
Полная версия:
Без иллюзий
Когда Михаил в возрасте четырех с половиной лет оказался вместе с мамой в комнате ставшего ему настоящим отцом Николая Григорьевича Горского, остальные три комнаты в этой квартире занимали Матрена Семеновна Иванова – ткачиха с «Трехгорки» со своим мужем дядей Осипом, старшей дочерью Валей и младшим Витькой – они жили в комнате чуть большего размера, а две другие занимали Шибаевы – Елена Васильевна и ее взрослый сын Николай Петрович, бывавший у матери только наездами. Общение соседей в основном проходило на кухне. Тетя Мотя с десяти лет работала «в фабрике» у Прохорова. Несмотря на то, что про капитализм и капиталистов по радио и в детском саду говорили только плохое, тетя Мотя отзывалась о временах правления фабриканта Прохорова, владельца знаменитого текстильного комбината «Трехгорная мануфактура», исключительно с теплотой, хотя это, казалось бы, совершенно противоречило здравому смыслу – с чего это девочке, эксплуатируемой с десяти лет, добрым словом поминать своего классового угнетателя? Но – никуда не денешься – все было именно так, Миша сам все слышал прямо от тети Моти. Он стеснялся спрашивать, почему так – он вообще был очень стеснительным ребенком – но что-то ему подсказывало, что раз тетя Мотя знакома с капитализмом лучше его, ее суждения нельзя было признавать в корне неверными – не на пустом же месте образовалось ее мнение. Дядя Осип работал в типографии. Он приносил с работы много образцов продукции своего предприятия. Чаще всего это были разнообразные цветные портреты товарища Сталина или групповые сюжеты с его участием. Временами дядя Осип скандалил, требуя от жены денег на пьянку, но, поскольку она успевала отдать семейные деньги на сохранение родителям Михаила, денег он так и не находил, а зло по этому поводу срывал на жене. Несмотря на подобные происшествия, Валя росла хорошей девочкой. В год появления Миши она уже училась в четвертом классе, в то время, как ее брат Витька ходил только в первый. Его явно не устраивала ни скука учебы, ни убогость быта, а во дворе блатных наставников воровского дела было хоть отбавляй. Они устраивали заседания-сборы на лестнице то в одном подъезде, то в другом. Пройти между плотно сидящими на ступеньках парнями было не просто и, наверно, небезопасно, а занимали они марш между двумя этажами. Однако своих они не трогали. Вот именно в их среде юный Витька чувствовал себя вполне хорошо. Воровал ли он раньше, Миша не знал, но вот как раз именно он послужил объектом Витькиного стремления обогатиться за чужой счет, и сделано это было искусно, с использованием методов психологии.
Как-то во время болезни Миша лежал днем в кровати один. Болезнь была не очень сильная, скучно было очень сильно – и тут к нему пришел Витька и великодушно предложил с ним поиграть в прятки. –«А как играть?» – удивился Миша, которому запретили вставать с постели. –«А ты укрывайся одеялом с головой, а я тебя буду искать.» И у Миши не возникло ни малейших сомнений, что это нормальная поисковая игра, хотя он понимал, что не будет покидать постели. Видимо, в его еще совершенно детском мозгу уже поселилось что-то в духе теории относительности Эйнштейна: прежде всего для игры такого рода важно, чтобы до поры одна сторона не могла видеть, где находится другая, и он, ничтоже сумняшеся, без дальнейших уговоров согласился стать на время невидящей стороной, и нырнул с головой под одеяло. Ему было слышно, как Витька то открывает дверцы шкафов, то отодвигает ящики письменного стола. Витька искал его по всем этим закоулкам очень долго, и Миша крикнул ему, чтобы он его искал быстрее. Витька поспешно ответил: «Щас, щас!» и все-таки снова застрял у письменного стола. Наконец, Витька махом пересек комнату, подскочил к кровати и сдернул одеяло с детской дурной головы. Вскоре он ушел. Через какое-то время явились родители. Сразу ли, или по прошествии времени отец, Коленька, что-то тщетно проискавши в столе, обратился к маме, а та в свою очередь спросила: «Миша, а сюда к тебе никто не заходил?» – «Нет, никто. Только Витька приходил со мной поиграть.» – «А как он играл с тобой?» – снова спросила мама, и Миша рассказал, как. Оказалось, что после «игры» в столе больше не было ни денег, ни облигаций беспроигрышного «золотого займа». Витька увел все подчистую. После того, как родители сообщили обо всем Матрене Семеновне, она сама провела следствие. Из комнаты Ивановых слышались громкие вопли Витьки, которого мать твердой рукой порола электрическим шнуром. Но и такая наука не пошла Витьке впрок – привлекательность воровского промысла уже значила для него больше всего остального. Он быстро преодолел дистанцию от приготовишки в лестничном классе до слушателя тюремных университетов. Тетя Мотя страдала, но изменить хоть что-то в поведении сына так и не смогла.
Этим путем последовали многие юные жители их дома. Начавшаяся война, правда, сильно изредила их ряды – сначала многие из старших подростков дежурили на крышах и сбрасывали с них или совали в песок маленькие бомбочки-зажигалки с термитной начинкой, горевшей ярким огнем, потом их отправили на фронт, откуда явились назад очень немногие. Но Витька под военную мобилизацию по возрасту не попал, его замели в заключенные. Дядя Осип пропал на войне, Валя работала по двенадцать часов в смену на военном заводе токарем-револьверщицей. Когда Михаил услышал об этом, он исполнился к Вале дополнительным уважением (как же! – револьвер – это звучит гордо!) и лишь в студентах во время станочной практики он понял, что токарно-револьверные станки позволяли привлекать к такой тонкой обработке, как токарная, наименее квалифицированных людей, потому что у таких станков все нужные для обработки тех или иных поверхностей деталей инструменты были установлены на револьверной головке и уже готовы к действию без дополнительной настройки. Впрочем, уже в 1943 году Валю отпустили с завода, и она поступила учиться в техникум. Еще раньше в том же 1943 году Миша с родителями вернулся из эвакуации из Чимкента. В квартире находились тогда из жильцов только тетя Мотя, Валя, да Витька между двумя отсидками. Елену Васильевну он больше так никогда и не увидел, она была добра к нему – угощала сладкими пирогами, когда пекла их для себя, а на день рождения подарила красивую всю в пестрых пятнах чашку с блюдцем. В комнатах Шибаевых жили несколько офицеров, но когда вернулся Николай Петрович, их быстро переселили куда-то еще. Николай Петрович по-прежнему бывал в квартире только наездами, потому что жил со своей женой Татьяной Васильевной и дочерью Галей в подмосковной Перловке на даче. Однажды зимой, когда из Шибаевых никого не было, позвонили и вошли два солдата. В одном из них мама Миши признала Валю Шибаева, сына Николая Петровича. Их часть везли эшелоном на фронт через Москву, вот Валя и отпросился с другом повидаться с родными. Признать Валю было непросто не только потому, что он вырос и повзрослел, но и потому, что в этот вечер в доме отключили электричество – это было в порядке вещей. На такой случай у всех имелись так называемые «коптилки», представлявшие собой небольшую баночку или бутылочку, на горлышко которой помещался жестяной держатель фитилька, опущенного в керосин. Название осветительного прибора вполне соответствовало его главному свойству – сильно коптить. В слабом свете язычка пламени на кончике фитиля (главное достоинство – ничтожно малый расход керосина) все-таки можно было что-то видеть и недолго, с натугой, читать. Тут и речи быть не могло, чтобы Валя сумел добраться до семьи или как-то вызвать их из загорода – за опоздание в часть можно было поплатиться жизнью, но и отпускать служивых ребят, почти родных, которые перед фронтом зашли в родной дом бабушки одного из них, не солоно хлебавши, было невозможно. Мишина мама угостила их тем, что нашлось в доме. Ребята, и без того понимавшие, как живется людям в тылу, сейчас тем более понимали, что скудная еда в почти полной тьме – это все, чем их в состоянии приветить люди, искренне желающие им выжить и победить. На прощание Валин друг подарил Мише на память самопишущую ручку с золотым пером – дорогую вещь, с которой он, видимо, не смог расстаться, уходя в армию. Правда, в каких-то перипетиях пластмассовый корпус ручки сломался, но все равно Миша чувствовал, что это в любом случае ценный дар независимо от того, удастся ли склеить воедино обе части корпуса. Не так уж много представлял себе тогда Миша, ученик четвертого класса, каков был на самом деле огненный каток войны, но щемящее чувство при прощании с этими повзрослевшими мальчиками охватило не только старших обитателей квартиры, но и его. Не было никакой бравады и со стороны отбывающих на фронт ребят – шел уже третий год войны, и она никак не кончалась. Да и как ей было окончиться, если немцы еще держались во Ржеве, в соседней с Москвой Калининской области, и громадные территории дальше к западу еще предстояло отбивать и отбивать. Валю Шибаева Миша так больше никогда и не видел, как и его бабушку – добрую Елену Васильевну – но та-то хоть очень пожилая была. А вернулся ли назад с фронта друг Вали, подаривший ту сломанную авторучку с золотым пером, которую так и не удалось прочно склеить пахучим клеем «Синдетикон», оставшимся в тюбике с довоенного времени, Миша не имел представления. Но и о нем он вспоминал не реже, чем о Вале. Вот только как его звали – забыл.
Прощание с близкими коллегами по заводу электросчетчиков вышло не из веселых. Михаил давал отвальную у себя дома в Москве. В комнату не без труда втиснулись те, с кем он бок о бок провел от года до трех с половиной лет. Правда, самого близкого среди них человека уже не было – Соломон Мовшович ушел с завода еще раньше. Остающимся не улыбалось остаться без сотрудника, который, пожалуй, как никто другой доказал свою готовность противостоять беспардонному поведению начальства и даже способность побеждать. Михаил ничего не делал специально для того, чтобы завоевать популярность в чьих-то глазах. Если ему удавалось что-то совершать, то это определялось его собственными побуждениями в своих личных интересах, а не в интересах какого-либо общества. В стычках с начальниками он защищал себя, свое достоинство, не ставя перед собой задачи добиваться справедливости для всех. Его даже немало удивило, когда стало видно, что его рассматривают в качестве защитника интересов других сотрудников. Максимум, чего он заслуживал в качестве фигуры, имеющей общественную значимость, было то, что его поведение в каком-то смысле можно было считать примером для других, покуда безмолвных, но не больше, а так его вроде как награждали лишним чином. А ведь про себя он твердо решил не посвящать свою жизнь так называемому служению обществу – собственный опыт убедил его в том, что это – прямой способ пустить ее враспыл без всякого толка для всего, о чем думаешь, как о своем призвании. Мысли такого рода он не высказывал вслух, но последовательно и постоянно бороться с системой бескультурного угнетения себе подобных не собирался. У него не было сомнений, что таким образом систему нельзя одолеть. А тут сложилось одно к одному, чтобы как можно скорей расстаться с работой на «Счетчике». У них с Леной появилась своя, только своя, комната в Москве, Михаил уже начал писать свою первую повесть – и это стало для него главным делом жизни; Лена работала в Москве – туда надо было перебираться и ему, чтобы не тратить лишнее время на переезды из Мытищ в Москву и из Москвы в Мытищи каждый Божий день. Работа над повестью стала для него большим испытанием – он увлекся своим замыслом всерьез, но рассчитывать на простое излияние своих мыслей и чувств на бумагу не приходилось. Во-первых, задача была не проста – он ни много – ни мало хотел решить в этой повести на фоне жизни в альплагере, в трудах на восхождениях и в постоянных мыслях о своей любви найти путь, каким стоило идти по жизни дальше вместе с Леной или без нее. Во-вторых, ему самому по ходу написания задуманного надо было научиться писать так, как того требовал жанр, в котором он себя еще не пробовал, поскольку было ясно, что повести и романы пишутся иначе, чем небольшие рассказы, которые ему уже вполне удавались. Стилистика зависела от размера вещи, от разнообразия задеваемых тем и от многого другого, с чем предстояло столкнуться в процессе работы – в этом Михаил не сомневался, равно как и в том, что ему предстоит добиться единства в звучании и воздействии всего, о чем он будет говорить в повести, чтобы он имел право считать работу сделанной как следует – и в первую очередь для себя.
Наконец, в-третьих, он понимал, что сможет заниматься литературной работой только дома, после работы по найму ради зарплаты, а то, что она будет взыскивать с него немало жизненных сил и утомлять, даже если не будет особенно изнурительной – нервное напряжение из-за недовольства своей участью, когда общество заставляет его заниматься не тем, ради чего он явился на этот свет, было гарантировано наперед. Следовательно, ему «светило» постоянное переутомление, пожалуй, даже большее, чем у Соломона, когда он работал на заводе и учился на мех-мате.
Михаил твердо знал, что будет изо всех сил добиваться от себя осуществления задуманного, хотя лишь отчасти представлял, во что это выльется на самом деле, однако без такой безоглядной, вымучивающей всё нутро работы уже не видел для себя будущего, в котором мог бы себя уважать. Без этого было бы как без походов и восхождений, даже как без любви, а без того и другого и третьего жить не имело смысла определенно. В таком вот начальном состоянии Михаил пребывал в тот момент, когда расставался с товарищами по работе на заводе. Конечно, смысл его ухода они понимали, хотя и не ведали всех причин. Уже одно выматывающее катание на электричках с подходами и подъездами к ней буквально выдирало из жизни ежедневно два с половиной, а то и три часа, тогда как в Москве на это в среднем уходило около полутора. Но и остающимся на «Счетчике» было бы приятней мириться со своей рутиной вместе с ним, и ему было приятно видеться и разговаривать именно с ними: с Валей Пресновой, Светой Черевик, Розой Шхалаховой, Светой Макаровой, супругами-техниками с Кубани Альбертом и Бэлой, с Юозасом Кершисом, у которого не только жена, но и теща тоже трудились на заводе. Собственно, любовь к Руфе и занесла Юозаса из Литвы в Мытищи. Он был на несколько лет старше Михаила и во время войны уже привлекался по возрасту к ночному патрулированию улиц в своем поселке, где, правда, оказывался самым младшим в патрульной команде. Патрули функционировали с согласия или даже по инициативе немцев, но каковы были отношения между ними и литовцами, достаточно красноречиво говорил такой случай. Однажды им встретились по пути двое подвыпивших немецких военных в форме. Один из них, обращаясь к другому, сказал: «Смотри, вот идут литовские собачки!» Это было последнее в жизни, что он сказал и что его спутник услышал. На их беду в литовских гимназиях хорошо преподавали немецкий язык. Старший по возрасту гимназист, шедший с ручным пулеметом в руках, вскинул ствол и одной очередью срезал обоих, а потом без остановки проследовал по улице дальше. За ним не заржавело бы отправить к праотцам любого «освободителя», откуда бы он не пришел – с востока или с запада, с севера или с юга, особенно если он приходил с нескрываемым сознанием собственного превосходства над аборигеном. Интересным оказалось из рассказанного Юозасом и другое – о том, каковы в Литве были наказания за самые серьезные преступления. Скажем, за убийство приговаривали к заключению всего на три года. Однако родственникам убитого после суда сообщали, по какой дороге в телеге повезут осужденного в город. Выбор места засады и приведения в исполнение приговора, разумеется, своего собственного, оставалось за ними. Судя по всему, практика была эффективной. А насчет чувств литовца как носителя родного языка в условиях пусть не враждебной, но иной культуры можно было понять из следующего. Во время бракосочетания с Руфой в ЗАГСе им, согласно заявлению брачующихся, должны были присвоить одну фамилию, что по русским понятиям означало «Кершис» и для него, и для неё. Юозас изо всех сил старался внушить (а по-русски он говорил даже без акцента, только с какой-то несвойственной русскому ритмикой), что в Литве женщину с такой фамилией засмеют, что она не женская, а мужская, что для замужней женщины она обязательно будет Кершиене, а для девушки – Кершите. Ничего не помогало, в ЗАГСе ничего не желали знать, пришлось обращаться в постоянное представительство Литвы в Москве (нечто вроде внутрисоюзного посольства в Москве), и только тогда Литовская грамматика, наконец, нашла свое воплощение на русскоязычной бумаге. С Юозасом у Михаила не возникло близкоприятельских отношений – парень был не очень открытый, к тому же держался с начальством не без некоторого подобострастия, для которого не могло быть найдено никаких оснований, кроме желания беспрепятственно делать карьеру (а этого Михаил никак не принимал), но все же и не вполне откровенное общение бывало интересным с человеком «со стороны», тем более, что если Юозас рассказывал не обо всем, о чем мог говорить с посторонними без боязни, то уж, когда говорил, то не врал.
На прощание коллеги вручили Михаилу подарок, соответствующий, по их представлениям, его походным увлечениям: складной походный столовый прибор – ложка, вилка и нож в одном блоке и солдатский котелок-манерку. Это было трогательно и свидетельствовало о том, что ему действительно хотели сделать приятное.
Михаил переводил глаза с одного лица на другое, мысленно надолго, если не навсегда, прощаясь с каждым, особенно долго – со Светой Макаровой. Он даже чувствовал нечто вроде вины за то, что она его любит, а он ее – нет, хотя тоже может, но не позволяет себе, а вот теперь покидает совсем. Они все вместе пили за удачу на его будущей работе; за то, чтобы и им, оставшимся на «Счетчике», который готовился перестать выпускать электросчетчики и вместо них производить другие приборы, тоже стало лучше; за то, чтобы их дружба не прекратилась с его уходом с завода, в общем, за все, что является предметами взаимных пожеланий оставляющих и остающихся почитай что всем ото всех, кому разлука небезразлична, кому она наносит удар или ущерб, хотя сулит открыть новые перспективы с другими людьми в неведомых покуда условиях и обстоятельствах. Для Михаила это уже означало, что он покидает один круг людей и скоро должен будет войти в какой-то другой. Для всех его коллег с завода электросчетчиков это была в той или иной степени потеря – например, потеря собеседника, с которым можно было говорить откровенно и без опаски, что он использует это во вред говорящему, или потеря поднаторевшего в использовании своих знаний инженера, понимающего, что почем в реальном производстве и умеющего находить неожиданный, но ловкий выход из затруднительных положений. Михаил действительно за три с половиной года работы на заводе обрел в себе такую уверенность, что теперь совсем не заботился о том, чтобы найти себе новую работу по знакомому профилю, полагая, что быстро освоится на любой. Разработанные им «технические усовершенствования» (была такая категория новаций между «рационализаторским предложением» и «изобретением») были внедрены на заводе и получили распространение еще и на ряде других предприятий. Начальство технологического отдела, враждебно настроенное к нему за независимое поведение, не смогло воспрепятствовать появлению его фотографии на доске лучших рационализаторов завода, а когда оно решило, что физиономия Михаила уже достаточно долго маячила перед их глазами на этой доске и предложило инженеру БРИЗ (бюро по рационализации и изобретательству) убрать ее оттуда, возглавляющая бюро Анна Соркина дала решительный и принципиальный отпор: «У вас есть другая кандидатура с большими заслугами? Нет? Тогда до свидания!» Это, конечно, не являлось особо важным профессиональным признанием для Михаила, но душу все-таки радовало. И еще на душе у него становилось хорошо от сознания, что не он один утирает нос паскудному начальству, хотя бы и с его, Михаила, собственной помощью.
Да, каков будет характер его новой работы, его особенно не заботило. И все же Михаил не ожидал, что случайный выбор занятий в неизвестно чем занимающемся почтовом ящике до такой степени сильно отклонит его во всей будущей работе по найму в сторону от того, к чему он готовился в институте и что ему, пусть и не очень определенно, рисовалось на профессиональном поприще инженера-механика. Он пришел поступать, насколько ему было известно, в опытное конструкторское бюро (сокращенно ОКБ), где ему предложили должность инженера-конструктора. Чем должен будет заниматься конкретно, при найме не сказали – ну так естественно! Режим секретности! Потом разберемся! Когда оформился и приступил к работе, и впрямь разобрался – попал в ОКБ, да не в то. Во-первых, это оказалось ОКБ по стандартизации авиационной техники. Кое-какие конструкторские работы по созданию отраслевых нормалей на основе унификации ходовых, наиболее часто применяемых в различного вида изделиях деталей и узлов – от крепежа до элементов трубопроводов и электрических цепей, но это было отнюдь не оригинальное конструирование, а вторичное – просто наиболее приемлемое для возможно более широкого круга потребителей в лице проектировщиков действительно новой техники. Такого рода конструирование было абсолютно неприемлемо для Михаила – если что-то и интересовало его в профессии инженера, так это создание чего-то нового и лучшего, чем уже известное. Но и такой работы в той конструкторской бригаде, в которую он был зачислен «вслепую», ему не поручили – и не потому, что он не мог бы с ней справиться, а потому, что именно в этой бригаде ею совершенно не занимались. Именовалась она бригадой общетехнической документации. В чем был предмет ее работы, ему объяснил ее руководитель и будущий учитель – почти гуру Михаила – Николай Васильевич Ломакин. Он был действительно настоящим инженером-конструктором, хотя и без диплома, причем прошедшим школу в ОКБ и институтах, возглавляемых почти половиной всех известных генеральных и главных конструкторов авиационной техники. Сейчас в ведении бригады была система чертежного хозяйства, в соответствии с которой должны были готовиться документы на опытные изделия и рабочие чертежи для их серийного производства. Тут было переплетено множество вопросов, касающихся не только правил оформления чертежей и использования нормализованных предметов производства, но и тех, которые предопределяли техническую, а отчасти и бюрократическую сторону взаимоотношений между заказчиками и проектировщиками, между генеральными и главными конструкторами летательных аппаратов, приборов и агрегатов и их поставщиками. В этой же бригаде занимались и вопросами, смежными с собственно нормализацией – регламентировали состав и характер документов, которые должны были сопровождать изделия авиапрома от стадии проектирования до их практического использования – вплоть до времени официального снятия их с эксплуатации. Обычно на такую работу шли люди пожилые. Одни – потому что именно они с их колоссальным практическим опытом разбирались в сложнейших ситуациях, складывающихся между взаимодействующими звеньями промышленности в условиях, когда каждое звено предпринимало максимум усилий, чтобы не отвечать за фатальные случаи авиационных катастроф. Другие – потому, что и просто конструкторами они были слабыми, неспособными к новациям и искали себе в стандартизации тихое место в преддверье ухода на пенсию. Образцовым представителем второй, куда более многочисленной когорты, нежели первая, можно было считать нормоконтролера Перлова. Невысокий, довольно грузный, с широким несколько обрюзгшим лицом, он, казалось, в своем постоянном флегматическом настроении был безразличен ко всему на свете – и к людям, и к работе (за исключением жалования, премий и «тринадцатой зарплаты» за выслугу лет). В основном же он казался Михаилу совсем пустым местом, равно как и пустым бессодержательным человеком, но со временем выяснилось, что это не так. Внутри Перлова жила и своим горением держала его в этой жизни мечта – выйти на пенсию и жить на даче так, как хотелось душе: вставать рано, спокойно покуривая, смотреть на зарю и рассвет, на то, как восходит солнце, немного – в удовольствие – поработать в огороде или саду, поесть, отдохнуть, снова выкурить сигарету, снова сколько-то потрудиться на земле – упаси Бог не переусердствовать! Это в его годы и при его здоровье явно опасно! – пообедать, почитать книгу или газету, уснуть за этим делом в кресле, потом очнуться посвежевшим, выпить молока или чаю, пойти погулять, потому что в предвечернее время уже не так жарко, солнце так яро не печет, потом поужинать и вскоре лечь спать.
Только это давало ему силы жить и ждать. Через несколько лет, когда Михаил уже не работал в ОКБС, ему сказали, что Перлов таки дожил до пенсии, донес таки свой энтузиазм до вожделенной черты, отделявшей прожитую паскудно жизнь по принуждению со стороны общества от новой жизни, в полном соответствии с мечтой. Он даже перешагнул через эту черту, но в первый же ее день, переполненный воодушевлением от сознания, что теперь он освобожден от волынки рабского труда (пусть несложного, но все равно рабского), он умер прямо на своем дачном участке – именно там, где ему в мечте рисовалась бесконечная череда радостных лет, когда жизнь, наконец, сделалась почти райским удовольствием, если считать рай возможным при скромной, но все-таки максимально возможной пенсии в сто двадцать рублей плюс десять процентов за отработку свыше десяти лет на одном месте. Но вот когда ему уже совсем не хотелось думать о встрече со смертью, она как раз и пришла. Какой урок можно было извлечь из жизни Перлова? О его участи наверняка задумался каждый из его оставшихся в живых коллег. Не мечтай о будущем перед тем, когда тебя отправят в тираж? Но разве человек способен не мечтать?