
Полная версия:
Прощание с Рейном
А нравственно ли допускать девальвацию? Может так быть, что нравственность – она и есть суть защита от девальвации… добра? Не может, должно так быть.
Леонтьев с удивлением обернулся к Юле. Его ухо резануло сочетание «есть суть», но какая дефиниция! Математик – тот человек, который выше всего другого должен ценить определения. От определений зависит теория…
– В эпохи перемен скелет нравственности меняется, Юлия. Разлад старых связей неизбежен. Лишь бы великая задача было. Великая и понятная задача, как интеграл по частям. Проходила? Это как общие дети…
– Что ты за человек… Ты меня еще по частям заставь интегрировать… Обидно! Ты бы сейчас твоего приятеля по плечу хлопал, и коньяк бы с ним делил, если бы встретил? А ничего, что он теперь историю по Грушевскому читает? Устроит тебя такой скелет?
Юля постаралась задеть Виктора, а только это ему польстило. Заманчиво следовать за собственной красивой мыслью и развить ее в аналогии – в сложно организованном, комплексном, очень иррациональном пространстве интеграл по замкнутому контуру, а именно сумма достигнутого и созданного на всем жизненном пути равна значению вычета – то есть функции жизни в самой ее главной, особой точке. Теорема Риммана, что ли? Только что это за точка такая? Может быть, это выбор в эпоху перемен? Виктор подумал о том, как было бы здорово, если бы у него, помимо знаний в математике, был бы и литературный дар… Нынче голая математика – прах. Абстракция.
В последнее время – Виктор не мог с точностью отметить засечку на своем жизненном пути, когда именно это началось – его ум стал терять интерес к абстрактным словам и формулам. И – в чем он не признается Юле – нет-нет, а в нем сквозь дубленую жизнью кожу стучалась зависть к Константинову, а потом и к Устинову. К Устинову – из-за того, как тот обходится с мальчишками и с автоматом Калашникова… А к Константинову – сам не знает, почему.
Юленьку молчание собеседника раздразнило. Ее смуглая лодыжка, выточенная из каштана, принялась совершать частые колебания.
– Враки все это, про сшивки, про общее. Эпоха перемен, эпоха перемен… Отговорка. Время проверки пришло. Мужик ты, или… Женщина, или так, прости господи, надутая парафином… И этот ваш Устинов – обычный бабник. Бабник среднего полета. А рана, а ум – это вроде шляпы и пиджака, для прикрытия обычной сути, – с неожиданной желчью выговорила женщина. Леонтьев вскинул на нее заинтересованный взгляд, которого она, возможно, и хотела добиться.
– Что ты так смотришь? – спросила Юля совсем иным, свежим голоском.
– Ничего. Уже забыл, как ты злишься.
– И как?
– Забавно. Носик морщишь, как девочка…
– Как кто? Нахал…
Юля добилась своего, Леонтьев смутился. Тут-то, ему во спасение, о них решила вспомнить официантка. Одарив Виктора сочувственным взглядом, она снизошла до приема нового заказа. «Что, и коньяк, и портвейн, вино и пиво?» – скорее, даже с одобрением переспросила она. «Да, и светлое, и фильтрованное»… Убедившись, что не ошиблась в мужчине, служительница Владимирского общепита неспешно отплыла от стола. Грудь ее покачивалась, как парусник на волнах.
– Не скоро я получу вино, – сделала свой вывод Юленька. Она оправила чубчик на лбу.
– Давай тогда, рассказывай дальше. Признавайся, куда так рвался ваш словесник сквозь снег и град…
Виктор облизнул верхнюю губу. «Зачем, зачем эта неискренность? Зачем изображать интерес к Константинову, такому же холостяку, как я, если даже геометру понятно, что расспрашивать ей хочется об Устинове. Чего стоит „этот ваш Устинов“…»
Юленька легко читала мысли на Леоньевском лице.
– Да, мне интересно. И больше того, я убеждена, что он спешил именно к Белле. Иначе ты бы не стал рассказывать. А ты – талантливый рассказчик, ты мастер. Хотя ты, оказывается, интриган… (Виктор ощутил щекотание в носу и жар, приливший к щекам)… Да, угадала? К Белле? Он совершал свой подвиг, он и есть мой герой… Такой тонкокожий, такой «чувственный» человек! Гениальный человек! Рыдает из-за притеснений Зайца от Волка в «Ну, погоди», нынешним игроголикам, школьникам нашим, впаривает про любовь Маши и Гринева, диету выдерживает, мяса ни-ни, сквозняков опасается пуще лютой войны – и вот оказия, влюбился! Против бури и против всяких Мельник попер! Мой герой. Это прямо человек в футляре, только как-то наоборот…
Виктор задумался… и возразил. Если следовать логике Юленьки, то Константинов не может состояться ее героем хотя бы потому, что в эпоху перемен или, пускай так, в период бескомпромиссных выборов он вообще изъял себя из чреды событий, из борьбы, из кровотока времени. Он и есть человек в футляре, и вовсе не наоборот! Теперь уже Леонтьев разозлился, не постепенно, а как-то вдруг. Как это – Константинов – герой? Нет уж. Хорошо взять на себя роль жреца какого-то культа, пока мы тут боремся, и не с мельницами. Хотя и с ними тоже. А жреческой роли ему никто не поручал, даже наш мудрый директор Шмелев… Как это так? Вот Юля. Она права, права, умна, умна, и вдруг совсем не права… Константинов – он же не борется, он только сожалеет о наших страстях, о нашем грубом устройстве. А стоит возникнуть малейшему притяжению с живым другим существом, как уже путь к нему – подвиг! Это – подвиг? Война идет, а это подвиг? Или искренне преподавать нынешним недорослям Пушкина с Чеховым – это теперь подвиг?
Виктор даже повысил голос на собеседницу. Пара за соседним столом встрепенулась. Оба, он и она, дружно прикрыли лица смартфонами внушительного размера.
Но Юля одним махом смела Леонтьевские доводы. «Константинов – это другое». И все. Как спорить с… такой логикой, убийственной для всяческой дедукции, зато, вероятно, незаменимой в драматургии. Леонтьеву ничего не оставалось, как усмехнуться через губу. Он подумал, что драматургия – это сплошное выстраивание перед героем цепочек все более немыслимых выборов. И чем больше там женской логики, тем круче геройство. От выбора к выбору свобода воли героя все сильнее вытесняется необходимостью, осознанием своей миссии… А миссии у героя и у антигероя – противоположны. И на уровне миссий, этих высших, но выдуманных сил, уже нет никакой возможности для соглашений по душам или хотя бы по уступкам, то есть для компромиссов. Но в жизни-то все не так… Не принимает человек трудных решений в ситуации жизненной, в ситуации настоящего выбора. Конечно, если речь не идет о такой ерунде как вложить или не вложить деньги в дело, обещающее риск и доход. Не принимает, потому что решение, сам выбор, уже вложен в почтовый ящик его сердца, в кабельный канал его спинного мозга; письмо уже там, пока мозг в голове еще не дотянулся до него и убеждает себя и окружающих, будто это он главный, будто это он в муках нечто выбирает. Вот поэтому физкультурник ничуть не менее важный учитель, нежели математик. И поэтому, Юленька, вот таких, настоящих учителей среди физкультурников меньше, чем среди словесников и преподавателей алгебры… Вот поэтому быть преподавателем математики ему, Виктору Леонтьеву, уже опостылело, а до пенсии – как до Луны. Да и пенсия такая, что любимый чеховский учитель гимназии нынче в своем дневнике не написал бы: «Дети, какое блаженство получать пенсию»… Да, не раз Леонтьев думал об отъезде на Донбасс. Но от такого пути его отвращала мысль об Алле Мельник. Стоило ему себе представить, как некий бездарный майор, недоучившийся у кого-то арифметике, пошлет его бессмысленно и беспощадно на украинский «лепесток» или под бесшумную польскую мину, а в это время здесь, в тылу, Мельник останется властвовать над беззащитными душами с помощью ее безотказного предмета… Нет уж… История сильнее алгебры. Но, может быть, слабее литературы. И физкультуры. Достойный учитель бокса объяснит парню, что есть добро, доходчивее историка. Да, ощупывая такую мысль, Леонтьев говорил себе и другое, все про тот же ум, к которому он стал испытывать недоверие – а что, если это отговорка, если это как раз его, ума, лукавство, лишь бы только «отмазать» от Донбасса своего хозяина, пока другие идут в атаки по приказам майоров. И берцами, купленными на деньги, собранные волонтерами, месят грязь русских полей – за правду… А ведь он даже не женат…
Юля откровенно взглянула на часы. А когда это не помогло вытянуть Виктора из глубины раздумья, она прикоснулась к его ладони, возлежащей на столе и отстукивающей некий ритм – там-татам, там-та-та-там.
– Леонтьев, ау! Что там с Беллой?
Виктор с удивлением осмотрел свою ладонь, словно на коже обнаружил рисунок. Потом перевел взгляд на Юлю и долго всматривался в ее зрачок ничего не выражающим взглядом. Наконец, глубоко вздохнул и продолжил.
– Да, это было свидание. И да, наши пинкертоны выяснили – к Белле спешил твой герой. Позже выяснили, конечно. Выяснить было не сложно. Дело в том, что Константинова проморозило. Вымок он, как бездомный пес, вымок и продрог. Добравшись до кафе – а ни о каком кино уже речи быть не могло, надо знать его слабую и в себя обращенную натуру, – в кафе он ахал, охал, жаловался, морщился, ерзал на стуле, отказывался пить чай с медом – от меда у него икота, на малину – аллергия, так что Белла терпела, терпела, и не стерпела, обругала его, и даже матом. Тоже, кстати, не в капсуле в кафе перенеслась, и не в царской карете. И ему досталось, и его вегетарианству всеобщему, и его духовному интеллекту. По отдельности досталось и общим куском. «Чего Вы там еще не берете в рот? Мяса? Меда? Пустоцвет, так-растак…» Что-то в этом роде, наверное. А Константинов сидел, дрожал и слушал. Но когда она упомянула о своем прадеде, он тоже вскипел. «При чем тут Ваш прадед? Мой прадед был знаменитый литератор, но я же о нем не говорю»! «А мой прадед не был ни силачом, ни спортсменом, ни литератором. Но на первой мировой войне, по весне, он, еще молодым, полз из австрийского плена с перебитой ногой четырнадцать дней и четырнадцать ночей, питался кореньями, вырытыми из-под мокрого снега, лакал воду из луж – и прожил до восьмидесяти лет. А в деревне, куда он дополз, его приютила и выходила семья будущей прабабушки. Прадед учительствовал до последнего дня, и нес прекрасное, доброе, вечное – только не успел в эвакуацию. Его прибили украинские террористы, из тех, которые предки нынешних. Они пришли в его школу и прибили его к новенькой доске. Это случилось за несколько лет до начала большой войны. А прабабушку уже немцы утопили в Днепре. Только она выжила. Прадед научил ее нырять как выдра. Ей было семьдесят».
– Я так и вижу, как Белла в гневе произносит слова о том, что прадед, ей богу, не думал о вреде злаков для стенок кишечника, когда полз по Галиции, как паук. А еще наверняка ее прадед и прабабка были светлы и добры, они были прекрасны, как прекрасны воспоминания моей бабушки о людях из иного теста – но если бы не Красная Армия, то не было бы ни бабушки, ни мамы, ни Беллы. Не было бы евреев, мать твою, Константин Федорович! Если бы не Красная армия, а не высшее ваше постное «я»!
– А откуда ты это знаешь? Тебе Белла призналась, да? – тоном следователя уточнила Юля. Леонтьев не стал отвечать, и продолжил свой рассказ.
– Так вот, Константинов на мгновение вспыхнул, позабыл про страдание своей кожи, своего тела. Он бросился доказывать страшную ошибку, в которую впала Белла. Разве ни в том ли высшее, убедительнейшее подтверждение гибельности пути Красных и прочих армий, ежели как раз самых светлых душит зло, как угарный газ душит свечу. Разве не убили главного украинского злодея и террориста советские чекисты? Его убили, и вот уже его последователи пришли в школу за жизнью прадеда. Как такое можно не видеть? Я вижу, поэтому я нужен, я… я… Я как хрустальная ваза, так сложилась моя судьба, и я рассчитывал… Такая женщина, как Вы, Белла… Со мной нужно обращение, и я многое могу, только не так, как это у вас принято… Тут Константинов сбился, вспомнил о ледышке под воротником, о собственном теле. Щеки его, было, вспыхнувшие, побелели, он схватился обеими ладонями за шею и выдавил из себя, что ему нехорошо. Встал вопрос о скорой, но все ограничились такси до дома, которое Белла и оплатила. А с ним не поехала. Не поверила. Итак, свидание закончилось не хорошо. Константинов долго хворал и пробыл на бюллетене до самых каникул.
– И что же сейчас? Всё улеглось?
– А тебе бы как хотелось?
Тут уже Юля не стала отвечать.
– Нет, не улеглось, только прилегло. Сразу после каникул развязка и случилась.
Леонтьев взял со стола нож и повертел его в ладони, ловко перебирая пальцами то лезвие, то рукоятку. Металл поблескивал в свете электрических ламп. Поиграв с ножом, мужчина вернул его на место, позаботившись о том, чтобы изделие легло ровно в ту невидимую лунку на гладкой скатерти, из которой было изъято. Теперь он взял вилку, но уже не заставлял ее акробатствовать, а подвесил в воздухе.
– Было так. Началась учеба, жизнь застучала по календарю, как состав по стыкам рельсов. Рутина, изредка озаряемая вспышками гениальных откровений наших подопечных. Вот хотя бы перл, который едва заново не отправил в койку нашего словесника. На его уроке некто по фамилии Мизинова заявила, что Пушкин был ярким представителем ЛГБТ, потому что написал своему любовнику «Мой первый друг, мой друг бесценный». А любовник потом взял его фамилию, только изменил одну букву, чтобы царь не догадался. Потому что в царской России как сейчас, власть преследовала свободную любовь… Кстати, Константинов ничуть не смеялся, когда в учительской рассказал нам об открытии Мизиновой. Нет, его кувшинное лицо исказила долгая мука, и он запил водой какую-то из своих таблеток, их у него целая дивизия по коробочкам, на все недуги. «Как же так, есть ведь учебники, есть замечательные книги, есть я! Есть родители! Откуда она это взяла, на какой помойке? Не понимаю. Кошмар! И ведь не полная дурра эта Мизинова», – никак не хотел успокоиться Константин Федорович.
«Мизинова? Та еще штучка», – поддержала по-своему, как умела, Константинова первая англичанка. «Не штучка, а Дюймовочка. Сережки в ушах на сто моих зарплат. Кто только у них родители? Я ее запомнила, когда Вас заменяла», – напомнила и о своем непростом труде вторая англичанка. А надо отметить, что в первые дни после каникул к Константинову относились в учительской бережно, что ли… И Белла этому всячески способствовала, хотя видели их теперь только порознь. «Они эту всю гадость из блогов берут. Эти блоги нам специально англичане засылают. Вчера вечером у Соловьева…», – перехватила инициативу первая англичанка, и пошла пересказывать, что же такого было в ток-шоу Соловьева накануне ночью. Она ни в чем не желала уступить напарнице. «Я принципиально не смотрю Соловьева. Он так груб», – язвительно возразила та, и началось между ними свое, пока вся учительская давилась от хохота. Это надо же, Мизинова – агент британской разведки! Все смеялись, кроме одного человека… Вот тут-то, на этой злосчастной Мизиновой, и вошел в учительскую директор. Петр Иванович был невесел. Он «обрадовал» новостью из РОНО – в школе надобно по профильным предметам провести показательные открытые уроки, причем так провести, чтобы все учителя вместе с учениками сидели за партами и участвовали в уроке наравне с ними. Придумал это какой-то светлый ум из педагогической академии (его Петр Иванович откровенно назвал акапедиком), а тех в министерстве, кто это подхватил, «затейниками». Похоже, наш добрый и битый Шмелев уже тогда заподозрил в этом деле какую-то подлость для нашей школы, но мы не поняли его грусти. Видели мы куда хуже затеи. Некоторые из нас даже оживились, хотя этих Петр Иванович быстро остудил вопросом в лоб: «Кто доброволец в первые? Кто самый радостный? Или жребий тянуть будете»? «Жребий, жребий», воскликнул кто-то. Всё ведь «эдакое» учителю развлечение, если оно все равно неизбежно… Так и поступили, как в известном фильме. Тянули из чьей-то шапки, но не из константиновской. Тянула и физика, и химия, и математика, конечно, и русский и иностранный язык, притом обе англичанки, не пожелавшие уступить одна другой. А первой выпало нашей рыжей. Истории, Алле Мельник выпало. Вот у нее на уроке в 9 классе мы и собрались. Все, не все, а и сам Шмелев, и Устинов, Белла Львовна, Физкультпривет, и другие. Пришел и Константинов. Кстати, в новом галстуке. Ну, новый – это относительно, он его, наверное, из старого чулана извлек, судя по фасону. А все равно, примоднился. В большой классной комнате он уселся за последнюю парту, к окну, подставил под голову локоть и приготовился слушать, как истинный ученик. И лицо – не отличника, но старателя. Того, который старается, то есть. Есть такое особенное выражение ученической прилежности на лице, его и опытные учителя и системные двоечники сразу вычисляют и не любят… А директор уселся за вторую парту, рядом с той самой Тороповой. Тоже «забавник».
Алла же Григорьевна ничуть не смутилась от присутствия такого кворума. Прежде чем начать, она бросила пристальный взгляд на молодого человека, чей костюм и зимние чеботы выдали в нем работника районного отдела образования. Он ответил Алле частым помаргиванием. Оно, видимо, означало его одобрение происходящего.
Итак, урок Алла Мельник повела про Россию перед первой Отечественной войной против всей Европы. Главным героем ею был избран Михаил Михайлович Сперанский, великий реформатор и убежденный западник, так и не понятый царем и русским обществом в его всеобъемлющих благих начинаниях. Ни самым прогрессивным и молодым царем, ни обществом лапотников, пусть порой говорящих на французском лучше, чем на родном языке…
Алла, излагая историю Сперанского, поначалу встала у доски в выгодной позе, полуспиной к публике, так, чтобы всем была доступна линия бедер и груди. Вот так, в пол оборота, она чертила на электронной доске; ручка-стик мягко стукала по пластику и выписывала крендельки букв и цифр – административная реформа, судебная реформа, финансовая реформа. «Реформу» Алла изобразила с заглавной буквы, и «Р» у нее красивая, с шляпой, как у мушкетера. Вдруг, резко развернувшись, Алла оказалась у окна. Облокотившись о подоконник, она обратилась к классу:
– До войны с Европой Сперанский, будучи русским министром и ближайшим советником царя, встретился с императором Франции, с Наполеоном Бонапартом. Бонапарт был чемпионом, капитаном европейского мира. Он был кумиром поэтов, он был звездой круче леди Гаги и Дани Милохина. Художники писали его портреты. Красавицы той эпохи мечтали хотя бы на одну ночь оказаться в спальне коротконогого толстячка, который из простого армейского офицера поднялся, и как! Стал лидером сильного мира, союза двунадесяти языков! А сила его в идее свободы… Русский царь в ту пору хотел выглядеть прилично в кругу европейских вельможных и царственных особ, и хотел этого тем более, что кровь его отца, императора Павла, не давала покоя его совести – вспомните прошедшие уроки… русский царь Александр был тогда болен совестью, совестью человека, сына, не остановившего убийц отца. И вот к Бонапарту пришел его самый умный министр Сперанский. Французский чемпион долго беседовал с русским о государственном устройстве и о пользе, которую могут принести народам рассудительные правители и государственные институты, если эти институты обустроены по уму и по системе, а не по прихоти самодуров… Наполеон называл Сперанского по имени-отчеству, и подарил тому свою самую любимую табакерку с бриллиантом. А «брату Александру» – тогда цари и императоры называли друг друга братьями – «брату Александру» Наполеон отправил послание. В нем он предложил выменять у русского царя Сперанского на какое-нибудь из своих королевств, а их в его империи – как грязи в России. И вот тут случилась типично наша история…
Алла оторвала крупную часть тела – поясницу – от подоконника, и вышла к линии вторых парт. Она остановилась аккурат возле Петра Ивановича и с вызовом на него зыркнула. Тот опустил глаза. Вид у него был – как у ученика, не выучившего урока. Не дай бог попасться учителю на глаза, а то заметит, спросит, поднимет с места… Что же это за такая типично русская история? Но нет, Алла Григорьевна улыбнулась людоедски и подняла его соседку.
– Торопова, по-твоему, что же случилось? У тебя появился шанс отличиться…
«Перед злым космосом…», – донесся с галерки мальчишеский шепоток. Раздались смешки и чихания, но никто на посторонние звуки не обернулся. А Торопова молчала.
– Даю подсказку, Торопова. Что подвело Михаила Михайловича Сперанского?
Девица явственно осуществляла мыслительный процесс. Он заключался в том, чтобы выбрать, остаться ли сидеть, или встать и показаться важному соседу во всей красе. Заодно и рыжую осадить, а то возомнила себя «королевой бензоколонки» – по выражению матери. Процесс завершился в пользу второго.
– Я так думаю, с ним случилось горе от ума и прочь из Москвы. Он остался у вашего Наполеона, в Париже, этот Сперанский. Типа, как наш математик…
Тут уже заржали все штатные горлопаны, а учителя устремили смущенные и вопрошающие взгляды на Шмелева. А тот сидел с затылком багровым, каким бывает закатное солнце на море. Багряный закат – к ветру. Мельник поначалу тоже смешалась, но оправилась мгновенно.
– Сядь ты… Торопова. Будет тебе «прочь из Москвы». История вам – не литература, на коленке не сочинишь и не перепишешь. Хотя… Хотя ход твоих мыслей мне как раз нравится. Сядь, не нависай анатомией.
Смутить Торопову – дело непростое. Смешки, пробежавшие по классу, скорее подбодрили ее, нежели бросили в краску. Она не спеша поместила тело на стул, сверху вниз обмакнув бедного Шмелева томным глазом и едва не задев его ухо грудью.
Тогда Алла продолжила. Вышло у нее это приблизительно так.
Русская история – это история особенной такой зависти. У Сперанского как у всякого талантливого русского реформатора врагов было – как болельщиков у «Баварии». Стоит начать рациональное новшество на европейский лад – так жди, что тебе подставят ножку, а то и за Можай загонят. Кто знает, что это за Можай? А, Курныков? Нет, никак? А то я гляжу, ты такой сегодня бойкий, так и тянет на хи-хи? – она грозит пальцем чубатому мальчишке с дерзкими и смешливыми глазами. А тот ничуть не теряется.
– Можа – это море по-польски. Значит, это за море, – предположил чубатый, – Это ближе чем Париж.
Он бы продолжил, но Мельник срезала его. В Париж, в Польшу – это другое. Это – кто успел. А чаще кто поумнее – тех в ссылку, а не в Европу. Но хватит, хватит фантазий, история – точная наука. Враги и завистники Михаила Михайловича Сперанского наябедничали царю, будто его умник – иностранный агент, будто он принимает дорогие подарки от заклятых врагов России и увлечен помыслами, чуждыми русскому духу. То есть всё как всегда. И вот результат – Сперанского в отставку, потом – в ссылку, а Россия чуть не оказалась на лопатках под Наполеоном, потеряла Москву, а когда русский авось – тире мороз – спас бездарных генералов и министров – вот тогда русские казаки дорвались до Парижа. И там оставили себе память в виде «бистро», зато похоронили всякую надежду на реформы в России, как то предлагал Наполеон. Курныков, так в каком году русская армия вошла в Париж?
Курныков успел только чубом тряхнуть. В самом деле, когда же такое случилось? В 1945-м вроде не были, а если раньше, то не все ли равно – это ж какая дремучая даль времен… «Эх, опять двойка», успел, наверное, подумать Курныков, как с неожиданной стороны пришло спасение.
– И что же, Сперанский умер в ссылке? – с места спросил Аллу директор.
– Ничуть, Петр Иванович. Его постигла еще более печальная судьба русского реформатора. Так сказать, модель номер два. Его вернули из ссылки, одарили новым высоким чином еще при Александре. А следующий царь по прозвищу Палочник – это я уточняю для особо одаренных двоечников – от слова «палка, бить палкой» – так Николай Александрович Палочник Сперанского еще и в Судебную коллегию определил, судить новых вольнодумцев. Декабристов. Как вам такое византийство? Такой вот путь либерала при власти… А когда было восстание декабристов, и кто они такие были? Кто сам ответит и заработает очко в плюс?
«В очко», – смачно хмыкнул кто-то храбрый, но не Курныков. Несколько рук поднялись. Одна взметнулась энергичнее других. Мужская рука с перстнем на мизинце.
– Ах, да, – закинув рыжий локон за шею, будто вспомнила о праве гостей поиграть в учеников Алла, и дала ответить жаждущему. Дмитрий Федорович с места, твердым уверенным баритоном приступил к ответу, и класс разом обернулся к нему.
– Я, конечно, знаю, когда восстали войска, поднятые заговорщиками, которых принято называть декабристами, хотя сами они так себя не называли, а называли тайными Союзами, Северным и Южным обществами, возникшими из Союзов Спасения, а затем – Благоденствия… И я не буду говорить о себе, «Я» – крайняя буква нашего алфавита, хотя мог бы, потому что мой пращур – дед сестры, был из рода Муравьевых… Ладно, я не об этом, а о том, о чем мало известно, хотя и является доказанным историческим фактом – Михаила Сперанского царь Александр в 1820-м году вернул из ссылки и назначил губернатором Сибири, и там новая метла выявила ужасающую по размаху коррупцию вокруг прежнего губернатора. А им был никто иной как Иван Пестель. Иван Пестель – это родной отец Павла Пестеля, руководителя тайного Южного общества и главного заговорщика. Павел Пестель стоял за цареубийство. Он – это к слову, но не для красного словца – сдал всех своих соратников на первых же допросах после провала военного переворота 14 декабря 1825 года на Сенатской площади Санкт-Петербурга – и вот там снова Пестеля со Сперанским свел новый царь, Николай – именно его готов был убить сын вороватого отца; так что государственный человек Сперанский победил в себе чистого либерала и обрел в том истинное величие исторической фигуры и русского деятеля, уважаемая Алла Григорьевна. Ответ окончил. Точка в отдельно взятой русской либеральной модели истории.