
Полная версия:
Прощание с Рейном
– Так, действительно, хватит! Уже не школа, а какой-то Дом-2! Выйдите из моего кабинета. Все! – хлопнул по столу пудовой ладонью Шмелев, – А Вы, Дмитрий, уйдите от греха. Я Вам достойную характеристику напишу, для Гарварда. Хотя не пойдешь ты больше в школу учить, не твое…
– Это точно, – подтвердила Алла. Но тут и для нее нашел Шмелев «теплое слово».
– Вы, Алла, тоже заявление готовьте. И уж о Вашей, так сказать, характеристике… Не обещаю, не обещаю. И идите уже, идите отсюда. Видеть вас всех не могу.
– Это с какой радости мне писать заявление, Петр Иванович? Что за… – Алла едва сдержала непечатное слово. С ее щек словно спала пудра, кожа побелела. Воцарилось напряженное молчание, пока директор вновь не заговорил.
– С какой радости? А для симметрии. Тем более Вам, Алла, пэтэушников учить – как бы это сказать покультурней – западло. После того, как нас, как Вы это сказали?.. «Сольют с путягой».
– Вот мне интересно, а кто историю будет преподавать у вас, если я действительно сейчас решу уйти? – накатила на Шмелева Алла Мельник. В ее голосе за вызывающей напористостью, к которой в школе привыкли и которой ждали, за которую даже по-своему ее любили – за стремление разорвать простыню серой обыденности, рутины, что наброшена на учебный год, за кулачек, упертый в бедро – и вот за всем этим можно было угадать в ее голосе дрожащую нотку неуверенности в себе, женской одинокой беззащитности. Звук надорванной струны… Но Шмелев проявил себя, он остался кремнем. «Зачем сейчас? К осени, конечно. У афганцев есть выражение: поцелуй и оставь тот камень, который тебе не по силам… Конечно, характеристика и у Вас будет самая прекрасная, самая либеральная».
Алла опустили голову и села на стул. Огненная грива упала на лицо и прикрыла его, как африканский занавес. Что такое африканский занавес? Бог его ведает.
Устинов тем временем собрался и вышел, не дождавшись окончания спора. Проходя мимо Беллы, он услышал сказанное ему тихо: «На свободу»?
– Точно так.
– Удачи тебе.
– Лучше победы.
– Конечно. Победы. Хотя в капсуле твоей победы жить как-то тесно.
– В правде всегда тесно. Но ты и не живешь. Со мной.
С тем и вышел, оставив за собой последнее слово, как всегда. Крайнее слово.
Виктор Леонтьев замолк, задумался. Ему вспомнилась большая река, только освободившаяся ото льда и полная черной водой. Река катила вдаль, вдоль древней крепости, Детинца. Она выпросталась из-под покатого моста, как серебряная нить из игольного ушка, и на свободе искрилась на солнце, подставляла ему спину. Вдали река изгибалась и разделялась на два рукава, которые обнимали пятачок необитаемого островка. Зимой и летом можно увидеть твердь, а в половодье картина такова, словно ивы и березки поднимались худенькими букетами стволов непосредственно из тишины воды. Беспочвенно, безбытно. Дымка тумана, еще не в полной мере рассеянного солнцем. Сквозь ветки крон, покрытых первым пухом цыплячей сероватой зелени едва различимы купола Свято-Юрьева монастыря.
– Что ты? Эй, давай, рассказывай дальше! – подстегнула Леонтьева Юленька и дернула того за локоть. Она не рассчитала силу, так что рюмка опрокинулась, залив скатерть розовым.
– Этой розовой крови связь, – тихо произнес Виктор.
– Извини. Но сам виноват. Не замирай, ты с женщиной, а женщины не любят прерываний…
– Этой розовой крови связь, этих сухоньких трав звон, уворованная, нашлась… Нечего дальше мне рассказывать, Юля. Точка. Конец истории, так сказать. Устинов ушел. Константинов тоже ушел. Сперва, как зимой, заболел – так, думали, отлежится от стресса, отлежится и вернется, ан нет. Такого Петр Иванович не ожидал. Вот и вся история. И как ты после этого, все еще хочешь Левочку в нашу кухню привести на медленное томление? Во имя создания гармоничной личности, так сказать?
– Нет, погоди. Что значит «не вышел»? Как это, «вся история»?
Юля взмахнула рукой так нетерпеливо, так повелительно, что официантка мигом возникла у стола. Она забрала рухнувшую рюмку и молча пошла за новой.
– Не вышел – значит, не вышел. Не вышел духом и здоровьем для задачи, поставленной перед нами временем. Так звучит? Зазвучало? Зазвенело? Что-то там обнаружили эскулапы в сосудах шеи. А я не исключаю, что он их и себя еще и убедил в тяжести бляшек. Голый же факт – не вышел он. Точка. Инвалид. Хотя на дому он работает, учит, готовит недорослей к выпускным и ко вступительным. Частным, естественно, образом готовит. То есть репетирует. Учеников пока мало, но Белла старается, она над ним взяла шефство. С буквой «ф». Она героиня у нас, ей подвиги к лицу…
– Тоже мне подвиг! С буквой «г»… Сначала довести человека, а потом пестовать…
– Не в том дело. Белла от Константинова переняла его классы и по русскому, и по литературе. Я зашел к ней на урок, вот как раз перед отъездом сюда. Она присела на учительском столе, на уголке, лицом к классу. Худенькая, совсем молодая, лицо красивое, бледное, возвышенное. Нос, писаный грифелем. Модельяни бы обзавидовался. Он любил горбинку. Вот она сидит, в руке книга, и читает Чехова. Про гробовщика, у которого жена померла. А Торопова на второй парте в оба уха слушает. В рысьем глазу – слезинка. Я после урока у Львовны спросил, что так, чем она слезу высекла? Она мне объяснила:
«Я, – говорит, – им еще так про Беликова расскажу, что не презирать, а завидовать ему будут»… «Кому завидовать»? – изумился я, а она взяла мою руку, проскребла ногтем сильно по коже, так что осталась белая борозда. Больно, но не очень. Терпимо. «Ты что, Львовна, а мы уже на ты»? «Ты даже руку не одернул, а человек без кожи от боли умрет».
– И чему тут завидовать? – скривилась Юля, а сама, непроизвольно, ноготком провела себе по руке, от кисти к локтю, вдоль вены.
– Чему? Не знаю. Один крупный ученый объяснял, что мозг – это не способ получения информации, а механизм защиты от ее избыточности. Если бы на нас обрушилась вся информация, которая витает вокруг нас и несется на нас, то мы бы сгорели, как под ядерным ударом, мы бы умерли. Зато на миг мы бы стали обладателями чего-то, что мы бы не успели понять. Так, может быть, похожее и с чувствами? Кожа души – это и есть механизм ограничения для чувств? Для любви?
И тот, у кого душа не затянута роговицей, умирает?
– А ведь ты увлекся вашей Беллой, да? Конечно, ты же заядлый холостяк, вас такие и берут на крюк…
Леонтьев глянул на женщину с грустью и не стал отвечать. Юля права. Хороший школьный учитель, воспитатель, педагог должен оставаться бездетным. Иначе сапожник без сапог, иначе на тех и других сил не хватит. Это выбор, на кого класть жизнь, на Леонтьевых – их может еще стать один-два, или на несколько сотен Курныковых и Тороповых…
Если бы искусственный интеллект мог просчитать пользу и изъяны, бесполезности той или иной жертвы, как умная машина считает шахматные ходы… Не дай бог. Этой худенькой крови связь…
Из оцепенения Виктора вывело прикосновение холодного предмета ко лбу. Он вздрогнул. Это Юля прислонила потную полную рюмку к коже, напружиненной мыслью и опасной и бесполезной.
– Ты меня извини за настырность, а тут дело, оказывается, личное. Но я ведь и журналистка и женщина, пусть случайная на твоем пути встреча. Но все-таки, про школу. С Мельник-то что? С вашей рыжей бестией. Ушла-таки?
– Таки? Таки нет. Какое там. Так, пугнул ее Шмелев. На полном ходу поезда еще одного препода скидывать? Нет, конечно. К тому же у нее что-то с молодым районным господином. Мы так его прозвали меж собой – «дух районный». Это к твоему вопросу о необходимости близких взглядов для близости… Видели их наши зоркие тетушки-англичанки, видели вместе, в кафе, в обнимку. Сказали, мол, сидят как голубки… Еще донесли, что дух – без кольца на пальце.
– Ерунда это. Я имела в виду совсем другое. Совсем другое…
– Не знаю, что ты имела в виду, а вот Левушку ты все еще хочешь в наши умелые руки передать?
Виктор опустошил фужер с коньяком одним махом и прикрыл веки. А когда поднял их, то обнаружил перед собой не Юлю. То была опытная и высокомерная красавица, не предпринимающая ни малейшего усилия, чтобы скрыть собственное коварство.
– Я же тебя предупреждала, что я журналистка и женщина, Витя Леонтьев! Это не конец истории. А что, если я совсем не случайно в этом отеле? Что, если я за тобой охочусь? И нет у меня никакого сына, нет у меня Левушки… А есть такой пухлый Лео, которого Тимурчик уже купил, уже соблазнил прелестями Германии? Отличная такая история, круть! В одной из лучших школ столицы директор и районное начальство увольняют патриота, человека с регалиями, со знаниями обширными, с опытом заграничным и с тоской по родине глубочайшей. А кого же оставляют? Конечно! Рыжую либералку, пипетку с ловко подвешенным умелым языком. В различных, так сказать, отношениях. Развращает молодежь на глазах у изумленной публики.
А в учительской коллектив, видите ли, утомился и в обмороки валится. Как сюжет? Чеховский?
Сказать, что Леонтьев изумился, был шокирован – неверно, неточно. Нет. Чем удивишь русского человека в дни войны? Предательством? Безразличием? Жлобством? Даже истинным подвигом уже не удивишь. Вот он и ответил:
– Ходил когда-то ко мне на борьбу парень, сын другого тренера. Всё было при нем, и всё, как у людей. Руки, ноги, голова. И все-таки я как его увидал, так меня не оставляло странное чувство, что он – совсем не такой, как мы. С Луны, что ли? Боролся он отлично, только тоже необычно, даже не как левша. Задумчиво он боролся, как будто со стороны на себя глядел. Все приемы у него выходили вроде как у всех. А только что-то не так, а что – я не мог разобрать. Каждый раз я сомневался, ставить его на турнир в команду, или взять кого послабее, зато… нормального… Не за результат сомневался, а как-то за него было боязно… Однажды, – тут Леонтьев отставил от себя пустой фужер и взялся за пиво, но не пригубил, – однажды мы, тренера, праздновали 23 февраля. Выпивали, конечно. И я набрался нахальства, спросил у отца, как его сын в школе и дома, без странностей? А тот мне просто объяснил – у парня с рождения все органы наоборот. Печень слева, сердце справа. Мозги тоже – полушария поменяны, северный полюс с южным. Так что, Юля, меня трудно удивить тем, что нечто есть не то, чем должно быть, и чем оно кажется. Пиши, если тебе надо, и живи с миром. Тебе же виднее, что тебе для победы нужно.
Мужчина поднялся из-за стола. Подал знак официантке росчерком – плачу. И махом, в глоток, выпил пиво. Обтер тыльной стороной ладони верхнюю губу. На руке остался след от свежей пены.
– Постой, Леонтьев! – окликнула его женщина, и тоже приподнялась со своего места, – А парень с Луны стал чемпионом? Любишь ты загибать и прерывать истории…
– Нет, не стал. Он через пару лет умер. Просто так, безо всякой зримой медицинской причины. Внезапная смерть. Я был на похоронах. Отец с матерью не плакали. Теперь всё?
– Нет, не всё! – глухо, капризно и в то же время растерянно, произнесла Юля. Она подошла к Леонтьеву вплотную и что-то шепнула на ухо. Ухо покраснело, лицо осталось бледным. Официантка с нескрываемой завистью оглядела маленькую женщину с макушки до щиколоток.
* * *Виктор Леонидович выглянул в окно на школьный двор, присмотрелся к копошащимся там малышам, к существам с белыми бантами, прыгающим на одной ножке. Банты вздрагивают, отставая от кругляшей голов. Сахарная вата на ветру. «А все-таки пока ничего не меняется, – подумалось ему, – „классики“ форэвер». И стало теплее на сердце. Потом он присмотрелся к родителям, которые кто терпеливо, а кто – похаживая взад-вперед, ждут тех, кому еще долго-долго пыхтеть за партами до их последних звонков. Родители ему меньше понравились, и он приподнял взглядом кроны деревьев. Кто прячется там? Нет, того, кого он высматривал, там не было. Математик нетерпеливо вскинул близко к глазам руку с часами. Это позолоченные часы с крупным циферблатом, на обратной стороне, на крышке которых, не видимая чужому глазу, выгравирована надпись «Полет к 20-летию Великой Победы».
Первый час сдвоенного урока геометрии заканчивался теоремой о подобии треугольников, образованных особыми точками математического воображения. Ученики осуществляли броуновское движение умов, в жажде вот-вот оказаться в празднике жизни там, внизу, под окнами класса. Учитель сегодня не был к ними столь требователен, как зимой, но и отпустить просто так не решился. Ответственность… Директор, Петр Иванович, провел на этот счет с педагогами инструктаж. Никакой халатности в день Последнего Звонка.
Леонтьев постучал пальцем по стеклу. Если кто-то из сборища оболтусов и двоечников – а именно так он ласково именовал только этот класс – докажет теорему до наступления минуты «Х» – пяти минут до звонка, то он отпустит всех разом. Он им это пообещал, вопреки наказу директора. Впрочем, его игра была практически беспроигрышной. Опыт подсказывал, что в такой день мозги у старшеклассников столь далеки от равносторонних треугольников, что за время его преподавания в обычные-то дни можно по пальцам перечесть тех, кто одолел доказательство без помощи учебника. Да и самого сильного ученика в «математическом фахе», Гены Лядова, нынче нет в классе. Отсутствует. Он на похоронах брата-добровольца. Если бы не последний звонок, класс бы собрался на кладбище. А так – нельзя, звонок – он один раз в жизни, а смертей на ее рельсовом полотне – много. Хотя последний звонок – сейчас звучит плохо… Лучше было бы так: «Звонок на выход в жизнь».
В дверь постучали. Два частых, два с разбивкой. Условный сигнал. Заходи, Белла Львовна, заходи. Ты на минуту раньше срока. Белла Львовна – она такая. Спешит делать добро.
Учительница, легкая на ногу, впорхнула в класс и устремилась к столу с высоко поднятым подбородком. Все вскинули головы и проводили ее взглядами. В них не было насмешки, не было испуга, какой порой сам собой окрашивает лица школьников при входе в класс иных педагогов… Но и любопытства тоже не было. Хотя могли бы усмехнуться в кулачок.
Виктор Леонидович подал ей знак – еще одна минута. Она кивнула, улыбнулась заговорщически, и замерла возле доски, прямо под большим треугольником, рассеченными пунктирными линиями. «Биссектриса, медиана, высота», – совсем шепотом, одними губами, подтвердила понимание изображения Белла Львовна. Ее темный локон коснулся средней линии.
Леонтьев про себя отсчитал до пятидесяти, и прочертил в сухом воздухе знак вопроса.
– Итак, Спаситель есть, или Спасителя нет? Считаем до трех.
Спасителя, конечно, не оказалось.
– Вы проиграли, господа будущие новобранцы и их подруги. Теорему снова доказали без вас, – торжественно произнес Леонтьев, на что улей отозвался беззлобным гулом. У-у-у, нечестно, нечестно, эту задачку и Лядов бы не потянул, у-у.
– Тихо, лодыри. Я выиграл честно. При следующей нашей дуэли я вам предъявлю решение, которое проще пареной, не побоюсь этого слова, репы. Так что тихо мне тут, а то еще теоремку Аполлония задам, вот тогда задышите глубже, господа лицеисты (улей стих) – но раз я выиграл, то я в своем праве. Следующий урок вы здесь сидите без меня (у-у, круто, кул), сидите вы с Беллой Львовной. Она вам почитает вслух (у-у-крэнч-у-у), а вы тихо и внимательно – для особо непонятливых или забывчивых повторю, тихо и внимательно послушаете ровно двадцать пять минут после перемены. Если вами договор не будет нарушен, то остаток урока – ваш. Хоть в морской бой. Хоть болтайте, хоть Беллу Львовну вопросами о личной жизни мучайте (кул, кул, красс). Да не ее личной, а вашей, оболтусы!
Леонтьев подмигнул Белле, она в ответ моргнула. С этим напутствием он взял сумку и вышел. Вскоре продребезжал старый, заслуженный звонок. Улей забурлил и вытянулся из класса. Белла оперлась локтями на подоконник, положила на ладони подбородок и уставилась на двор. Вот перед ее взглядом появился Леонтьев. Он вышел из-под массивного козырька, что над входом в школу, из-за колонны, огляделся, раздумчиво спустился с широких ступеней – их три – и направился к женщине. К женщине с ребенком. С мальчиком лет десяти – двенадцати. Они не обнялись с женщиной, не поцеловались, но Белла уже неотрывно следила за тем, как протекает их разговор. А потом Леонтьев взял за локоть юношу и втроем они двинулись под козырек. Тогда Белла села за учительский стол, выложила на него из сумки потрепанную заслуженную книгу, раскрыла ее на заложенной пожелтевшей странице и на пробу своего голоса прочла:
«– Я знаю, у вас в гимназии не признают Щедрина, но не в этом дело. Вы скажете мне, какой же Пушкин психолог?
– А то разве не психолог? Извините, я приведу вам примеры.
И Никитин продемонстрировал несколько мест из „Онегина“, потом из „Бориса Годунова“.
– Никакой не вижу тут психологии, – вздохнула Варя, – Психологом называется тот, кто описывает изгибы человеческой души, а это прекрасные стихи, и больше ничего.
– Я знаю, какой вам нужно психологии! – обиделся Никитин, – Вам нужно, чтобы кто-нибудь пилил мне тупой пилой палец и чтобы я орал во все горло – это, по-вашему, психология»[8].
Леонтьев провел Лёвушку и Юленьку по коридорам школы, ограничившись, впрочем, двумя этажами. Мальчик был пухловат, но боек, и «показался» ему. Он проявил к школе и по отношению к самому Леонтьеву определенное любопытство. Юленька держалась тихо, она шла, чуть приотстав. У кабинета физики, однако, она не выдержала и сзади, сверху обняла сына. Затем тот удалился за тяжелую дверь. Так договорился Леонтьев – завуч-физик проверит глубину знаний парня в естественных, так сказать, объективных дисциплинах. После этого можно переводиться к ним.
Оставшись наедине с Леонтьевым, Юленька спросила, есть ли в здании уголок, где можно поговорить тет-а-тет. Леонтьев указал на подоконник в коридоре.
– Классика.
Женщина оглядела себя, свои брюки строгого черного цвета, и махнула ручкой.
– Подсадишь?
Леонтьев сперва медленно провел сухой ладонью по прохладной плоскости, подул на то место, куда прилунится важная часть брюк, и вдруг и мягко и быстро охватив талию Юленьки одной незапыленной левой, переместил ее тело наверх. Следом – запрыгнул сам. Оба от такой его ловкости почему-то смутились.
– Спасибо тебе, – услышал Виктор Леонидович.
– Пока не за что. У нас завуч строг…
– У меня смышленый парень. Думаю, возьмут. Да?
– Я тоже. Думаю…
Помолчали.
– Не страшно, что ваши башибузуки тебя вот в таком виде засекут?
– Нет. В марте было бы не по себе. А сейчас – по себе.
– Почему так?
– Не знаю. Весна – она и в арифметике весна. Многое изменилось, хотя что – не могу дефинировать. То есть определить. Вот, забор школы покрасили. И контрнаступа все ждем, Артемовск вроде бы взяли. И ты здесь, на жердочке. И лодырей и бездельников, коих ты в башибузуки записала, скоро я не увижу, выпустятся в какую-то жизнь, начнут биться с ней, рожать, умирать… Наверное, мне каждый раз в этот день не по себе, и каждый раз на следующий день я про эту свою неконгруэнтность забываю.
– А хочешь знать, что стало с вашими отставниками?
– С кем?
– С Федорычами. Хочешь?
– Откуда знаешь?
– Интересовалась. У меня контакты. Я же пресса!
– Ты интересовалась? Зачем?
– Тоже весна.
– Понятно.
– Тебе действительно понятно?
– Нет, конечно. Иногда проще понять квантовую связь личного выбора со вселенским счастьем, чем вот такую… женскую весну…
Леонтьев взглянул на циферблат.
– Торопимся?
– Мне на урок надо вернуться. Белла Львовна оболтусов двадцать минут занимает. Так сказать, грудью внеклассного чтения на амбразуру.
– Грудь-то как, удержит? – все-таки съязвила Юля. Лицо у нее при этом было такое, будто слова сами собой сорвались с губ, помимо воли.
– Кто знает… Кто знает, – задумчиво произнес ее собеседник, – Так что ты узнала про наших?
Юленька посерьезнела. Ее рука легла на локоть мужчины. Не так, как при их встрече зимой, во Владимире, а иначе. Вкрадчиво.
– Ты знал, что Константинов с Устиновым – сводные братья? По отцу?
Леонтьев кивнул по-болгарски.
– Нет, не слышал. А какая разница?
– Такая. У них отец – военный. Героический советский человек. Константинов – от первого брака у него, и фамилия – от папы. А Устинов – от пятого.
– Ну и что?
Леонтьеву нравилось вот так сидеть, бок о бок, касаясь теплого Юлиного бедра, обтянутого тонкой тканью. Нравилось. А пробудить в себе интерес к ее словам, к ее рассказу, ему не удавалось. Неужели из-за «бок о бок»? Константинова, их «странного словесника», он не то, чтобы позабыл, нет – Белла нет-нет, а что-то сообщала о ее «подопечном», что-то милое или что-то возвышенное… о каких-то его литературных открытиях (то как Пушкин нашел путь к «Высшему Я», то как Чехов создал мир «людей без кожи», людей будущего, то еще что-то в подобном роде), – но если и помнил, то как о давно прошедшем, увядшем в памяти. Прошлогодняя трава забывается при виде листвы, набирающей летнюю пышность. А к Устинову Леонтьев не успел привыкнуть, и уж, тем более, установить человеческую связь. Хотя…
Математик тот был, конечно, сильный. Леонтьев испытывал к Устинову естественную ревность не как с сопернику по ремеслу, а как к… типу личности. В мирное время не случилось бы такой малосольной ревности, и, как знать, могла бы протянуться между ними приятельская нить. Но время не мирное…
В груди у Виктора возникло некое неудобство. Он снова посмотрел на часы. Юля недовольно наморщила носик и чуть отодвинулась от Леонтьева.
– А что это Константинов уговорил вашего директора взять на работу Усинова, тебе тоже не интересно? Как там у вас, параллельно?
Леонтьев спрыгнул с подоконника и встал перед Юлей так, что группа чьих-то вольноотпущенных старшеклассников, как раз в тот миг выскочившая из-за угла в коридор, смешалась и развернулась к лестнице.
– Ты что?
– Не знаю. Устал сидеть, – солгал Виктор Леонидович, – Что-то еще ты узнала? Так ведь?
– Так, так, – согласилась Юля. Она ждала этого вопроса.
– Ну?
– А что ты в прошлый раз говорил про худую кровь, про связь?
– Не помню, – снова соврал Леонтьев. Так бывает, такие мгновения, когда ты помнишь все сразу. И цвет пролитого зрелого портвейна на крахмал скатерти, и сильный вкус духов женщины в красной блузке, и линию ее носа, хотя твои веки сомкнуты. И стволы, тянущиеся из выпуклого горизонта воды к высоченному выпуклому небу. И решение задачки о подобии. И строчки, связывающие слова в ткань всеобщей вязи. Логос…
– У нас в редакции военкор работал в Артемовске в начале мая. Его по позициям водил доброволец с позывным «Интеграл». А я ведь такая, я что-то учуяла, уточнила – имя «Интеграл» – Дмитрий. Высокий, в возрасте, сухощавый. Серые глаза, четкий профиль, прекрасная речь. И, самое главное, владел немецким. Его звали переводить пленному немцу.
– Владел?
В глазах Виктора Леонидовича мелькнуло что-то такое, что-то такое болезненное, новое для Юли, что женщина осеклась, наклонилась к нему и опустила ладонь ему на плечо.
– Погиб? – подчеркнуто сухо спросил он.
– Девятого. Девятого мая. Судьба. Один брат так, а другой – вот так.
Леонтьев странно, тяжело посмотрел ей в лицо, как бы сквозь ее зрачки вглубь затылка, под самое темя.
– А я… А я тут… С его губ едва не сорвалось грубое слово.
Юля убрала руку с плеча.
– Кто-то очень крепкий должен остаться тут, при башибузуках, при нас… Но ты иди, ты, пожалуй, иди и смени вашу Беллу Львовну. Проверь, не съели ли ее наши будущие новобранцы. Иди, а мы тебя подождем внизу. Расскажем тебе, как с Лёвушкой обошлось строевое начальство.
Виктор Леонидович в третий раз сверился с часами. У него оставались еще целых семь минут. Он, однако, развернулся и, чуть подволакивая ногу, поплелся наверх, в класс. Ему больше всего хотелось остаться одному и выпить богатый глоток виски; и, в то же время, хотелось оказаться с женщиной, с некоей «женой», в идеальном семейном кругу. И, не отменяя первого желания и второго видения, дном внутреннего глаза виделось и третье – он, в камуфляже, с «Макаровым» у пояса, вместе с донбасскими бойцами из «Пятнашки». «Интеграл». Не очень подходяще. Почему не «Экспонента»? Жаль. Жаль. И мысль, очень досадная мысль: «Макаров» не подходит, лучше бы «Стечкин» или ТТ… Старая и забытая, было, травма колена почему-то именно сейчас очнулась от многолетней летаргии, да так очнулась, что от ступеньки к ступеньку становилось отчаянно больно, больнее и больнее.
Распахнулась белая дверь, крашеная дорогой финской краской «Тиккурила». Учитель математики вступил в класс с таким лицом, что ННН-ский гимнаст, чемпион Москвы среди юношей Коля Чедринцев так и замер в стойке на голове, упертой в парту. Стало тихо. Белла Львовна умолкла на полуслове. Леонтьев обозрел класс, все понял и гаркнул так, что стекла задребезжали:
– Встать! Смирно!
Тут Чедринцев рухнул, остальные поднялись с мест. Никто даже не хихикнул. Белла тоже встала с раскрытой книгой в руке.