
Полная версия:
Легко видеть
Другим, правда не стилистическим, продолжателем правдоискательской лесковской традиции в советской литературе был актер, режиссер, но на самом деле прежде всего прозаик высокой пробы – Василий Макарович Шукшин. Он и сам пытался понять смысл жизни и получаемых от нее ударов, и других людей своими вещами заставлял понимать. Его произведения были удивительно близки к живому разговорному языку, то есть безыскусственны, «не литературны», но это не мешало ему говорить даже о самых сложных проблемах подкупающе родственным каждому языком. Жаль, что он прожил недолго. Наверно, еще многое мог написать, поставить, сыграть.
У Бориса Васильева – тоже отличного писателя – фабулы произведений всегда строились на материале ненадуманных реальных проблем, в чем он был созвучен творчеству великого трагика литературы, посвященной войне – Василя Быкова. Только у главных героев книг Васильева в жизни было больше удачи, чем у героев Быкова, хотя «везеньем» их судьбы тоже нельзя было назвать. В этом смысле Василь Быков был чистым трагиком, не то, что не допускавшим, но во всяком случае не интересовавшимся иными жизнями, чем у тех, для которых не существовало милости Небес. И хотя Борис Васильев тоже почти всегда выставлял свих героев к самой крайней черте жизни, он обходился с ними чуть милосерднее, чем Быков. Само жизнелюбие Васильева взыскивало с автора большее вознаграждение его персонажам в сравнении с ничем не компенсируемой высшей жертвой героев Быкова, которым давалось лишь слабое моральное утешение, что они сделали все, что могли, почти ничего не изменив в пользу своего дела. Эти люди в своей жизни земной были полностью обмануты надеждой прожить ее не напрасно, оставалось надеяться, что им будет за это воздано в жизни иной.
Павел Филиппович Нилин – великолепный писатель, вышедший из милицейской среды, в своей повести «Жестокость» привел классический пример обмана человека советской властью, плюющей на чью-либо честь ради своей сиюминутной выгоды. Истребления чувства чести – вот чего добивалась власть от своих подданных, и Нилин без всяких оговорок объяснил это от начала и до конца. «Жестокость» пришлась, видимо, на ранний период его творчества, а на последнем этапе уже серьезно больной Нилин написал небольшой, но замечательный откровенный рассказ «Грех» о своей связи с соблазнительной и сексуально раскованной будущей врачихой, которая предложила себя в любовницы пациенту без объяснений в любви или признательности и благодарности за прекрасные книги. Свою исповедальную вещь, лишенную явного покаяния, он написал все-таки во искупление непрощаемой самому себе измены жене (которая, кстати сказать, и подготовила к печати этот рассказ после смерти мужа), повинуясь не только соблазну, но и долгу нормального мужчины удовлетворить охочую и приятную женщину. Собственно, без греха в такой ситуации не обошлось бы при любом поведении мужчины. Откажись он от врачихи, небось, тоже что-то потерял бы в собственных глазах – не только во врачихиных, хотя и мог бы гордиться, устояв перед соблазном во имя верности любимой. Но этого не произошло. Писатель согрешил перед женой, и свою вину ему доказывать не требовалось. Вот жена, видимо, простила его, но дошло ли ее прощение до умершего – неизвестно.
Владимира Осиповича Богомолова Михаил сразу воспринял как крупного, безукоризненно делающего очень сложные вещи и очень интересного автора и человека, который всегда подтягивает читателя к себе наверх, никогда не опускаясь до его уровня. То, что он говорит читателю о жизни, он безусловно знает лучше его – и это чувствуется постоянно. Его «Момент истины» («В августе 1944»), «Иван», «Зося» следовало бы считать эталонами литературных произведений о войне с ее героикой и грязью, прозой и взлетами, с болью от одних потерь и с безразличием к другим потерям, с неожиданными взрывами чувств, которые, оказывается, не атрофируются и на войне.
Еще один писатель – Виль Липатов – снискал к себе и своему мастерству симпатии и огромное уважение Михаила. Казалось, чем мог бы потрясти автор, создавший образ сельского милиционера Анискина из сибирской глубинки, образ, безусловно, идеализированный, вполне в духе тех героев, которые устраивали власть. Анискин – многоопытный, наблюдательный, по-деревенски обо всем осведомленный еще до начала любого следствия, почти супермен – действительно был вылеплен убедительно и добротно, но только и всего. Писатель-профессионал, пишущий то, что востребовано властью. Таких было достаточно много. Так считал и Михаил, пока не познакомился с совершенно иными вещами – с великолепными психологическими романами, каких и во всей мировой литературе немного назовешь. Самый удивительный из них – «Серая мышь» – следовало бы издавать массовыми тиражами и даже раздавать бесплатно, как это делают религиозные просветители в отношении Библии, во всех странах мира, где людям хорошо знакомо спиртное. И не потому, что эта вещь по существу дидактична, как Библия, – как раз наоборот. Никакой текстуальной и стилистической назидательности. Всего лишь во всех подробностях один день жизни компании поселковых алкоголиков – от начинающих до законченных в полном и ужасающем смысле этого слова, которые все свои еще непропитые способности изобретательно используют ради добычи спиртного. Однако это в итоге совсем не один день жизни людей с неразрывной алкогольной зависимостью. Это панорама всей их жизненной деградации от начала и до конца.
Виль Липатов совершил настоящий подвиг, создав эту вещь, чтобы предупредить всякого, кто рискует втянуться в роковую зависимость от спиртного, считая, что не рискует. Шедевр Липатова можно смело ставить в один ряд с «Героем нашего времени» Лермонтова, «Жизнью» Мопассана и Фолкнеровской «Йокнопатофой». Совсем другой, но не уступающий первому, роман «Еще до войны» – настоящий полный любви и скрытого трагизма памятник довоенной русской сибирской деревне, какой ей никогда больше не быть. То, что уцелело в многовековом крестьянском укладе жизни после коллективизации, прикончила война, истребившая под гениальным сталинским руководством подавляющее большинство крестьян, призванных на фронт. По сути дела «Еще до войны» – это роман – реквием, La crimosa по исчезнувшему кондовому селу. И последняя вещь, по гениальности не уступающая двум предыдущим – любовно-трагический роман «Жития Ванюшки Мурзина», который, если и можно с чем – то сопоставить по силе, то снова только с трилогией Уильяма Фолкнера «Деревушка», «Город» и «Особняк», а героиню Липатова Любку – с судьбой близкой ей по характеру безмерно привлекательной «для всех мужчин от восьми до восьмидесяти», беспокойной и несчастливой Юлы Уорнер. Как и Юла, Любка совсем не в той степени культурна, чтобы быть в состоянии вполне достойно использовать данный ей Небесный Дар – особенность внушать к себе любовь. Имя рано умершего Виля Липатова (в том же возрасте, что и Куваев) Михаил мысленно навсегда записал «в святцы» лучших творцов русской литературы. Конечно, там находились не только русские – например, киргиз Чингиз Айтматов, полуперс – полуабхаз Фазиль Искандер. «Прощай, Гульсары!», «Буранный полустанок», «Белый пароход», «Пегий пес, бегущий по берегу моря» Айтматова – очень разные вещи, но все об одном – о высшем достоинстве и долге человека – и все как одна пронизанные высоким мастерством. Из большого цикла произведений Фазиля Искандера о Сандро из Чегема Михаил особенно любил и ценил рассказы «Чегемская Кармен» и «Бармен Адгур». А сколько в этих «святцах» было других имен! Георгий Владимов и его «Большая руда», «Три минуты молчания», «Верный Руслан», «Генерал и его армия», Валентин Распутин и его «Живи и помни» и «Прощание с Матерой», Виктор Астафьев с «Царь – рыбой», «Печальным детективом» и многими другими вещами, особенно о войне.
Кстати, созревавший в партизанах еще мальчиком писатель Валентин Тарас, давно и незаслуженно оставшийся в тени, одним своим предельно коротким рассказом «Невероятная смерть» заслужил себе место в первейшем ряду мировой литературы – столь выразительных и лаконичных вещей о противоестественности жизни и смерти на войне по по убеждению Михаила еще никто не создавал.
Федор Абрамов, Аскольд Якубовский с его «Мшавой» и «Домом», Виталий Маслов с романами «Крутая дресва» и «Крень» и достигший высочайшего художественного мастерства в романе «Аквариум» изменник Родины, великолепный аналитик и профессиональный шпион Виктор Суворов (он же Владимир Резун), почти во всех остальных своих вещах блестяще изобличающий ложь советской историографии о Великой Отечественной войне и говорящий об ее истоках правду, хотя далеко и не всю – эти писатели вслед за Платоновым, Замятиным, Буниным, Пильняком, Булгаковым и Бабелем взламывали кордоны цензуры и госбезопасности вокруг неприятных для власти истин и запретных для советской литературы тем. Вот уж когда можно было по праву сказать: «Талант разрушает запреты!» Все слои советского общества породили прекрасных писателей: Тут были потомственные интеллигенты, гуманитарии и «технари», крестьяне – самородки, простые горожане («мещане» – сказали бы раньше), геологи, медики. Пожалуй, не было только выходцев из индустриального класса – гегемона, которому так льстил советский «марксизм-ленинизм» и вся партийно-государственная пропаганда. По психологизму прозы с лучшими советскими писателями мало кто выдержал бы сравнение из зарубежных авторов. Фолкнер, Маркес, Грэм Грин, Жоржи Амаду, отчасти Хемингуэй. И, разумеется, один из самых любимых писателей Михаила – Ги де Мопассан. Казалось, при не иссякающей тяге и интересу последнего к женщинам он закономерно привлекал к себе внимание любителей «клубнички» как к специалисту в области секса и разврата. Однако главная особенность творчества Мопассана как раз в том и заключалась, что ВСЕ без исключения написанные им произведения, сколько бы места ни занимал в них секс, были в самом высоком смысле моральны. Никто другой не смог вот так – на почве как будто одной только плотской любви получить такие замечательно благородные, абсолютно нравственные результаты. И все это без прямых назиданий и резонерства. Но это была лишь одна грань творчества гениального автора. Сколько было других! Какой кристальной прозрачности он добивался внешне простыми способами! Как крепко они западали в память!
Если бы у Михаила был хороший портрет Мопассана, он повесил бы его дома, где на стене или за стеклами книжных полок у него уже были портреты Лермонтова, Куваева, Фолкнера. Михаил нередко обращался к ним со словами: «Здравствуйте, Михаил Юрьевич!», «Здравствуйте, Олег Михайлович!», «Здравствуйте, мистер Билл!», хотя ни одного из них давно не было в живых. Михаилу Юрьевичу жизнь надоела в возрасте двадцати семи лет, – надоела настолько, что он спровоцировал на дуэль несчастного Мартынова, своего однокашника и приятеля, очень долго спускавшего гениальному писателю его насмешки и выходки, пока они не задели честь его сестры и не вынудили вызвать оскорбителя к барьеру. Лермонтов просто из кожи лез вон, чтобы умереть от чужой руки, и это надо было уметь довести скромного человека до исступления, чтобы он решил – таки влепить пулю в Лермонтова.
Михаил хорошо помнил, как на уроках по литературе им объясняли, чем царь воздал Мартынову, как наказал его за убийство гордости русской культуры – «всего лишь церковным покаянием», как гласил официальный методический материал. Лишь став очень взрослым, Михаил осознал, что царь Николай I, хотел он того или нет, вынес едва ли не самый суровый приговор из всех, какие мог вынести уцелевшему дуэлянту. Чем была после этого жизнь отставного майора Николая Соломоновича Мартынова, Михаил не знал, но то, что этот человек завещал похоронить себя в безымянной могиле, «чтобы имя его ушло в песок», говорило достаточно ясно, что он казнил себя без пощады и без надежды на искупление греха. Лермонтов, посланец Божий, пришелец из иных миров, был вычеркнут из жизни земной именно его рукой, и для него, видимо, не имело особого значения, что он, даже не ведая того, был невольным исполнителем Верховной Воли – все равно он себя считал виновным в том, что посягнул на Прерогативу Всевышнего, который один вправе решать, кому давать жизнь и исключительные способности и у кого когда их отбирать.
Мистер Билл Фолкнер дожил до почтенного возраста – почти до полных шестидесяти пяти и, вероятно, был еще достаточно крепок и полон сил, чтобы можно было жить и писать дальше, но прерванная связь с молодой женщиной, решившей выйти замуж за кого-то третьего, а затем и падение с норовистой лошади ускорили его смерть.
Мисс Джоанна Уильямс, разумеется, была куда менее виновна в смерти Фолкнера, чем Мартынов в смерти Лермонтова, но, как видно, в гения совсем не обязательно всаживать пулю, чтобы его больше не было на Земле.
Олег Куваев имел свои причины умереть не так рано, как Лермонтов и не так «нормально» как Фолкнер. К сорока одному году его сердце было надорвано и изношено до предела дикими нагрузками, выпадающими на долю почти любого полевого геолога – с одной стороны, и, с другой стороны, алкоголем, от которого прежде времени погибло много больше талантливых людей, чем от пуль соперников и врагов, от измен любовниц и взбрыкиваний норовистых коней, вместе взятых. Этой двойной перегрузки не выдержал даже его крепкий и кряжистый организм.
Трудно было теперь говорить, всё ли они успели сделать из того, что могли и были должны – не только Куваев, Фолкнер и Лермонтов – но вообще все оставившие этот мир творцы? Прямой ответ мог дать один только Вседержитель Судеб. Он Один управлял использованием и расходованием жизненного и творческого потенциалов. Иссякали ли они одновременно и или врозь, зависело, наверное, от личности каждого, кто переставился. Внутренне поеживаясь, Михаил опасался, что вызовет решительное недовольство Создателя тем, как слишком уж неторопливо он выдает из себя на-гора то, что должен был сделать в соответствии с Предопределением Господа Бога. Хотелось иметь большую уверенность в том, что перед Высшим Судией будет не совестно и не стыдно по крайней мере за то, что успел продумать и написать примерно в том объеме, в каком был обязан по Его Промыслу.
И еще одного прегрешения очень хотел избежать Михаил, и это уже прямо касалось Марины. Он прекрасно сознавал, что она несет основную нагрузку по дому и хозяйству, чтобы он мог работать, как можно меньше отвлекаясь на суету и прозу бытия. А ведь Марина сама была одаренной личностью – и не только как замечательная женщина и жена. Ее небольшие рассказы, написанные еще в студенческом возрасте, и стихотворения, которые она изредка изливала на бумаге, говорили о ее собственном явном даровании, и Михаил уговаривал ее писать, предлагал ради этого снять с нее часть нагрузки по дому, но Марина только отмахивалась от его предложений, говоря, что ЭТО у нее несерьезно и на самом деле нет ничего особенного, однако убедить Михаила отнюдь не смогла. Жертвуя своими способностями ради того, чтобы больше успел сделать муж, она заставляла его брать на душу вину, к которой он меньше всего хотел быть причастен, а, главное, она подставляла себя под обвинения в том, как она обошлась со своим творческим потенциалом, который и ей был отпущен не зря.
А в остальном в их отношениях друг к другу не было чего-то особенно тревожащего. Разве что временами здоровье – то его, то ее. И вкусы их разнились не очень сильно. Только к театру и цыганскому пению они относились довольно резко по-разному. Театральная классика – опера и балет – правда, не шла в счет. Здесь разногласий не было. Зато к современной драматургии Михаил относился скептически, считая, что театральное представление, да и собственно драматургия почти всегда уступает в выразительности повествовательной прозе. Ну, а что касается цыганского пения, то его нарочитая, безмерная аффектация вызывали к Михаила величайшее недоумение – нежели ОТ ЭТОГО приходили в восторг русские люди в прошлом веке, как культурные – от Пушкина до Толстого, так и некультурные, как какие-нибудь пьяные офицеры или пьяные же купцы? Для людей с хорошим вкусом и чувством меры это, по мнению Михаила, было даже не парадоксом, а просто нонсенсом. Однако Марина с этим упорно не соглашалась, а он продолжал ее в этом не понимать. Ну и что из того? Из-за таких разногласий ссориться было бы глупо, они и не ссорились. Каждый был волен думать что хотел. Михаил надеялся, что Марине не приходится тратить на отстаивание своих предпочтений больше, чем ему. Свои же издержки в такого рода спорах он считал минимальными. Марина лучше знала музыку, он – литературу, оба примерно одинаково разбирались в других искусствах – живописи, скульптуре, архитектуре.
Вот с чем Марине постоянно приходилось бороться и на что она тратила много сил (слишком много и неоправданно много, как считал Михаил) – так это с тем, как Михаил любил занимать окружающее его пространство книгами, походным снаряжением, инструментами и разного рода заготовками для поделок.
За Михаилом это действительно водилось, а Марину оно выводило из себя. Она заявляла, что ей надоело жить внутри какого-то склада, и тогда она начинала находить нужным ему вещам такие места хранения, что он подолгу не мог отыскать то, что ему вдруг потребовалось, и тогда, конечно, злился уже он. Каждая найденная или купленная им вещь, которая далеко не всегда могла сразу найти себе применение, просто ждала своего часа, напоминая своим видом, что она может пригодиться, и в конце концов в его инженерных мозгах прояснялся тот образ, присутствие которого в этих вещах изначально лишь предполагалось, и он конструировал и делал в металле и других материалах то, что могло хорошо и к удобству послужить либо в походе, либо в хозяйстве. Марине же было чрезвычайно трудно примириться с тем, что нужные мысли могут придти в его голову через десять лет, а то и вовсе никогда не придти. С последним Михаил долго не соглашался, но в конце концов должен был признаться себе, что да, действительно, многие вещи уже никогда не дождутся того, чтобы он определил им место в своих слесарно-конструкторских фантазиях, тем более, в конкретике. Он все чаще вынужден был напоминать себе, что на главное – на то, чтобы писать – остается все меньше и меньше времени и что по этой причине он должен отодвигать от себя не только мысли о постройке катамарана, для которого много лет доставал потребные материалы, но и отказываться от интенсивного чтения. Ему не хотелось отставать от современности в литературном отношении, даже если скоро уже должен был показаться финишный створ. Со стороны он и так, небось, казался ненормальным со своими незабытыми увлечениями. Ему бы на печке лежать или в кресле сидеть возле огня со своим ревматизмом, греть старые кости, вспоминать прошедшую жизнь и не нервировать родных своими походами по ненаселенке, да в одиночку, где его, если что, фиг найдешь. Видимо, так на него и смотрел поначалу командир вертолета, а потом и Игорь со своей компанией.
То, что он проходил те же пороги, которые должны были одолевать и они, наверное, слегка реабилитировало Михаила в их глазах, но что из того? Все равно он, по их мнению, был здесь неуместен. Возраст, в котором здесь надлежало показывать себя, был совсем не тот, в каком он сюда заявился. Для них он был чем-то вроде Деда Таруотера из рассказа Джека Лондона «Как аргонавты в старину», который в серьезном возрасте поперся за золотом на Клондайк. – «Но тот хоть золото искал, – подумал Михаил. – А ты что? Себя?» – «А разве не стоило? – возразил себе он. – Неужто на обретении золота все заканчивается? С золотом в кармане или в банке все равно надо что-то делать, в том числе и себя искать. К тому же здесь я нахожу свое золото – впечатления и итоги размышлений. Если кому-то этого кажется мало, то не мне».
Михаил вновь против воли задумался о встреченных здесь туристах. Они тоже самоутверждались по неизменной схеме, свойственной людям, которые впервые сталкиваются с чем-то, в данном случае – с опасной мощью воды, по схеме проб и ошибок и естественного отбора тех, кто находит удовлетворительное решение проблемы и готов сталкиваться с новыми. Михаил это уже проходил. И все равно в очередной раз должен был – и хотел – доказывать все сначала. Вот это, наверное, и выглядело наиболее странным при взгляде на него со стороны.
Глава 16
Да, нормы возраста, подходящего для путешествий, существовали. Достаточно было вспомнить, сколько бывших спутников и как давно отошли от спортивного туризма. Но назло нормам существовали и блистательные исключения. Тур Хейердал, чьим далеко не юным, хотя и сильно уступающим в возрасте, спутником трижды бывал в океанских плаваниях на сомнительных плавсредствах неувядающий Юрий Сенкевич. Великий открыватель «голубого континента» командор Жак-Ив Кусто являл собой пример еще большего экспедиционного долголетия. Руководитель спортивной команды полярных путешественников полковник Владимир Чуков – первый в истории и притом неоднократный покоритель Северного Полюса в автономном режиме – без собак и авиационной поддержки – совершал практически невозможное в возрасте пятидесяти лет и за пятьдесят. Разумеется, с такими людьми нечего было и думать сравниваться. Их деяния были настоящими подвигами духа. Как бы ни хотелось, но нельзя было представить себя на их месте, особенно рядом с такими, как Чуков – фанатичный и волевой, вечно голодный в долгом арктическом походе (ради предельного сокращения веса все равно неимоверного груза), совершающих невероятно тяжелую работу, непосильную обычному человеку даже в течение двух часов. Рядом с ним в пути дважды умирали другие волевые члены команды, но к Полюсу он выходил вместе с оставшимися, и одним из них был величайший из всех путешественников Федор Конюхов. Конюхов, правда, оказался честнее Чукова в том смысле, что свои экспериментальные затеи он осуществлял в одиночестве, считая, видимо, что он имеет право рисковать только своей жизнью и судьбой. Но подвигов Чукова это все-таки не умаляло. Как и подвига командора Кусто, потерявшего взрослого сына Филиппа – своего духовного наследника – в одной из своих экспедиций.
Самый насыщенный «ишачкой» поход от Лоухского озера через цепь речек и озер и волок от озера Каменного к Сон-реке, а далее снова через цепь озер к Сон-острову на Белом море Михаил прошел в сорок семь лет в компании с Колей Кочергиным и его одиннадцатилетним сыном Ильей на двух байдарках. Протоки между озерами в тот год, как назло, не только обмелели, но во многих местах совсем пересохли, и байдарки между озерами слишком часто перемещались на их с Колей плечах. Столько обносов, сколько они вдвоем сделали тогда, Михаил не совершил в общей сложности во многих десятках других путешествий. Обносы тогда превратились в форменное проклятье, но Белого моря они все же достигли, и, Слава Богу, оно явило тогда такое очарование, что Михаил еще трижды, уже с Мариной, возвращался в Беломорье, причем в два последних они брали не только своих собак, но и внучку Светлану. Для Светы это было настоящим открытием фантастического и тем не менее реального мира. Курортное Черноморье, на которое они неоднократно ездили с матерью, никак не могло конкурировать по красоте и волшебству с тем, что она увидала в разных местах Карельского берега Кандалакшской губы. Белое море дышало приливами и отливами, то накрывая водой, то обнажая широкую литораль. Рядом с байдаркой – случалось, даже в нескольких метрах – выныривали шарообразные усатые головы тюленей, иногда вдали проплывали, выдыхая настоящие, не нарисованные, как в книжках, фонтанчики воды, более крупные звери – белухи. Все они, как и сама Света, ловили треску, только Света – на спиннинг и дорожку, а они зубами и ртом. Великолепие синих просторов и утесистых берегов придавали путешествию дух чудом воплотившихся в жизни сказок. Этому способствовал и еще один эпизод. Однажды, собирая голубику на вершине скалы в устье Летней губы, они познакомились с капитаном архангельской яхты «Ася», которая стояла на якоре у входа в губу. Капитан Валерий Николаевич был удивлен, как это бабушка с дедушкой помимо двух колли взяли с собой в байдарку и одиннадцатилетнюю внучку, – уж он-то хорошо знал, каким бывает Белое море. Но Светлана его очаровала, и он пригласил их на борт своего корабля. Корпус яхты из шпона красного дерева изнутри казался прозрачным – так явственно была видна слегка волнующаяся граница между водой и воздухом у форштевня и по бортам. Внутри все было устроено разумно и удобно – и каюткомпания, и койки для членов экипажа, и штурманский столик, и камбуз с газовой плитой. Это был дом, в котором можно было и путешествовать и жить, и им всем, но особенно Свете захотелось иметь такой. Но это было несбыточно. Максимум того, на что они могли рассчитывать – так это на разборный, с надувными поплавками катамаран. Его еще можно было кое-как перевозить из Москвы на поезде к разным акваториям, хотя каких усилий это могло потребовать от Михаила, который и с парусной байдаркой, правда, самодельной и очень большой, да с месячными запасами продуктов и с прочим нужным снаряжением уже изнемогал на подъездах и при отъездах. Катамаран мог прибавить к такому грузу еще килограммов двадцать, а то и больше, а у главного «тягла» отнюдь не прибывало сил.