
Полная версия:
Далёкое и близкое
Писарь, прокашлявшись, прочел.
– Все остальные в Петербург, – сказал воинский начальник. – Сегодня в два часа дня посадка в эшелон. Вот они вас проводят, – указал полковник на писарей, – и будут вашими начальниками до прибытия на место назначения. Теперь, до часа дня, вы свободны, но не напиваться! Сохрани боже!
Я попал в Петербург. Лещ и Зарецкий в псковскую партию. В час дня нас построили и повели на станцию. Четыре товарных вагона с лаконическими надписями «40 человек. 8 лошадей» и несколько вагонов третьего класса были уже на первом пути.
– Садись! – скомандовал писарь, и несколько сотен людей ринулись в атаку на вагоны, швыряя вперед сундуки и мешки – потом в вагоне разберутся! – срывали друг друга, орали, сыпали отборные ругательства. Быстро заполнили места на нарах, открыли вторые ворота и заслонки на окнах. Понемногу успокоились. Кое-кто принялся закусывать, раскрыв свои «хутора» (мешки, чемоданы, сундуки), кое-кто, держась за стенки вагонов, выглядывал у дверей на платформу, где важно прогуливался начальствующий писарь. В вагоне послышались звуки гармоник и песен.
В два часа подали паровоз. Удары в станционный колокол, свисток кондуктора, и нас повезли. Население нашего вагона на минуту притихло, потом заговорили, потом кто-то запел, к нему присоединились певцы и гармоника, и полилась популярная в те годы песня:
«Трансвааль. Трансвааль, страна моя.
Ты вся горишь в огне…»
Вагонный хор всю душу вкладывал в бесхитростные слова песни о далеких бурах, всю тоску и печаль людей, увозимых для тяжелой доли солдата.
На больших станциях, где поезд подолгу стоял, из вагонов выскакивали лихие танцоры, гармонисты усаживались на пол вагона. Свесив ноги, и плясали «русского» с прибаутками, с прихлопыванием по голенищам, с присядкой, с присвистом…
– Новобранцы едут! – мигом разносилось по станции, и эта новость быстро привлекала «штатских». В пляшущую группу вмешивался цветной девичий платок, и напряжение плясунов возрастало. В самый разгар пляски звучал колокол дежурного по станции, мы неохотно возвращались в вагоны и из дверей перекидывались любезностями с девицами.
– Ждите обратно нас! – кричал какой-нибудь парнишка, размахивая на ходу поезда фуражкой. В ответ развивались цветные платочки. И нас тащили дальше.
Было уже темно, когда наш медлительный товарно-пассажирский поезд приближался к станции Петербург – товарная. Город сиял электрическими фонарями. Песни стихли. Задвигались люди. Из-под нар начали вытаскивать багаж. Поезд замедлил ход и остановился. Командующий писарь первым выскочил на платформу из своего классного вагона и закричал:
– Стройсь!
Высыпали из вагонов и построились в шеренгу.
– На первый и второй рассчитайсь!.. Ряды вздвой!
Кое-как вздвоили ряды, толкаясь сундучками.
– Деревня! – с сожалением сказал писарь и повел нас на ночлег в казармы лейб-гвардии Финляндского полка.
Город жил обычной бестолковой жизнью. Куда-то, сталкиваясь и расходясь, бежали люди, носились автомобили, гудели трамваи. По улицам маршировали взводы солдат, совершая вечернюю прогулку.
В Финляндских казармах нас накормили первым солдатским ужином и до утра оставили в покое. Мы пошли бродить по казарме, вызывая расспросы любопытных финляндцев.
– Какой губернии? – спрашивали солдаты, надеясь встретить земляков.
– Петербургской.
– Не наш. Проходи.
Если же находился «наш», следовали дальнейшие вопросы.
Казарма не производила плохого впечатления. Чистота, дисциплина, кое-где газеты «День» и «Современное слово» – мало говорили о бездушии казарменной жизни, но все же искусственно вызванная скученность молодых здоровых людей вызывала недоумение и какую-то непонятную тревогу.
На другой день, после утреннего чая, гостеприимно предложенного финляндцами, нас повели «на разбивку» в Михайловский манеж, что вблизи Исаакиевского собора. Сюда собрали, по меньшей мере, тысячу человек с таким же количеством сундучковых хозяйств всевозможных цветов, объемов и возрастов. Когда мы вошли в манеж, разбивка уже производилась. Каждый начальствующий писарь регистрировал свою команду и ждал вызова.
Подошла и наша очередь. Нас построили гуськом и направили к офицеру, около которого стояло несколько унтер-офицеров различных полков и два рядовых солдата. Офицер на глаз определял какие-то ему одному понятные качества новобранца и произносил одно из четырех названий полков:
– Финляндский…
– Московский…
– Кексгольмский…
– Измайловский…
Тотчас после названия полка рядовой солдат толкал новобранца вместе с его сундучком в сторону одного из унтеров и звонко выкрикивал еще раз название полка. Унтер принимал новобранца и ставил в строй. Меня толкнули к Кексгольмскому унтеру. И вот я в строю. Кругом ни одного знакомого лица. Вскоре наш унтер подошел к офицеру, щелкнул каблуками и, одновременно взяв под козырек, доложил:
– Вашескобродие! Комплект молодых солдат для запасного батальона лейб-гвардии Кексгольмского полка набран.
– Уводи,– лениво сказал офицер и что-то пометил в своей записной книжке.
– Шагом марш! – скомандовал унтер, и мы тронулись за ним.
Казарма запасного батальона находилась вблизи манежа на Конногвардейском бульваре. Нестройною толпою ввели нас на казарменный двор и снова построили. Доложили в штаб. Пришли фельдфебели четырех рот и по очереди набирали себе людей. Всех приведенных внесли в ротные списки, отправили к ротному парикмахеру, а потом в цейхгауз. Каптенармусы выдали мешки для штатской одежды и по пакетику нафталина. Мы разделись догола и получили казенное обмундирование, начиная с белья и кончая фуражкой.
– Настоящие солдаты! – похвалил каптенармус. – В других полках вам бы какое-нибудь старье выдали, а у нас все с иголочки.
В зеркале цейхгауза я увидел лицо молодого солдата запасного батальона лейб-гвардии Кексгольмского полка Василия Дмитриева. Оно было безусо и слегка бледно. Глаза смотрели на меня с затаенным испугом и недоуменным вопросом: для чего все это? На плечах краснели погоны. Ворот гимнастерки был немного велик. Я надел фуражку с жестяной кокардой. И лицо в зеркале стало похоже на десятки других лиц молодых солдат, толпившихся в цейхгаузе.
Так произошло мое окончательное превращение в «серую скотинку», которую через два месяца пошлют в окопы защищать «веру, царя и отечество».
Глава IV
МОЛОДОЙ СОЛДАТ ПЕРВОЙ РОТЫ.
С понятием «казарма», как известно, связано представление чего-то крайне неуютного, громоздкого, размеренно-бездушного, лишенного уюта. В этом отношении казармы Кексгольмского полка в отличие от Финляндского полностью оправдали свое название. Огромные корпуса их, давящие своими размерами в длину, плотно срослись друг с другом вдоль бульвара. Они глядели на живописный бульвар тысячью окон без всяких намеков на украшения. С бульвара казалось, что и люди в этих корпусах должны быть такими же одинаковыми, как окна, такими же скучными и безликими. Со стороны переулка казармы были отгорожены от города высокой стеной конюшен, еще в ранние годы своей жизни, потерявшие всякую свежесть. Эти стены были неопределенно-грязного цвета. Однообразие ее иногда нарушалось прямоугольником ворот, у которых и днем и ночью стояли дневальные с винтовкой.
При каждом корпусе казарм – двор со служебными постройками. Если из такого двора-колодца смотреть снизу вверх, то увидишь прямоугольник казенного казарменного неба, днем такого же серого и неприветливого, как сама казарма, ночью оранжевого от света городских фонарей.
В запасном батальоне полка меня зачислили в первый взвод первой роты. Взвод занимал две громадные комнаты второго этажа, выходящими окнами на бульвар и в переулок. Стены комнат были окрашены в мутно желтую краску. Гнетущее однообразие внутренних стен изредка нарушалось широкими дверными нишами. Вдоль стен тянулись ряды плотно составленных деревянных коек. Через каждые десять коек вздымался щит, разделяющий отделения взвода. Эти щиты по форме напоминали крышки рояля, приделанные широкой стороной к изголовьям, а длинной стороной – к ложу коек. Щиты были раскрашены взводными живописцами: в середине щита находилось изображение солнца, от которого расходились желтые лучи по синему полю. Людей во взводе было много. Поэтому, ради экономии площади пола, проходов между коек не оставлялось, и забираться на койку следовало на четвереньках. Каждая койка имела мешок-матрац, тощий, как блин. Солома в этих матрацах уже превратилась в порошок, пересыпающийся как нюхательный табак в кисете. Кроме коек и четырех небольших столов, никакой мебели в казарме не было. Сидеть разрешалось на концах коек, в ногах.
Всех молодых солдат прикрепили к старым, т.е. уже пробывшим в казарме около двух месяцев. Молодые их были обязаны титуловать «господин старший», старшие обязаны были руководить нами во всех случаях казарменной жизни. С этого времени перестали существовать крестьяне, мещане, писаря, учителя, студенты. Вместо них появились «молодые солдаты».
На другой день по прибытии в казармы, после утреннего чая и прогулки по двору, с нами начали строевые занятия. Мой отдельный командир ефрейтор Васильев, веснушчатый, большеносый, с лицом, изрытым оспой, начиная занятия, в кратком вступительном слове разъяснил, что «строй есть место святое, как в церкви», что в строю ни разговаривать, ни даже думать о постороннем не разрешается, в строю можно только слушать и выполнять команду. После этого он стал обучать нас нехитрому искусству равнения, поворотов, шагу на месте и просто шагу вдоль коек и отданию чести…
Среди солдат отделения оказался высокий, неимоверно тощий, с бледным испитым до синевы лицом, болезненный и горбящийся латыш Носке. Носке постоянно покашливал и совершенно не знал русского языка. Он смотрел на говорившего с ним большими добрыми голубыми глазами, моргал, улыбался и изредка произносил «да», «да» – единственное знакомое ему слово.
Строевые занятия Васильев начинал со стремительного «Становись!» и поправлял на голове фуражку. Мы становились.
– Равняйсь! Смиррно!
Когда отделение замирало, отделенный опять давал волю красноречию:
– «Смирно», так сказать, священный секунд строя. По этой команде надо замереть, забыть все на свете; забыть отца, мать и бабу (здесь давалась очень нелестная оценка бабе), живот подобрать, голову поднять (показывал, как это нужно сделать), плечи развернуть, принять вид бодрый и веселый (изображал веселый вид).
После этого он обводил глазами свое отделение и приходил в изумление: Васильев замечал Носке.
– Носке, выйди из стоя! – командовал отделенный.
– Кто ты такой, Носке? – нежно, не повышая голоса, спрашивал он.
– Носке, – следовал ответ.
– Как тебя зовут?
– Носке.
– Правильно. Ну, вон ты теперь хорошо говоришь по-русски.
– Да.
– Как же ты стоишь, Носке, плохо?
– Да.
– Да, Носке. Ты стоишь не по команде «смирно», а вроде, то есть пузатой бабы. Смотрите, ребята!
Отделенный поворачивал Носке.
– Разве это стойка?
– Да, – отвечал бедный латыш.
– Нет, не «да», а это ерунда. Иди в строй.
Васильев снова поворачивал Носке и слегка поддавал коленом.
– Напра-а-а-во!
Следовали указания Носке, который поворачивался налево.
– Нале-е-во!
Опять указания: Носке стоял к командиру спиной.
– Кру-у-гом!
То же самое.
Так мы каждый день упражнялись до обеда с перерывами «на перекур».
– Откуда тебя бог на меня наслал? – спрашивал отделенный Носке во время перерыва.
Латыш молчит и вопросительно смотрит на товарищей.
– Откуда? – помогают сразу двое солдат и машут в стороны.
– Рига! Рига! – оживает бедняга.
– Такие чучела только в риге и бывают, – решает командир.
И опять:
– Стройся!
Наконец двенадцать. Нас отпускают на обед. Мы хватаем бачки и бежим на кухню вслед за старыми солдатами, не смея их перегонять.
У необъятного ротного котла, вмазанного в плиту, стоит на табурете повар в колпаке, сытый, лоснящийся, с огромным черпаком в руке. Очередь у котла завилась, как часовая пружина. Повар быстро и ловко черпает пищу и, не проливая ни капли на пол, наполняет бачки. Издали видно, что в некоторые бачки он льет дважды: первый раз из недр котла, второй – с поверхности. Это тем, кто подходит без очереди. Такое двойное наполнение произошло как раз передо мною. Не понимая смысла любезности повара, я спросил солдата:
– Вы, почему подходите без очереди?
Курносый повар остановил работу и ждал ответа.
– Взводному, – ответил солдат.
– Ну что же? – возразил я. – Взводный обязан так же, как и мы, встать в очередь.
– А ты, из какого взвода? – невинно спросил повар, доливая бачок солдату.
– Первого.
– И фамилию, небось, имеешь? – продолжал спрашивать повар тем же тоном невинного любопытства.
– Дмитриев.
– Ты герой, – решил повар. – А ты, солдат, сходи в первый взвод и скажи взводному Яковлеву, что Дмитриев хочет ставить его в очередь за щами. Да смотри, не забудь!
Стоящие за мною солдаты внимательно слушали наш диалог. Я сообразил, что мне грозят осложнения с начальством.
Вернувшись в казарму, я рассказал соседу по койке, старому солдату Хруслову, про разговор на кухне. Он выслушал молча и сказал:
– Яковлев у нас – шкура. Любит, чтобы молодые солдаты его угощали, а ты против него пошел. Теперь он тебя проймет. Ставь ему лучше бутылку.
– С какой стати?
– Не хочешь? Ну, уборные чистить начнешь каждый день.
К моему удивлению, Яковлев оказался вовсе не таким, как характеризовал его старый солдат. Перед вечерней поверкой он пригласил меня в цейхгауз и в присутствии каптенармуса спросил:
– Вы, господин Дмитриев, из каких будите?
– Был писарем, а буду учителем.
– А-а! Кажется, вы сегодня имели какое-то столкновение на кухне?
– Да.
– Не «да», а «так точно», – мягко поправил Яковлев, оглядывая меня изучающими глазами. – Знаете, господин Дмитриев, в армии надо почитать начальство.
– Вполне согласен.
Яковлев посмотрел на каптенармуса и продолжил:
– За неодобрительный отзыв о наших порядках я должен наложить на вас взыскание.
– Как хотите.
Яковлев снова посмотрел на каптенармуса.
– Учитывая вашу неопытность, я решил, однако, на первый раз ограничиться замечанием. Будем вперед знакомы.
Он пожал мою руку повыше локтя.
– Чайку с нами не выпьете. По рюмочке может, найдется.
– Благодарю вас. Я не пью водки.
Опять быстрый взгляд на каптенармуса.
– Ну, как хотите. Потчевать можно, неволить грешно. Так обращайтесь во всякое время. Буду рад помочь.
Я отдал честь и вышел, сделав «налево кругом». По-видимому, Яковлев принял меня за состоятельного человека и явно навязывался на «угощение». (В моем кошельке было 5 р. 50 к.)
На другой день после разговора с Яковлевым по взводному расписанию начались занятия «словесностью». На койки уселись все солдаты взвода по отделениям. Урок со взводом вел Яковлев, старший унтер-офицер. Тема «Кто есть солдат, и кто есть начальник солдата».
Взводный ходил перед нами, жестикулировал, важничал, пристально вглядываясь в лица, готовясь читать свою «лекцию». Ежик волос на его голове шевелился, когда он поднимал на лоб и без того высоко сидящие брови. Узенький лоб его совершенно прятался под складками кожи, брови сходились с волосами. Редкая улыбка его обнажала огромный рот с гнилыми зубами, прикрытый длинными украинскими усами.
Лекцию взводный начал довольно странно. Прекратив хождение перед взводом, он вперил светлые глаза в лицо старого солдата-татарина и спросил:
– Ты кто?
Солдат вскочил с койки, вытянув руки по швам:
– Гибадулин, господин взводный.
– Ну да, это твоя фамилия. А кто ты сейчас?
– Слуга царя и отечества.
– Да, ты, Гибадулин, солдат, слуга царя и отечества, – напирая на слово «отечество», повторил Яковлев,– и защитник их от врагов внешних и внутренних. Повтори, что я сказал, Шелудинов.
Шелудинов повторил.
– Теперь ты повтори, Сергеев.
Повторил и Сергеев.
– Кто есть внешний враг? Скажи, Овсейчук.
– Немец, господин взводный.
– Правильно. Внешний враг тот, кто нападает из-за границы: немец, австриец, турок, француз.
– Господин взводный, – вскакивает молодой солдат Иванов, – француз за нас воюет.
– Ну да, пока за нас воюет – не враг, а против нас пойдет – будет враг. Повтори Шляпников.
Шляпников повторяет:
– Пока за нас – не враг, против повернет – будет враг.
– Он еще будет враг, а ты уже дубина.
Шляпников глуповато моргает, но в глазах его искорка смеха. Взвод тоже улыбается, а Яковлев зло глядит на солдата своими рачьими глазами.
– Скажи, Загребин, кто же есть внешний враг?
Загребин повторяет определение взводного. Яковлев, удовлетворенный делает молча несколько шагов и спрашивает Николаева, черномазого солдата с задорным взглядом.
– Скажи, есть у нас внутренние враги?
– Так точно, господин взводный.
– Кто они?
– Революционеры, социалисты, жиды, студенты, адвокаты и взводные.
Солдаты смеются.
– Правильно. А за взводных получи наряд на кухню. Что надо делать с внешними и внутренними врагами? Скажи Николаев.
– Бить их штыками и пулей, господин взводный, а не то и прямо кулаком по морде.
– Молодец, правильно. Ну а взводных? – смеется Яковлев.
На койках движение и улыбки.
– Как придется, господин взводный. Коли под горячую руку или под мухой, то можно и взводных.
– Правильно. Получи еще наряд.
Взводу уже не смешно: кошка играет с мышью. Какое уж тут веселье!
Первую тему Яковлев считает исчерпанной. Он вызывает несколько человек для «закрепления» материала, выслушивает самые нелепые формулировки и распоряжается:
– Господа отделенные командиры! Повторите с отделениями урок на следующем занятии.
Восемь отделенных, как один, вскакивают и, щелкнув каблуками, молодцевато отвечают:
– Слушаю, господин взводный!
– Покурите, – разрешает Яковлев. – Разойдись!
Солдаты расходятся. Взводный, отдыхая, ходит по казарме. Потом обращается ко мне.
– У вас ничего почитать не найдется, господин Дмитриев.
– Есть два-три томика Чехова.
– Не люблю. Вот Мопассан, Арцыбашев – другое дело. Предпочитаю читать насчет клубнички… Ха-ха-ха!
Смех его мелкий. Рассыпчатый.
– По царствующих особ тоже с интересом читаю. По Екатерину Великую тоже много историй существует.
– Не слыхал.
– Ну, как же не слыхали! Кто порослее, тот и в люди выходил. Так заходите к нам в цейхгауз.
Я молчу. Покурившие солдаты возвращаются в казарму.
– Придете?
– Не, благодарю за внимание.
– Как знаете-с! – прищуривается Яковлев. Он оправляет ремень, выпрямляется, приказывает садиться и приступает к продолжению «урока словесности».
– Гибадулин, скажи, кому ты подчиняешься?
– Всем, господин взводный.
– Как это всем? И Носке подчиняешься?
– Никак нет.
– То-то же. Солдат подчиняется своим начальникам. А кто есть начальник? Каждый офицер русской армии есть начальник солдата, и он, солдат, обязан ему подчиняться и отдавать честь. Наибольший же начальник солдата есть его императорское величество государь император. Дмитриев, повторите, пожалуйста.
Я повторяю.
– Правильно. Кстати запомните: начальник обязан говорить солдату «ты», а солдат начальнику «вы» и притом титуловать.
– Отделенный Свислотский, кто твой полковой командир?
Свислотский, высокий угреватый поляк, с круглым рыжеусым лицом, с непостижимой быстротой прыгает с места и рубит:
– Его превосходительство генерал-майор Чебыкин.
– Хорошо, садись. Отделенный Васильев, кто твой батальонный командир?
Васильев, стараясь перещеголять Свислотского выправкой и ответом чеканит:
– Его высокоблагородие полковник Шаповалов.
– Хорошо, садись. Отделенный Чекушин, кто твой ротный?
– Его благородие, поручик Светюха.
В таком стиле сверху донизу исследуется вся полковая иерархия сначала с отделенными, а затем с солдатами. Солдаты путают чины, титулы, фамилии. Яковлев опять вызывает Николаева, «заработавшего» два наряда.
– Николаев, кто твой ротный командир?
– Его благородие поручик Яковлев.
Взводный милостиво улыбнулся.
– Не дури. За умный ответ наряды отменяю. Кто в самом деле?
Николаев ответил.
Наши занятия «словесностью» продолжались ежедневно по два часа. Мы тупели, отвечали невпопад, тупели вместе с нами бедняги-отделенные от дурацкой зубрежки. «Словесность» чаще всего изучалась по вечерам, до семи часов. В семь часов нас кормили ужином и до поверки оставляли в покое. «Люди» – так в казарме называли солдат – занимались на досуге своими делами: починкой одежды, игрою в шашки, писанием писем, пением, танцами под ротную гармошку. Некоторое разнообразие в вечернюю жизнь казармы внес турник. Тотчас появились любители гимнастики и закувыркались на перекладине. Около турника стояли почти все солдаты взвода.
Вдруг дневальный у дверей закричал что было мочи: «смирно!» В казарму пришел фельдфебель. Он принес раппорт дежурного и скомандовал «вольно!», проходя в канцелярию. Сняв шинель, он вернулся в казарму. Слегка сутулый, плотный, с шарообразной чисто выбритой головой он резко выделялся на фоне солдатской массы. На его плечах блестели серебряные погоны подпрапорщика. Каждому солдату у него нашлось хозяйское слово, шутки.
– Жене пишешь? Пиши, братец. Пиши: скучает, небось, – говорит он старому солдату, медленно выводящему каракули на измятом листке почтовой бумаги, и уже смотрит на шашечную игру двух увлекшихся игроков.
– Подвинь-ка эту пешку сюда – сразу три возьмешь, – советует он.
– А ты что, вентиляцию закрываешь на штанах? – мимоходом спрашивает он солдата, штопающего дырку на брюках.
На турнике солдат пытается подбросить свое неуклюжее тело.
– Ну, как ты работаешь? – укоризненно говорит он. – Пусти-ка меня!
С ловкостью кошки он подбросил на руках свое плотное, сильное тело на турник и начал показывать такие фигуры, которые сделали бы честь цирковому акробату.
– Видал? – спросил он отошедшего солдата, держась на турнике одной рукой.
– Так точно, господин прапорщик! Большому кораблю, как говорится, большое плаванье.
Фельдфебель покидает казарму. Солдаты почтительно расступаются, давая ему дорогу. Казарменный вечер потек своим чередом. Девять часов. Горнист во дворе сыграл зорю – сигнал к вечерней перекличке.
Все, бросив свои дела, поспешили в соседнюю большую казарменную комнату и строятся повзводно.
– Смирно! – орет дежурный по роте, и рапортует: – Господин подпрапорщик! Первая рота к вечерней поверке построена. В роте по списку 250 человек. Из них в наряде 20, больных трое.
Фельдфебель оборачивается лицом к роте и, держа список в руках, начинает перекличку:
– Архипов!
– Погиб во славу русского оружия! – отвечает высокий правофланговый.
– Семенов!
Тот же ответ.
Оказывается, что фамилии двух где-то погибших кексгольмцев первой роты должны служить напоминанием о чести умереть под знаменем полка. В приказе по полку о них так и написано: Архипова и Семенова упоминать на вечерних перекличках первой роты на вечные времена.
Потом фельдфебель вызывает каждого живого кексгольмца, и они оглушительно отзывались: я!
За поверкой личного состава читались приказы по роте, по батальону, следовало пение «Боже, царя храни!» и команда: – Разойдись!
Теперь разрешалось спать. Помнится, когда я впервые лег на койку, то уже через минуту у меня зачесалась шея, и я поймал первую казарменную вошь. Тогда мне и в голову не пришло, что я пленил и казнил на подоконнике одну из миллиардной армии паразитов, грызущих, сосущих и уничтожающих славное российское воинство. Вошь сопровождала русского солдата в отпуск, в окопы, в могилу. Она срослась с ним органически, сделалась его вечным спутником. Существование вши без солдата и солдата без вши было немыслимым в течение долгих месяцев первой мировой войны.
– Вши – наши унутренние враги, – говорили солдаты.
… До перехода к занятиям с винтовкой все казарменные дни были похожи один на другой, как зерна в мешке. «Словесность» нас измучила. Мы дремали, как привязанные лошади, слушая «лекции» и «беседы» взводного начальства. Чего «они» добивались? Они хотели вбить в наши солдатские головы готовые формулировки, годные для казарменной жизни, они хотели, чтобы мы думали этими формулами, ложась спать и действуя оружием. Они хотели вытравить в нас собственное понимание вещей, они, наконец, хотели превращения нас в автоматы для стрельбы из винтовок и пулеметов по внешним и «унутренним» врагам.
Нельзя сказать, чтобы наше начальство не добивалось успехов: весь взвод, за исключением «чухон», «свиных ушей», «кособрюхих» и прочих солдат нерусской национальности, знал «словесность». Другое дело, насколько она вытеснила или изменила личное отношение солдата к службе, и к начальству, и к обязанностям.

