
Полная версия:
Легко видеть
Однажды среди дня Михаил зашел в гости к Люсе и застал ее только что поднявшейся из постели (вернуть ее в постель он не пытался – не пришло время, хотя эта мысль совсем не казалась чуждой), но в ванную комнату вслед за Люсей зашел, тем более, что она не возражала. И пока Люся умывалась, склонившись над раковиной, легко сквозь пеньюар приласкал ее груди, затем спустил руки на талию, а потом и еще ниже. Люся была настроена благодушно, но все же попросила слишком уж сильно ей не мешать, а заодно не без иронии в голосе поинтересовалась, что он такого в ней находит.
– Прекрасные крупные формы! – с энтузиазмом отозвался он на вопрос
– Тебе действительно нравятся крупные формы? – переспросила она.
– Да, очень! – подтвердил он.
– В таком случае тебе надо ухаживать за моей подругой Мариной Ковалевой. У нее все вдвое крупней, чем у меня.
Михаил попытался мысленно удвоить Люсино великолепие, но ничего путного в уме не складывалось. Так он впервые услышал о Марине, голос которой донесся до него сейчас по радиоприемнику. В жизни она оказалась действительно крупнее Люси, но далеко не вдвое. У нее тоже было доброе лицо, но Люсю она отнюдь не превосходила.
А Люся ему действительно нравилась. С ней было приятно общаться. И однажды Михаил полностью раздел ее и замер было на месте, чтобы полюбоваться, посмотреть на ее впечатляющую прелесть, но едва он затем дотянулся до нее руками, эта рослая рыжеволосая красавица непроизвольно, как ребенок, вскрикнула: «Мама!» – и он отступил, поняв, что в ней еще что-то противится близости с ним, хотя мамы в это время не было дома, а сексуальный опыт у Люси, как он знал от нее, разумеется, был. Это выглядело странно, но он не привык вламываться к женщине против ее воли, в первую очередь потому, что не хотел обкрадывать себя. Любая женщина по своей воле отдаст мужчине несомненно больше, чем тому, кто не посчитается с ней. И, уже во-вторых, он считал, что мораль, запрещающая насилие, все-таки правомерна и верна. Оправдывать насилие над самкой, ссылаясь на биологическую природу вещей, на естество такого дела, мог только сугубый мужской человеческий эгоизм, ибо в природе ничего подобного в действительности не было – только готовая к совокуплению самка уступает самцу, который ей нравится. Насиловать самку безрукие звери не могут. По натурным наблюдениям биологов даже такой совершенный зверь как медведь, умеющий оперировать передними лапами, как руками, не может овладеть медведицей, которая того не хочет.
В общем, с Люсей у него не состоялось, но приятельство они сохранили. Люся имела все, что нужно, чтобы привлечь мужчину к себе. И все-таки осталась незамужней. Как и в случаях с другими хорошими незамужними женщинами, Михаил не мог добраться до причины. Если даже исходить из того, что мужчин брачного возраста на всех женщин не хватает, поскольку их до этого времени доживает меньше, то все равно остается неясным, почему гораздо худшие представительницы женского пола обзаводятся мужьями без особого труда, в то время как лучшие часто остаются без пары. Или многих мужчин останавливало от мысли о браке с такими именно то, что они были лучше и умнее потенциальных женихов?
Только одна из знакомых женщин, так и не вышедших замуж, отказалась от мысли о браке, скорей всего, по другой причине, нежели несоответствие представлений сторон о необходимых качествах возможного партнера. Сашенька была просто слишком хорошая дочь – видимо, как очень поздний ребенок, судя по возрасту ее родителей – они были заметно старше Михаила, в то время, как сама Саша была моложе его дочери Ани. Саша работала в смежном отделе института и как-то раз по делу зашла к нему. Михаилу понравились ее ум и речь, и, зная, чем ей сейчас приходится заниматься, он искренне пожалел, на что она вынуждена растрачивать свои способности, и даже предложил рекомендовать ее в другой институт, где у нее, по крайней мере, появилась бы возможность стать кандидатом наук. Его как раз просили оттуда рекомендовать человека с хорошей головой и непременно порядочного. Предложив Саше попытать счастья на другой стороне и, отыскивая в записной книжке нужный телефон, Михаил ей так и сказал: «Ваш ум виден невооруженным глазом, а остального я, естественно, знать еще не могу. Меня просили рекомендовать прежде всего порядочного человека. При отсутствии предметных знаний на этот счет могу полагаться только на свою интуицию. Как сказали бы в Одессе, вы будете смеяться, но я думаю, что вы – порядочный человек!» В ответ Саша с улыбкой сказала тогда: «Ну, я действительно буду смеяться!» В другой институт, куда она все-таки обратилась, ее после беседы с тамошним начальством почему-то не потянуло (возможно, потому, как впоследствии подумал Михаил, что тот институт был много дальше от ее дома, а она всегда после работы спешила к своим старикам). Поэтому их знакомство ко взаимному удовольствию продолжилось. И Саша была первой после Марины, кому Михаил давал частями читать свою философию. Однажды, возвращая ему прочитанное, Саша сказала: «Я просто любовалась вашей логикой!» Сказано это было по делу, и Михаил был доволен вполне уместной похвалой. Сашу давно интересовали эзотерические учения и астрология, и Михаил много почерпнул для себя из пространных бесед с ней. Внешность у Саши была располагающая – красивое удлиненное лицо с большими выразительными карими глазами, прямые черные волосы собраны в гладкую прическу и хвост, изящная тонкая и высокая фигура со стройными ногами и (Михаил не мог не испытать сожаления) маленькой грудью. Но все равно было видно, что любить ее можно не только за ум. Тем не менее Михаил никогда не ощущал к ней труднопреодолимого влечения. А потому его прямо-таки изумили два видения, которые пришли к нему, как когда-то с Наташей, НЕ ВО СНЕ. Эти видения возникли перед его глазами ни с того, ни с сего, сами по себе, буквально на пустом месте, особенно учитывая то, что в мыслях Михаил ни разу не представлял ее обнаженной или в соитии с собой. Он при этом видел себя и Сашу вроде как по телевизору, у которого выключен звук. Саша полулежала в постели на белой простыне, головой и торсом на подушке, поверх которой лежал веер черных распущенных волос. На ней не было никакой одежды. Она с открытой радостной улыбкой смотрела в глаза Михаилу, а он смотрел то на ее лицо, ставшее сейчас еще прелестней, то на нежную, едва наметившуюся грудь, но почему-то не на лоно. Во время всего видения не было произнесено ни слова. Михаил мог с уверенностью утверждать, что ни ее, ни его губы не шевельнулись, не попытались что-то произнести. Все свелось к взаимному созерцанию. Кстати, сам Михаил был одет. Он воспринимал ожидающую женщину как девушку, только-только вышедшую из отрочества, но все-таки уже знающую, чего она от него ждет.
Размышляя потом об этом видении, Михаил твердо знал, что перед тем не думал ни о Саше, ни о сексе с кем бы то ни было, тем более с ней. Никакая случайная ассоциация в его мозгу не могла быть поводом для того, чтобы он представил себе такое. Да и прежде он не испытывал к ней вожделения. Неужто это было послание ему из ее мечты? Ведь не раз и не два вскоре после его появления в секторе у Саши ее подчиненные одна за другой тихо исчезали из комнаты, оставляя их наедине (как подозревал Михаил, это делалось не столько для того, чтобы не мешать своей молодой, но довольно требовательной шефессе насладиться его обществом, сколько для того, чтобы удрать с работы на какое-то время по своим делам в полной уверенности, что им за это не нагорит). Так вот, именно в те минуты созданного ее сотрудницами уединения, когда Михаил оставался сидеть на том месте, которое было впереди – сбоку от Сашиного стола и продолжал разговор, не давая воли своим рукам, ее руки непроизвольно тянулись в его сторону и пальцы, не доходя до цели, словно перебирали что-то невидимое, пока Саша их не убирала, но вскоре ее руки еще и еще раз повторяли прежний путь. Он удерживался, потому что не собирался ни кружить ей голову, ни лезть руками под юбку, тем более что в комнату в любой момент мог войти кто угодно. Сама же Саша была слишком хорошо воспитана, чтобы самой сделать первый шаг к нему, если ей и впрямь хотелось сближения. Но руки ее проявляли своеволие – или она сама не желала их унимать.
Примерно двумя месяцами спустя Михаилу довелось изумиться еще сильнее. Новое видение представляло собой оживленный диалог, но опять с выключенным звуком. Это было настоящее немое кино. Мимика лица позволяла понимать, что Саша о чем-то увлеченно говорит, да и сам Михаил чувствовал, что отвечает ей и что-то произносит. На сей раз они оба были вполне одеты, сидели в мягких креслах vi¢s-a-vis по сторонам разделяющего их низкого круглого стола. Этого интерьера Михаил прежде не видел. Беседа была явно дружественной, полной симпатии. И вдруг Михаил увидел, как он сам, ни на секунду не отвлекаясь от разговора, расстегнул ширинку и абсолютно спокойно выпустил через нее наружу свой напряженный член. Сашенька в свою очередь этому совсем не удивилась и, не запнувшись, продолжала увлеченно говорить. Демонстрация члена вовсе не стала для нее неожиданностью. Было очевидно также, что тема и ход разговора делали совершенно естественным и уместным поступок Михаила, хотя для него как раз в этом заключался основной парадокс и главная загадка. Все дело было в том, что Михаил НИКОГДА не доставал перед женщиной член, чтобы соблазнить ее, и вообще НИКОГДА не представал в таком виде перед дамой, если не был с ней близок раньше, вообще без одежд.
Кроме того, его очень удивило, что член был напряжен, а сам Михаил не ощущал ни возбуждения, ни, тем более, никакой переполненности желанием близости с Сашей. Просто так среди приятной светской беседы вдруг взять и достать? Нет, ничего такого он не знал за собой, хотя от людей, бывавших на Кубе, и слышал, что там подобным образом мужчины пытаются заинтересовать собою понравившуюся женщину. Но ведь сам-то он не был кубинцем и даже никогда не представлял себя одним из них.
И еще. По всему выходило, что ни Саша, ни он не усмотрели в этом никакой пошлости. Сашины глаза продолжали сиять точно так же, как сияли до этого, ее увлеченность разговором и воодушевление не изменились – точно так же, как не изменилось настроение и самочувствие Михаила – он это определенно знал. Так что это было? Новый сигнал с ее стороны? Новый зов? И таков был его собственный отклик? Невероятно!
Михаил не стал рассказывать Саше о видениях. Он молчал до того дня, когда пришел к ней прощаться перед увольнением из института, молчал и потом. А при прощании он впервые поцеловал ее, притянув почему-то к себе не за плечи, а за гибкую талию, и, еще не успев прижать ее к себе, успел подумать, что вот так же привлек к себе прекрасную княжну Мери герой нашего времени Печорин, когда они верхами перебредали поток. Потом, когда Саша сама прильнула к нему и ответила своими губами, он понял, что поцелуй получился скорей любовный, чем дружеский и прощальный. Но и здесь сексуальное возбуждение не захватило его.
Казалось, Михаил имел достаточно оснований полагать, что Сашенька любит его. Он еще не раз целовал ее при встречах, когда заходил повидаться в старый институт, а затем и при прощаниях, в том числе когда провожал в район ее дома. Именно в район дома, а не до дому, так как Сашенька неизменно уклонялась от его попыток проводить ее до подъезда. У Михаила создалось впечатление, что она боится случайно попасться с ним на глаза своим родителям, хотя его звонков домой по телефону совсем не стеснялась. Обычно трубку брали отец или мать. Голос отца сопровождали нотки старческого дребезжания, и он чем-то напоминал Михаилу голос его бывшего начальника и учителя Николая Васильевича Ломакина. Материнский же голос, тоже немолодой, был полон такой всегдашней любви, теплоты и нежности к дочери, что этого нельзя было не заметить: «Лапушка! Подойди к телефону! Это тебя!»
Пожалуй, именно эти два голоса и объяснили Михаилу причину решимости Саши посвятить себя не мужу, а родителям – они больше нуждались в ней, чем она нуждалась в муже, который мог ей наделать детей, а она не хотела рожать детей для жизни в тоталитарном обществе – этого она не скрывала.
После выхода его книги по специальности Михаил подарил ей экземпляр. Оказалось, что кроме Сашеньки книгу прочел и ее отец, который тоже работал в системе научно-технической информации. В результате Михаил получил от этого семейства еще один комплимент. – «Папа сказал, что до сих пор никто не мог объяснить ему одну вещь (Саша не сказала, какую), А в вашей книге он нашел объяснение, которое его вполне удовлетворило». Михаил тогда понял, что мнение отца для нее значит очень много, и что похвала отца автоматически означает похвалу и от нее.
И все же при всей естественности потрясающей теплоты и любви в отношении ее родителей к дочери оно казалось Михаилу достаточно эгоистичным. Она обслуживала все хозяйство, совершала покупки – и за всем этим у нее само собой куда-то в будущее, а то и в никогда отодвигалась мысль о собственной семье. Пожалуй, в свои двадцать восемь лет она уже привыкла обходиться без секса и даже без мечты о нем. Несмотря на посетившие его видения Михаил все же склонялся к убеждению, что и его Сашенька тоже не любит – разве что как-то неравнодушна. У него уже давно для определения большой заинтересованности женщины в мужчине выработался безошибочный критерий. Если она приглашает зайти в свой дом, где его могут увидеть ее родители, муж или дети, значит, очень заинтересована, если не приглашает – то нет. Сашенька же не только не приглашала, но даже отводила его в сторону от дома, чтобы можно было поцеловаться на прощанье вне видимости из родительских окон. Стало быть, определенно не любила. Так было даже и лучше. Ведь он никогда не мечтал ни овладеть Сашей, ни пудрить ей мозги, будто сам любит ее. Чего не было, того не было. А вот симпатия и общение в сфере высокого духа оставались постоянно. ТО, что было ниже тонких материй, не соединяло их. Однако ему так и не забывалось, как он по-печорински привлек ее за талию, чтобы в первый раз поцеловать, и как она тогда ему ответила. А еще – как много позже, попрощавшись с ним в районе своего дома, Сашенька сказала: «Однако какая у вас мягкая борода!» – и Михаил ответил: «Я рад, что вам нравится!» – и поцеловал снова. Все-таки сколько-то Сашенька его любила – пусть лишь так, как могла разрешить себе при главной любви к папе с мамой – и не сильнее, нет.
Михаил снова вернулся к настройке приемника. Треск в эфире, вспышки поп-музыки, обрывки речей – все это раздражало с нарастающей силой, и он хотел уже совсем бросить поиск, как вдруг замер, поняв, что попал на нужную волну. Это было начало «Вальпургиевой ночи» Шарля Гуно. Великий композитор сумел и из чертовщины достать Божественную красоту, которая для всех красота – и для чистых и для нечистых. Под нее можно было думать о чем угодно, но только не о скверне – она говорила о достоинстве и благородстве и поднимала над обыденностью и суетой. Впрочем, она позволяла вообще ни о чем не думать, давая возможность уйти в нее целиком. С музыкой Небесной силы в душе могло проснуться от долгой спячки что угодно, о чем и думать забыл, или могло еще сильней всколыхнуться то, что и вообще никогда не забывалось. Не один Гуно был способен вызвать подобный эффект. Верди, Вивальди, Моцарт, Альбинони, Беллини, Шуберт, Чайковский, Сен-Санс, Римский —Корсаков, Рахманинов, Варламов – да о всех сразу не вспомнишь. К сожалению, ни одно из крупных произведений этих авторов не обходилось без скучных мест, которые никак не задевали Михаила. Один лишь Камилл де Сен-Санс написал вещи, которые захватывали его от начала и до конца.
А вот среди писателей такие авторы были не редкость. Чем это объяснялось, Михаил догадаться не мог, тем более, что музыка, по его понятиям, долетала до умов и душ ее земных творцов из более высоких сфер, чем словесные произведения. Тем не менее, только в прозе – чаще, чем в поэзии – он находил образцы совершенства, близкие к абсолютному. В музыке подобной близости к абсолюту на всем протяжении ее звучания в одном отдельно взятом произведении он не ощущал. И вообще он не относил себя к меломанам, хотя и любил пластично растворяться в любимых фрагментах или отличавшихся цельностью пьес, когда безупречный строй созвучий возносил души туда, откуда они приходили – к Тому, кто первоначально сотворил все подлинное и чудное на белом свете – к Господу Богу, к кому же еще.
В литературе же Михаил считал себя больше, чем любителем – и не только потому, что достаточно много для этого написал – он ощущал себя настоящим знатоком при оценке всего, что читал. Если еще точнее – то знатоком не всей литературы, а качества литературных произведений, поскольку всегда понимал, за счет чего и какими приемами достигалась в том или ином случае невероятно точная и полная образность текста и магическое действие слов. В этой магии он был способен узнать роль каждого из ее компонентов – композиции, выбора слов, их созвучия в каждой фразе, мудрости проникновения в суть описываемых явлений и вещей. Такой текст воспринимался им как разумная и гармоничная музыка, и звучала она не хуже, и поднимала до тех же высот, как и музыка исключительно звуковая. И дольше всех его анализу не поддавался до сих пор еще очень сильно недооцененный мастер литературы высшего полета Андрей Платонович Платонов.
Михаилу сразу стало ясно, что проза Платонова отличается от любой другой тем, что в смысловой ткани текста особую образную роль играли отдельные слова, а не словосочетания различной длины, которые задавали единицы смысла у большинства других авторов, когда уже собственно образы порождались в среднем целыми предложениями.
Михаил долго не мог распознать, что придавало такую смысловую насыщенность отдельным словоформам, в чем, собственно, и состояла неповторимая экзотика Платоновского языка. Однако понять, что именно делало отдельные слова в нем столь выразительными, с налету никак не удавалось. Михаил погрузился в детальный анализ, и тогда, наконец, осознал, что в первую очередь экзотическая выразительность достигалась за счет применения либо редко употребляемых, почти по ситуации неожиданных слов, либо (и это использовалось чаще) слов, контекстуальное значение которых заметно отличалось от общеупотребительного.
Однако экзотика языка Платонова определялась не только особенностями лексики. Не менее важную роль в создании образности фраз и текста в целом играла непривычная, нестандартная расстановка содержательных членов предложения. Такая грамматическая особенность текстов была естественной и приемлемой для слуха читателя только в Платоновском исполнении. У Платонова, с этой точки зрения, имелось абсолютное чувство меры и вкуса, благодаря чему не возникало впечатления, что он пережимает педали и злоупотребляет таким приемом. Нельзя сказать, что это был арсенал одного Платонова. Другие авторы тоже пользовались средствами того же рода – например, такой великий писатель как Евгений Замятин. Но он, видимо, делал это не столь сознательно и менее регулярно, чем Платонов. Эффективно пользоваться этим приемом мог позволить только безупречный вкус и чувство меры у автора. К сожалению, у Солженицына так не получалось. Стиль нарочитой и слишком часто применяемой грамматической инверсии в его руках выливался в вычурное, а чаще даже в грубое насилие над естественностью речи и не усиливал ее образность, а наоборот – препятствовал ее воспроизведению в мозгу.
Однако самое поразительное для себя открытие в творчестве Платонова Михаил сделал уже после того, как решил, что самое сокровенное в нем уже определенно постиг и истолковал. И потому совсем оторопел, когда наткнулся на прямые свидетельства космического происхождения этого гения-пришельца. А все случилось из-за того, что Михаил долго не был знаком с самыми ранними произведениями этого мастера – такими как «Маркун», «Потомки солнца», «Лунная бомба», «Эфирный тракт», созданными им в совсем юном возрасте – от двадцати двух до тридцати лет (Провидение дало Платонова России ровно через сто лет после рождения Пушкина, и это следовало бы определенно рассматривать как знаменательный факт). Из ранних вещей с полной очевидностью предстала истина – такие откровения о тайнах мироустройства и врожденных устремлениях души, о которых сам Михаил стал догадываться в возрасте где-то около пятидесяти, да и то не без помощи великих эзотериков, и которые мог явить людям либо высокопосвященный землянин, либо пришелец из другого мира, о жизни в котором он еще многое помнил, где был наделен такой способностью ассоциирования обособленных понятий и таким пронзительным видением сущности и причин людских мучений, страстей, мечтаний и суеты, что здесь он сделался ясновидцем, пророком и проявителем всех скрываемых язв социальной жизни того времени. Но первое предположение отпадало сразу. Платонов не был адептом, достигшим просветления на Земле под руководством какого-либо Махатмы, ибо не было у него возможности заполучить себе такого Учителя на Руси. Освоить эзотерические знания по литературным источникам он в столь юном возрасте тоже не мог, даже если принять, что каким-то образом ухитрился их достать и прочесть.
Сам Иисус Христос, прошедший обучение у Махатм в Северной Индии, только к тридцати трем годам превратился в ту мессианскую личность, которая стала известна всему миру. Значит, Андрей Платонов мог быть только посланным к нам (или сосланным) на Землю творцом из высокоразвитой цивилизации иного мира. И, скорей всего, именно сосланным, поскольку его здесь ожидало множество испытаний, отвержений и унижений. Достаточно вспомнить, как кто-то из его доброжелателей для спасения Платонова от голода устроил его дворником в Доме литератора на Поварской, куда за получением различных благ, а также для развлечений и отдыха приходили тысячи обеспеченных и сытых советских литераторов, из которых вряд ли кого можно было поставить рядом с ним.
Евгений Замятин вскрыл суть коммунистического строя и его «передовую» мораль несколько с другой стороны, чем Платонов. Внешне он так же прямо описывал вещи, однако его герои сами по себе были лояльными порождениями новой системы, в них не чувствовалось внутреннего неприятия режима правителей, что нередко сквозило в мыслях героев Платонова. Тем выразительней представали перед читателем судьбы, участи и характеры его персонажей. Вершинами творчества Замятина Михаил считал рассказ «Наводнение» и роман «Мы», где в самом названии уже говорилось о главном – об отрицании властью индивидуальной ценности любого человека, и об абсолютной власти одного человека – Благодетеля – над всем общенародным коллективом.
В выписанном как будто даже с симпатией портрете героя «Наводнения» рабочем Андрее Ивановиче Замятин на самом деле вывел раздутого от сознания своего классового превосходства и «ведущей роли» в обществе в качестве «гегемона» гнусного эгоиста, уверенного, что всё в окружающем мире должно служить ему, в том числе и самым низменным его устремлениям.
Вседозволенность, выведенное из глубины бывшего раба сознание безгрешности при совершении любой гадости, разрешение самому себе не замечать за собой никакой скверны – такого безо всяких обвинительных слов и резонерства до Замятина не сделал никто. Андрей Иванович представлял собой закономерный продукт «революционного сознания», и именно в таких людях власть видела свою социальную опору.
Роман «Мы» был одновременно и аналитическим срезом настоящего и прогнозом на будущее. В нем были почти мимоходом – и все-таки очень полно, да притом с блеском – выписаны все характерные черты тоталитарной коммунистической власти и террора.
Михаилу всегда было обидно, что страна позабыла, да так и не вспомнила – в этом смысле ему «повезло» даже меньше, чем Платонову и Замятину – великолепного писателя, автора настоящих шедевров «Сорок первый», «Марина» и «Звездный свет» Бориса Андреевича Лавренёва, фактически презревшего господствующий стиль и курс того времени на разделение «хороших красных» и «плохих белых» и доказавшего главное – они одинаково трагически несчастные дети эпохи революционных потрясений, когда все люди теряют больше, чем приобретают, сколько бы они ни силились доказать обратное.
Жаль было, что исчез за горизонтом, по слухам переехав на житье в Германию, отличный прозаик, досконально знающий жизнь на окраинах империи у её восточных и северных границ – Борис Михайлович Казанов. Какими только талантами не разбрасывалась родная страна! Казановские «Осень на Шантарских островах» и «Полынья» уже небось давно стали библиографическими редкостями, а зря.
Еще один знаток русской жизни и русской души, правда, более раннего времени – Николай Семенович Лесков – далеко не сразу пронял и впечатлил Михаила, хотя необычайно образный язык героев «Левши» запомнился ему с самого детства. Однако, уже начав самостоятельно писать, Михаил осознал, сколь высокий и безупречный мастер слова без особой славы, но очень прочно утвердился под именем Лесков в русской литературе. Это был подлинный художник – философ, виртуоз мысли и слова, не заявлявший никаких претензий на место в высшем ряду русских прозаиков, но по справедливости и по праву обязанный занимать его в памяти потомков именно там. Видимо, как раз Лескова следовало бы считать стилистической и даже ментальной предтечей Андрея Платонова, но не только его одного. В России советского периода появился столь же безукоризненный и несгибаемо правдивый, как Лесков, мастер огромного роста – Борис Андреевич Можаев. Его талант был таков, что по существу обличительные романы «Живой» и «Мужики и бабы» несмотря на недопустимость их публикации с точки зрения любой мыслящей цензуры, все-таки были опубликованы. Они заставили коммунистическую советскую власть признать свой людоедский облик. Можаева не осмелились обвинить во лжи и клевете. Что могло быть лучшим подтверждением масштаба его дарования, чем это?