых. Украшения судьи отодвинул в сторону, не глядя. Часы взвесил на ладони и тоже отложил.
А потом достал из третьего ящика кожаную папку с бумагами. Ту, что лежала у Штерна в сейфе за картиной с парусником. Открыл, пролистал несколько страниц, задержался на одной. И впервые за вечер улыбнулся. По-настоящему, без своего странного смеха. Как улыбается человек, который долго что-то искал и наконец нашёл.
И тут до меня дошло.
У Полковника со Штерном были не тёрки. Штерн держал его деньги и его бумаги. Был его кошельком, его сейфом, его страховкой. А потом что-то пошло не так, и кошелёк перестал отдавать. Полковник не мог прийти к нему сам: у адвоката были бы копии, связи, свидетели. Ему нужен был кто-то, кого не жалко. Пятеро пацанов в масках, которых никто не знает. А мы просто принесли хозяину его же вещи, как курьеры из службы доставки.
Только курьеры не видят, как на асфальте умирает человек.
– Флешки, – сказал Полковник, не поднимая головы. – Сколько было?
Я посмотрел на Седого. Седой – на Хирка.
– Две, – сказал Хирк. Голос у него был ровный.
Полковник кивнул, достал из ящика две флешки, повертел их в пальцах и положил во внутренний карман.
– Адвоката вашего зарезали, – сказал я.
Мне хотелось, чтобы это прозвучало как обвинение. Получилось как сводка новостей.
– Знаю. – Полковник закрыл папку. – Мне позвонили через десять минут после того, как он лёг. Это мой город, Влад. Мне про него всё звонят.
– Это был его муж. Лавров. Розочкой.
– Знаю. Паша сейчас в изоляторе, плачет и говорит, что не хотел. Жена-судья – свидетель. Мотив – ревность. Орудие – с его отпечатками. Самое чистое дело за год. – Он посмотрел на меня поверх лампы. – Вас там не было.
– Мы там были.
– Нет. – Полковник сказал это мягко, почти ласково. – Вас там не было. Охранник ваш, Гуров, в доме судьи ничего не видел, я с ним утром поговорю. Записку в баре Паша выбросил, или не было никакой записки, он же пьяный был, ему показалось. Фото… – Он посмотрел на меня. – Фото ты забрал. Молодец. Я видел, что забрал.
У меня похолодела спина. Значит, кто-то из его людей стоял там. Смотрел на нас. Смотрел, как Лавров разбивает бутылку. И не вмешался.
Он протянул мне пачку, потом ещё две.
– Триста. Сто пятьдесят обещал, сто пятьдесят сверху – за то, что всё прошло чисто. И за то, что вас там не было. Долг за диски считаю закрытым.
Пачки были тяжёлые и тёплые, будто он держал их в руках весь вечер.
Данил стоял рядом и молча считал. Я видел, как двигаются его губы. Два миллиона минус триста. Он всегда считал, когда нервничал. Так другие грызут ногти.
– Закрытым? – переспросил я.
– Долг – да. – Полковник засмеялся своим странным смехом, всхлипами, вытирая глаза костяшкой пальца. – А вот дружба наша только начинается. Вы же теперь свидетели убийства, ребята. И соучастники кражи у федерального судьи. И организаторы, если по-честному. Записочка, фоточки, папочка. Красиво придумано, банкир. Я бы так не смог. Такие друзья на дороге не валяются.
– Мы не будем больше на вас работать, – сказал Седой.
Это были его первые слова за вечер. Он стоял у стены, скрестив руки, и смотрел на Полковника тем взглядом, каким смотрел на соперника перед схваткой.
Полковник медленно повернулся к нему.
– Чемпион. Ты сегодня сколько километров проехал на машине с крадеными часами судьи? Двадцать? Тридцать? На каждом посту ДПС стояли мои люди. Каждый мог вас остановить. Ни один не остановил. Как думаешь, почему?
Седой не ответил.
– Вот и я не знаю, – сказал Полковник. – Повезло, наверное.
Он подошёл ко мне вплотную. От него пахло чаем с бергамотом и дорогим одеколоном, и этот запах я запомнил на всю жизнь. Похлопал меня по щеке. Два раза. Не больно. Как собаку, которая хорошо принесла палку.
– Иди домой, банкир. Поспи. Скоро позвоню.
Мы вышли. Собака у ворот опять подняла голову и посмотрела нам вслед. Без злости, без интереса. Просто запомнила.
В машине на обратном пути никто не говорил. Данил вёл медленно, ровно сорок, хотя бетонка была пустая до самого города. Кот уснул, привалившись головой к стеклу, и во сне у него дергалась нога. Седой смотрел на реку, пока её было видно, а потом просто в темноту.
Пачки лежали у меня на коленях. Я так и не положил их в бардачок.
Только Хирк всё время держал руку в кармане куртки. Всю дорогу, все сорок минут, ни разу не вынул. Сжимал там что-то так, что побелели костяшки. Я тогда подумал, что у него там ингалятор. Что у него от всего этого началась астма, а признаться стыдно.
Ошибся.
Тётя Инна
Про Штерна написали все местные паблики, уже к утру. «Ревнивый муж убил известного адвоката». «Кровавая драма у подъезда на Садовой». «Судья, адвокат и муж: любовный треугольник закончился трагедией». Под каждым постом по триста комментариев. Половина жалела судью, половина писала, что так ей и надо. Кто-то выложил фото скамейки, огороженной красно-белой лентой, с тёмным пятном на асфальте. Я смотрел на это пятно дольше, чем стоило.
Лаврова взяли там же, у скамейки. Он даже не пытался уйти. Так и сидел, закрыв лицо руками, когда приехал наряд. Соседка с первого этажа рассказала журналистам, что он всё время повторял одно и то же: «Я не хотел. Мне принесли. Я не хотел». Журналисты решили, что он про бутылку.
Про кражи не писал никто. Ни слова о вскрытой квартире судьи, ни слова о сейфе Штерна. Будто той части ночи вообще не было. Я три дня обновлял ленту каждые полчаса. На уроках, в туалете, ночью под одеялом. Пока не понял: не напишут. Кто-то заботился.
Пацанов я эти три дня почти не видел. В гараж никто не приходил. В общем чате была тишина, только Кот один раз прислал мем с котом в тюремной робе и через минуту удалил. Хирк не ходил в школу, сказал классной, что болеет. Седой ходил, но сидел на последней парте и не поднимал головы. Данил, по словам его соседа, три дня подряд не вылезал из-под «четырки», хотя чинить там было нечего.
А в субботу к нам пришла судья.
Я проснулся около одиннадцати от голосов на кухне. Спустился за водой и встал в дверях.
Она сидела с матерью за столом. Серая, без макияжа, в чужом растянутом свитере, который был ей велик. Волосы собраны кое-как, на запястье резинка. Под глазами тени, будто она не спала все эти три дня. Возможно, так и было. Та самая женщина, которую неделю назад я видел в шёлковом халате под фонарём, босиком, с размазанной по щекам тушью.
Для меня она всю жизнь была тётей Инной. Она дарила мне лего на дни рождения, всегда самое большое, такое, что потом собирал весь вечер с отцом. Учила меня играть в «Монополию» и поддавалась так, что я не замечал. На мои десять лет подарила первые настоящие часы. Сказала тогда: «Мужчина должен знать, сколько у него времени». Я носил их, пока не потерял ремешок.
– Владик, – сказала она и попыталась улыбнуться. Улыбка не получилась. – Вырос-то как. Совсем мужчина.
– Здравствуйте, тёть Инн.
Голос у меня был нормальный. Я специально это отметил. Нормальный голос.
Мать наливала ей коньяк в чайную чашку, чтобы со стороны не было видно, и гладила по руке. Томаш сидел в своём стульчике и размазывал пюре по столешнице, и никто его не останавливал. На столе лежала открытая коробка конфет, нетронутая.
Я подошёл к раковине, налил воды. Стоял к ним спиной и пил медленно, маленькими глотками.
– Его не выпустят, Света, – говорила тётя Инна. – Я знаю, как это работает, я же сама так людей сажаю. Сто пятая, часть первая. Восемь лет минимум. Это если адвокат хороший. А хороший адвокат… – Она вдруг засмеялась, коротко и страшно. – Хороший адвокат лежит в морге.
– Инночка…
– Он говорит, ему принесли. Паша. Следователю говорит. Человек в маске. Принёс фотографии, на площадке, у нашей двери. Следователь смеётся. Пьяный муж, белая горячка, кто там что принёс. А я ему верю, Света. Паша врать не умеет. Двадцать лет не умел.
– Какие фотографии?
– Нас. Меня и Олега. – Она взяла чашку двумя руками. – Кто-то за нами ходил, понимаешь? Неделю, две. Кто-то знал, когда я у него. Кто-то всё это… устроил.
Я поставил стакан в раковину. Тихо, чтобы не звякнуть.
– Фотографий так и не нашли. Ни дома, ни у Паши в карманах. Будто их не было.
Они были. Они лежали у меня в ящике стола под жестяной коробкой «MR». Три штуки. Одна смятая, которую я потом расправил.
Я уже уходил, когда услышал:
– И ведь в тот же вечер, Света, в тот же вечер квартиру вычистили. Пока я там… Пока это всё… Пришла домой под утро, после допроса, а дверь нараспашку. Шкатулка пустая. Кодекс на полу. Мамины серьги, Света. Единственное, что от неё осталось. Она их в сорок девятом году получила, от отца, на свадьбу. Я их ни разу не надевала, только смотрела.
– Господи. Надо же в полицию…
– Нельзя. – Тётя Инна покачала головой. – Заявление писать нельзя. Сразу спросят, где я была в тот вечер. С кем. А я судья, Света. Мне до пенсии три года. Достаточно того, что весь город уже знает, где я была. Если ещё выяснится, что в это время… – Она не договорила. – Нельзя.
Мать обняла её, и тётя Инна наконец заплакала. Тихо, в плечо, по-детски, всхлипывая. Томаш перестал размазывать пюре и смотрел на неё круглыми глазами.
Стакан у меня в руке не дрогнул. Я заметил это, уже поднимаясь по лестнице. Не дрогнул, ни капли не пролилось. Я потом долго думал, что это и было самое страшное. Не то, что я сделал. А то, что у меня не дрогнула рука. Как не дрогнула бита у Хирка, когда он стоял перед мужиком в пуховике в магазине.
Мы оба научились. Быстро. Слишком быстро.
Ночью я лежал и перебирал всё в голове, как Данил перебирает детали двигателя. Медленно, по порядку, ничего не пропуская. Наличка за кодексом. Шкатулка в спальне: кольца, серьги, двое часов. Какие серьги? Я не помнил. Помнил бархатную коробочку, тёмно-синюю, потёртую на углах. Она была в шкатулке? Или рядом? Кто её брал? Седой выгребал шкатулку, а я держал ящик. Или Хирк держал ящик?
Они ушли к Полковнику вместе с остальным. Полковник отодвинул украшения, не глядя, как мусор. Наверное, там же, в ангаре, на столе из бочек, лежали мамины серьги тёти Инны. Сорок девятого года. Между пачками и часами.Или не ушли.
Я вспомнил руку Хирка в кармане куртки. Всю дорогу, сорок минут, побелевшие костяшки. «Сколько было флешек?» – «Две». Голос ровный. Слишком ровный, как у меня сегодня на кухне.
Я взял телефон и написал Хирку: «Что у тебя было в кармане?» Смотрел, как появились две галочки. Потом они посинели. Потом внизу появилось «печатает…». Исчезло. Снова появилось. Снова исчезло.Он так ничего и не ответил.
Я себя ненавидел в ту ночь. Лежал, смотрел в потолок и ненавидел так, как не ненавидел даже отца в «Белладжио». За тётю Инну. За Пашу, который двадцать лет не умел врать, а теперь сядет на восемь. За Штерна, который лёг на асфальт, как уставший человек. За то, что всё сработало ровно так, как я придумал.
А утром проснулся, посмотрел на жестяную коробку на столе и решил, что ненавидеть себя – это тоже роскошь. Такая же, как кроссовки за пятнадцать тысяч или коктейль в «Белладжио». Её могут себе позволить те, кому некуда спешить. Мне было куда.
Я принял душ, оделся в черное, положил в карман триста тысяч Полковника и поехал смотреть квартиру под клуб.
Глава 4. Начало конца
Сатин
Квартиру мы искали неделю. Хирк составил требования на целую страницу, мелким почерком, с пунктами и подпунктами. Толстые стены, чтобы не было слышно музыку. Тихий подъезд. Никаких камер на доме, никаких бабок на лавках. Четыре комнаты минимум. Второй выход желательно. Данил дописал внизу своё, печатными буквами: «Проводка не советская. Иначе сгорим за месяц».
Мы посмотрели одиннадцать квартир. В одной хозяин оказался бывшим ментом и всё время спрашивал, в какой школе мы учимся. В другой за стеной жила семья с тремя детьми, и мы слышали, как младший учит стишок про елочку. В третьей проводка была такая, что Данил потрогал розетку и молча пошёл к выходу.
Двенадцатая была в сталинке у рынка. Третий этаж, четыре комнаты, потолки три сорок, стены в полтора кирпича. На лестнице пахло кошками и старыми газетами, но подъезд был тихий: на площадке, кроме нашей, одна квартира, и её хозяин, по словам соседки снизу, третий год работал вахтой на Ямале. Из кухни был выход на черную лестницу, во двор, к мусорным бакам. Хирк прошёл квартиру из конца в конец, постучал по стенам костяшками, заглянул в вентиляцию и сказал: «Да».
Хозяйку звали Галина Петровна. Сухая, прямая, в норковой шапке, хотя был май. Она долго смотрела на нас в прихожей, как смотрят на подозрительный товар на рынке.
– Вы такие молодые.
– Студия звукозаписи, – сказал я. – Мы музыканты. Нам нужна акустика и чтобы соседи не жаловались.
– А что записываете?
– Рэп, – сказал Кот, не моргнув.
Она поморщилась так, будто он сказал «героин».
– Паспорт.
Я протянул свой. Она открыла, посмотрела на дату рождения и подняла на меня глаза поверх очков.
– Семнадцать.
– В ноябре восемнадцать.
– А мне какое дело, что в ноябре? Договор я с тобой подписать не могу. Ты несовершеннолетний. Потом твоя мама придёт и скажет, что сынок без спросу снял квартиру, и договор порвут, а я останусь виноватая. Я тридцать лет в бухгалтерии отработала, мальчик. Я знаю, как это бывает.
Хирк потом объяснил мне, что она права. Двадцать шестая статья Гражданского кодекса. С четырнадцати до восемнадцати мы можем распоряжаться своей стипендией и заработком, а всё остальное – только с согласия родителей. Любой договор, который я подпишу, можно оспорить. И нашу квартиру, наш клуб, всё, что мы туда вложим, можно отобрать одной бумажкой.
– Значит, нужен взрослый, – сказал Хирк. – Тот, на кого всё оформим. И кто не сдаст.
– Таких не бывает, – сказал Седой.
– Бывают, – сказал Кот. – За деньги – бывают.
Он привёл Карину через два дня.
Ей было двадцать шесть, и она была старше всех, кого мы знали, кроме родителей и учителей. Высокая, с короткой стрижкой и спокойным лицом, без грамма косметики. Курила тонкие сигареты и стряхивала пепел в ладонь, если не было пепельницы. Пять лет она работала в настоящем ночном клубе в Краснодаре, сначала танцовщицей, потом старшей, потом администратором. Потом что-то случилось, о чём она не рассказывала, и она вернулась домой, к матери, в наш город. Кот познакомился с ней в своей танцевальной студии, где она вела растяжку по вечерам за копейки.
Мы встретились в кафе у вокзала. Я рассказал ей не всё. Студия, вечеринки, девочки, закрытый клуб для своих. Про камеры я не сказал ни слова.
Карина слушала, курила и смотрела на меня так, будто я не говорил, а показывал фокусы, которые она видела сто раз.
– Сколько вам лет, мальчики?
– Восемнадцать, – сказал Кот.
– Семнадцать, – сказал я одновременно с ним.
Она засмеялась. Первый и последний раз я слышал, как она смеётся.
– Хорошо. Что от меня нужно?
– Договор аренды на вас. ИП на вас. И чтобы вы были старшей у девочек.
– Сколько?
– Пятнадцать процентов.
– Двадцать пять, – сказала Карина. – И я не задаю вопросов. Вообще никаких. Ни про то, откуда деньги, ни про то, кто приходит, ни про то, что вы там будете делать в дальней комнате. Я не знаю. Я танцую и учу танцевать. Если что-то случится, я дура, которую обманули школьники. Договорились?
– Двадцать, – сказал я.
– Двадцать пять, мальчик. Ты пришёл ко мне, а не я к тебе.
Я согласился. Потом, когда мы вышли, Хирк сказал, что я дурак: можно было сторговаться на двадцати. Данил сказал, что можно было на восемнадцати. А Седой сказал, что дело не в процентах.
– Она теперь хозяйка, – сказал он. – По бумагам. Квартира её, ИП её, касса её. А мы кто? Школьники, которые к ней ходят на танцы.
Тогда я отмахнулся. Седой всегда видел на два хода вперёд и всегда говорил это слишком тихо.
Через неделю в налоговой появилось ИП Ковальчук Карина Сергеевна. Основной вид деятельности: 85.41 – образование дополнительное детей и взрослых. Дополнительный: 59.20 – деятельность в области звукозаписи. Хирк выбирал коды полвечера, читал классификатор, как роман. Вывеска на двери подъезда: маленькая, бронзовая, со шрифтом под старину. «Мельница. Студия танца и вокала». Страничка в соцсетях, где Хирк выкладывал фото станков и микрофонов, скачанные с чужих сайтов. Расписание: пол-дэнс, стретчинг, вокал для начинающих. Цены чуть выше рынка, чтобы никто не записался.
Записались двое. Девочка лет пятнадцати на вокал и женщина за сорок на растяжку. Карина вела их по вторникам и четвергам, в два часа дня, по-настоящему. Брала деньги, выдавала чеки. Женщина за сорок потом приходила целый год и даже не догадывалась, на каком диване вечером сидят чужие мужья.
– Это лучшее алиби, которое можно купить, – сказал Хирк. – Настоящие ученики. Настоящие чеки. Настоящий учитель.
Платил я за всё из денег Полковника. Я думал об этом каждый раз, когда открывал жестяную коробку. Его триста тысяч построили наш клуб. Мне это казалось тогда смешным. Почти справедливым.
За две недели мы сделали то, что придумали в гараже.
Данил приходил к восьми утра и уходил за полночь. В школе он сказал, что у него воспаление лёгких, и принёс справку, которую Хирк нарисовал в фотошопе. Он собрал барную стойку из старой столешницы и паркетной доски с рынка, покрыл тёмным лаком, и она выглядела так, будто стояла там с пятидесятых. Сварил низкую сцену в самой большой комнате и поставил хромированный шест, который мы купили на «Авито» у закрывшегося стрип-клуба в соседнем городе. Шест он устанавливал три раза. Первый раз шест шатался. Во второй стоял криво на два градуса, что видел только Данил. На третий раз он повис на нём всем весом, покачался, как обезьяна, и сказал: «Нормально».
Дальнюю комнату он обшил акустическим поролоном, серыми пирамидками, как в настоящей студии. Купил на рынке подержанный микрофон на стойке и поставил его в угол. Получилась вокальная кабина. Почти настоящая. Только вместо пюпитра там стояла кровать.
Хирк не спал неделю. Он спрятал камеры в дымовой датчик над диваном в зале и в бра над кроватью. Ещё одну – в часы на стене в коридоре, чтобы видеть лица всех, кто входит. Сам настроил сервер на старом ноутбуке, который ни разу в жизни не подключался к интернету. Сам проложил провода под плинтусами и через вентиляцию. Маленькую комнату без окна, бывшую кладовку, он превратил в гардеробную. С одной стороны – ширма и вешалки для девочек. С другой, за плотной занавеской, – стул и три монитора.

