Читать книгу Пепельный берег. Не то, чем кажется (Марк Торрес) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Оценить:

5

Полная версия:

Пепельный берег. Не то, чем кажется

До деревеньки у тракта добрели уже в темноте. Повозку сторговали у старосты — старую, скрипучую, с колёсами, которые помнили лучшие времена; платил Корин, и платил из мешочка, подброшенного туганом. Так рогатый, сам о том не ведая, оплатил капитану катафалк.

Лошади у старосты не нашлось — вернее, была одна, да старик заломил за неё как за родную. Корин махнул рукой. В оглобли встал Крек. Мертвецов лошади не любят, а Крек не стал бы неволить лошадь тем, чего она не любит: на то он и любил их больше людей. Да и капитана орк не отдал бы никому — ни чужому вознице, ни самой смирной кобыле: этот груз был его собственный, и делить его он не собирался. Он завёл широкие плечи между оглоблями, попробовал вес — телега скрипнула, дрогнула и покатилась за ним послушнее иной упряжки, — и буркнул что-то на орочьем: себе ли, дороге ли, тому ли, кто лежал в кузове.

Тело уложили в кузов, перевязали верёвками, прикрыли рогожей. Топоры Крек положил капитану под бок — «Левую» справа, «Правую» слева, накрест, как тот их носил и выхватывал: каждую — противоположной рукой. Положил так, чтобы и мёртвому было под руку.

Ночевать в деревне не стали. Староста, приняв деньги, отвёл глаза и не предложил ни сарая, ни угла у печи, и настаивать никто не стал: с телегой, из которой пахнет, в гости не напрашиваются. Отошли за околицу, к ольшанику у ручья, и развели костёр — маленький, злой, из сырого хвороста, дававший больше дыма, чем тепла.

Крек сел, как садился всегда: спиной к огню, лицом к темноте. На этот раз, впрочем, лицом к телеге.

Корин молча достал клещи, обтёр их о полу куртки и кивнул орку на спину.

— Повернись.

— Крек не надо.

— Крек надо. Крек завтра потащит эту телегу до самого Зиндагара, а с железом в плече телег не возят. — Полурослик подождал, дал слову дойти и добавил то, что, по его расчётам, должно было дойти вернее: — Это не свет, зелёный. Это клещи. Ими я кормился, когда ты ещё пугал коров.

Довод оказался понятным. Крек повернулся спиной и стал смотреть в темноту.

Корин работал молча, не жалея и не торопясь: разрезал, раздвинул, нашёл, взял. Наконечник вышел неохотно, как выходит из доски глубоко забитый гвоздь. Орк не издал ни звука — только когда всё кончилось, повёл плечом, проверяя, и сказал в темноту:

— Хорошо.

— Само собой, хорошо, — проворчал Корин, вытирая клещи. — Я, к твоему сведению, лучший зубодёр по эту сторону Зиндагара. Спроси в трёх корчмах — подтвердят.

Он не стал говорить, что это была первая за много лет работа, за которую он не взял ни медяка. Это он тоже записал куда-то внутрь себя — только в другой столбец, которого до сих пор у него не было.

Паэлиас достал блокнот.

Он сидел над ним долго. Страница была та же, первая и белоснежная, и на ней по-прежнему стояло, что он вызволил деву из рук злодеев. Ниже полагалось написать про Гойсан. Паладин обмакнул перо, подержал его над бумагой, пока с кончика не сорвалась и не расплылась клякса, и убрал перо обратно.

— Не пишется, — сказал он.

— Не пишется, — согласился Корин, не отрывая глаз от костра, — потому что писать нечего. Хроники пишут про победы.

— Мы победили.

— Мы выиграли драку. — Полурослик подкинул в огонь ветку и посмотрел, как она не загорается. — Но как-то неудачно все вышло.

Он помолчал, а потом всё-таки снова посчитал вслух — тихо, для себя, как считают, чтобы убедиться, что ошиблись:

— Из Зиндагара вышло шестеро. Обратно идут трое. Один едет. Один убежал докладывать. Один остался. — Он поднял голову. — Двое суток. Нам обещали прогулку. «Дельце. Небольшое. Почти прогулка» — так, помнится, сказал лейтенант. А я ещё переспросил: насколько «почти».

— Он не знал.

— Он не хотел знать, — сказал Корин. — За нежелание знать кто-нибудь всегда платит. Обыкновенно тот, кого послали.

Костёр шипел. Из темноты тянуло ручьём, сырой ольхой — и ровно, терпеливо, отовсюду сразу — тем, что лежало под рогожей и уже начинало о себе напоминать.

— Хролл, — сказал вдруг Крек.

Он сказал это в темноту, не оборачиваясь, и все поняли: орк не спрашивает и не начинает разговора. Он просто произносит имя, потому что произносить его больше некому.

— Что — Хролл? — осторожно спросил Паэлиас.

Внутри у Крека сложилось длинное. Он до сих пор помнил, как в таверне у причалов ждал до самого вечера, когда же назовут цену за придвинутую кружку. Цену так и не назвали. Теперь уже и не назовут.

Переправу одолело одно слово.

— Пиво, — сказал Крек.

Больше он ничего не прибавил, и никто ничего не спросил. Паэлиас потом ещё несколько раз принимался думать, что бы это могло значить, и не додумался. Всё, что он знал о Хролле, по-прежнему умещалось в две строки, и одна из них была именем.

— Мы за ним вернёмся, — сказал паладин.

— Не вернёмся, — сказал Корин.

Сказано это было без злобы и даже без обычной желчи — так сообщают о погоде. Паэлиас открыл рот, чтобы возразить, и обнаружил, что возражать нечем: гора лежала на пещере, пещера лежала на дороге, по которой они больше не пойдут, а между «мы обещали» и «мы сделаем» на здешних дорогах помещается вся человеческая совесть — и помещается с запасом.

— Тогда зачем мы несём этого? — спросил он наконец. И тут же пожалел: вопрос вышел не тот, который он хотел задать, а тот, который он от себя прятал.

— Затем, что этого ещё можно донести, — сказал Корин. — Вот и вся разница. Она мне нравится ничуть не больше, чем тебе. Но других разниц на этой дороге не выдают.

Паэлиас закрыл блокнот, так ничего и не написав.

А Корин ещё долго сидел у гаснущего костра и вертел в голове три слова, сказанные зло, через губу, не глядя — вечером первого дня, на тракте, женщиной, которой не бывает. Он не знал, к какому замку этот ключ. Он даже не был уверен, что это ключ. Но полурослик за всю свою жизнь не выбросил ни одной вещи, хоть отдалённо похожей на отмычку, — и начинать не собирался. Особенно теперь, когда в телеге у него лежал мёртвый капитан.

Тронулись на рассвете. Паэлиас пошёл рядом с телегой пешком: то ли из уважения, то ли потому, что живому ехать вместе с мёртвым ему не позволяла совесть. Корин сел на облучок, раскурил казённую трубку и развернул казённую карту.

— Сначала Зиндагар, — сказал он. — За бумагой. Уговор исполнен — пусть лейтенант распишется. Без бумаги нас вздёрнут как беглых, и тогда уже никого возвращать не придётся.

— Потом? — спросил Крек. Слово «потом» он произнёс так, что было ясно: от ответа зависит, куда он понесёт капитана — и понесёт в любом случае.

— Потом Яшгар. — Корин пыхнул трубкой. — Маги, деньги и знакомства такого сорта водятся у рогатых. Наш рогатый — в Яшгаре. И вот ещё что, раз уж всё равно туда. Записка была вторая. В мешочке. «В Яшгаре. Буду ждать».

— И ты молчал? — Паэлиас остановился.

— Я проверял, кому про неё стоит знать, — сказал Корин, пожав плечами. — Страже — не стоило. Вам — теперь стоит.

— Рогатые, — сказал Крек из сумерек, и слышно было, как в его стиснутом кулаке скрипнули друг о друга клык и камень.

Повозка тронулась. Крек тянул её ровно и неутомимо и время от времени оглядывался через плечо на кузов — будто проверял, не исчез ли капитан по дороге. Капитан не исчезал и не отвечал. Впервые с той камеры он никем не командовал, и от этой тишины даже дорога казалась длиннее, чем была.


Глава 4. Вопрос правды

Зиндагар показался на горизонте к вечеру второго дня: сперва дым над крышами, потом стены, потом ворота — те самые, через которые их когда-то вели под конвоем. Тогда их вели в острог. Теперь они возвращались сами — и везли с собой мертвеца.

У рва их остановили раньше, чем кто-то успел подать голос. Стража стояла у моста плотным полукругом: копья опущены, но не убраны, щиты сомкнуты. На стене над аркой торчали любопытные головы — зеваки, которым нравится смотреть на чужую беду с безопасного расстояния.

Из-за спин стражников, не торопясь — со скоростью человека, которому платят за должность, а не за движение, — вышел лейтенант Омидор. Розовые щёки его были всё так же безмятежны, а в руке он держал потрёпанный лист: рапорт Боблина добрался до города быстрее них самих.

— Боблин доложил, — сказал Омидор вместо приветствия. — Гоблины кончились. Пещера кончилась. Из этого выйдет прекрасный отчёт. — Он взглянул на рогожу в телеге; сладковатый запах дошёл и до него, и лейтенант поморщился ровно настолько, насколько позволяла служба. — А это?

— Капитан, — сказал Крек. Больше он ничего не сказал — так и стоял в оглоблях, не выпуская их, будто отпустить телегу значило бы отпустить и капитана тоже.

— Мёртвый капитан, — уточнил Паэлиас. Он стоял у колеса, пыльный, со сбитыми в кровь пятками.

— Сочувствую, — сказал Омидор тоном, каким сообщают о подорожании овса, и протянул Корину сложенную бумагу с печатью. — Бургомистр подписал. Вольная всем… — Он покосился на рогожу и поправился, — всем троим. Драка, дебош, сомнительные связи, соучастие, глупость — прощены. Мы в расчёте.

— В расчёте, — повторил Корин, разворачивая бумагу. — Стало быть, ворота сейчас откроют.

— Вы дочитайте, — посоветовал Омидор.

Корин дочитал. Ниже прощения, тем же писарским почерком, только мельче, стояло ещё несколько строк — и вторая печать, поменьше первой, зато вдавленная куда твёрже: «Означенным лицам, по отработке долга перед городом, впредь пребывание в Зиндагаре воспрещается».

— Указ, — пояснил Омидор со вздохом искреннего огорчения человека, которому неловко, но не настолько, чтобы что-то менять. — Бургомистр подписал обе половины разом. Одним пером. Потому что… — он пошевелил пальцами, подбирая слово помягче, и не нашёл. — Пошли слухи: Триволь, гонец. Вы понимаете. Дурная слава — она как запах. А вы — пахнете. Даже без него, — кивок на телегу, — пахли бы.

— Вчера мы были нужны, — заметил Корин.

— Вчера вы были нужны. Сегодня вы свободны, — лейтенант развёл руками. — Это разные должности. Вторая хуже оплачивается.

Паэлиас шагнул вперёд — так паладины разговаривают с властью: лицом к лицу.

— Нам нужны харчи. Ночлег. Священник для…

— Знаю, — Омидор поднял ладонь и привычно недослушал; этим он в основном и держался на службе. — Ничего не будет. В указе про харчи, ночлег и священника ни слова. В указе только про вас, и то коротко. Даром город выдаёт одно — дорогу отсюда. — Он подумал и уточнил: — Вам — в один конец.

Он отступил к мосту. Стража не расступилась — просто провожала их взглядом, каким провожают чуму, которую, к счастью, выводят из города, а не завозят. Ворота за спинами уже запирали: брус лёг в скобы плотно.

Крек молча развернул повозку.

Боблин догнал их за мостом — бегом, придерживая рукой болтающийся шлем. У телеги он остановился, отдышался и вдруг снял шлем — неловко, обеими руками, как снимают не доспех, а шапку в чужом доме.

— Он меня юнгой записал, — сказал Боблин, глядя на рогожу. — Я даже не спорил. Со мной так… по-хорошему давно никто.

Никто не нашёлся с ответом. Данце нашёлся бы, но Данце теперь молчал надёжнее всех.

— Я доложил, по правде, — продолжил Боблин, надевая шлем обратно. — Про Гойсан — всё как было. Слово держу. — Он помялся, покосился на ворота и понизил голос. — А про телегу на тракте… про бабу ту… в рапорте места не хватило.

— Это упущение по службе, — серьёзно сказал Корин.

— Это благодарность, — так же серьёзно ответил Боблин. И, помявшись ещё, выложил главное — торопливо, как выкладывают то, что жжёт карман: — Кто покойника возит, а не хоронит, тот мага ищет. Или чуда. Так вот. Я вчера с рапортом добрался — а в караулке о другом и не говорят: Салем сгорел, погорельцы в город тянутся, кто к родне, кто с сумой. Если идти по дороге на Яшгар, пройдёте мимо. А Салем… Салем сожгла ведьма. Та самая, которую мужики на казнь везли. Салемские мужики. Свою везли — она у них на краю деревни жила. — Он покосился на Паэлиасовы латы и добавил тише: — Кто её на тракте отпустил, погорельцы тоже рассказывают. С приметами.

Стало тихо. Так тихо, что было слышно, как ветер шевелит рогожу на телеге.

— Та самая, — повторил Паэлиас. Голос у него сел на втором слове.

— Я вас не виню, — быстро сказал Боблин. — Я тоже сперва подумал — дева в беде. Она смирная была с виду. Но дом её в Салеме уцелел один на всю деревню. Не горит, говорят. И не пускает никого. Мародёры пробовали — больше не пробуют. Ведьмины дела. — Он пожал плечами. — А вам ведь, я так понимаю, теперь ведьмины дела и нужны.

Он попрощался просто: пожелал им лёгкой дороги, а на прощание — дожить до пенсии, долго и незаметно. У моста ещё раз обернулся, махнул рукой и пошёл обратно — к воротам, к алебарде, к будущим курам, которым всё равно, храбрый ты или нет.

— Хороший юнга, — сказал Крек ему вслед. Из уст орка это звучало как орден.

Совет держали тут же, на обочине, — если это можно было назвать советом. Тракт лежал пустой в обе стороны. За спиной запирался город, впереди вечерело, и на всём белом свете у них имелись: телега, мертвец, бумага с двумя печатями — и ни ночлега, ни харчей, ни плана.

Никто не начинал первым. Крек стоял в оглоблях и ждал курса, а курса не было: тот, кто прокладывал курсы, ехал под рогожей и помалкивал. Паэлиас стоял у колеса и смотрел на дорогу, как смотрят в колодец. Где-то там лежала деревня, сгоревшая от его доброго дела, и он пытался представить её — и не мог: у деревни пока не было ни лица, ни размера. Только имя.

Корин полез за пазуху и достал не флягу — записку. Мятый клочок, о котором остальные успели забыть. «В Яшгаре. Буду ждать».

— Считаю вслух, — сказал он, ни на кого не глядя. — Что у нас есть. Мёртвый капитан — раз. Ночлега нет, еды нет, города нет — вы слышали лейтенанта. Знакомых магов — ноль. Знакомых, у которых такие знакомые водятся, — один. Рогатый. — Он щёлкнул ногтем по записке. — Лжец и убийца. Зато с адресом. Стало быть — Яшгар.

Спорить никто не стал: дорога была дрянная, но второй на всём свете не значилось.

— В Яшгар, — повторил Паэлиас. Голос был чужой, ровный. Смотрел он не на Корина — на тракт. — Боблин сказал: дорога идёт мимо Салема. Значит, сначала — Салем. Я должен это увидеть.

— Крек против, — сказал Крек из оглобель.

Возразил он на горелую деревню; почему — осталось при нём.

— На тракте я дважды сказал «мимо», — сказал Корин. — Меня не послушали — и вот мы здесь. Могу сказать в третий раз, но, чую, выйдет как в первые два. — Он повертел записку и убрал. — Ладно. Дом, который не горит, никого не пускает и принадлежит той, кого мы выпустили, — может, в нём найдётся что-нибудь полезнее золы. Раз уж всё равно по пути.

Зачем Паэлиас «должен» — не спросил никто. Крек поднял оглобли. Капитан не возражал — за всё знакомство это случилось с ним впервые.

До Салема было полдня пути, и все полдня Паэлиас молчал.

Труп Данце везли как багаж — не из неуважения, а из простой арифметики: дворфы тяжелы, дороги скверны, а надежда, хоть и ничего не весит, занимает в телеге непростительно много места. Верёвки поверх Крековой рубахи и рогожи поскрипывали на кочках — тонко, укоризненно, будто и они сомневались в затее. Солнце жарило без жалости, и от повозки тянуло тем сладковатым духом, который заставляет живых прибавить шагу.

Кроме капитана в телеге ехало ещё одно имущество, о котором никто, кроме владельца, не вспоминал, потому что оружием его считал один Крек.

Своего оружия у орка не водилось отродясь: из острога он вышел с мотком верёвки, костяным гребнем и половиной медяка, а топоры на поясе были капитанские — их он носил, как несут чужой кошель: бережно и не открывая. Поэтому на первом же привале за Гойсаном Крек ушёл в подлесок и вернулся оттуда с молодым дубком, выломанным из земли вместе с корневой головой; голова и была всё дело. Ножом он снял сучья и обтесал ствол под ладонь, а корневую голову не тронул вовсе. Вышла дубина, каких не делают на продажу: сырая, тяжёлая, и сохнуть она не торопилась. Взрослый мужик поднял бы её двумя руками и не поднял; Крек носил её в одной, как носят лопату, а двумя брался, только чтобы ударить.

От Гойсана она пролежала в телеге поверх поклажи и ни разу не понадобилась. Всё, что до сих пор требовалось сломать, ломалось руками, а руки, в отличие от дубины, всегда при себе.

Корин сидел на облучке и посасывал трубку — ту, что «нашлась» у нерасторопного стражника в Зиндагаре. Дым пах табаком, смолой и мелким воровством. Крек шёл в оглоблях и бормотал на орочьем — тихо, длинно, куда длиннее, чем говорил с людьми. Лошадь ответила бы ему охотнее, но лошади у них не было, и орк разговаривал не то с телегой, не то с дорогой, а вернее всего — с тем, кто в телеге лежал. Паэлиас шёл рядом с телегой пешком — живому ехать с мёртвым ему по-прежнему не позволяла совесть, а теперь к совести прибавился ещё и груз потяжелее.

В его блокноте, на первой и единственной странице «Светоча», было написано, что он вызволил деву. Он помнил, как выбирал к полуночи между «вызволил деву» и «выпустил неизвестно что» — и как остановился на деве, потому что так страница выходила красивее. Теперь страница ехала в мешке и жгла сквозь холстину.

— Может, Боблин путает, — сказал он наконец. — Мало ли ведьм.

— Может, — согласился Корин тоном, которым соглашаются с приговорёнными.

Больше до самого Салема не разговаривали.

На казённой карте Корина Салем значился кружком чуть в стороне от тракта — без герба, без пометки о ярмарках: кружок и кружок. Когда-то тут стояло дворов тридцать — одна улица вдоль ручья, вётлы над водой, огороды до самой отмели, риги на отшибе. Деревушка из тех, что не попадают ни в хроники, ни в песни: такие живут тихо, платят подати вовремя и просят у мира одного — чтобы их не замечали. Мир, судя по всему, шёл навстречу. До недавних пор.

Они хотели бы увидеть именно это — дворы, вётлы, дым из труб. Вместо этого Салем встретил их запахом: гарь, мокрый уголь и та особенная тишина, что остаётся после большого горя. Потом из-за холма выступило само пепелище — там, где полагалось быть крышам и заборам: чёрные скелеты домов, печные трубы, торчащие из золы, как надгробия, обугленный колодезный журавль, застывший в поклоне. Улицу ещё можно было угадать — по плетням, выгоревшим до редких кольев, по калитке, которая уцелела целиком и теперь висела на столбе посреди золы, отворяясь в никуда. У ручья лежали вётлы — огонь дотянулся и до них, и вода несла мимо чёрные листья. Ветер гонял серые хлопья между балок и не находил, обо что пошуметь.

Гарь Крек учуял первым: вскинул голову, повёл ноздрями и последнюю версту тянул повозку медленнее, тяжелее, будто оглобли вдруг налились свинцом. Он смотрел прямо перед собой, а на пепелище старался не смотреть вовсе. Огня Крек не любил — никакого: ни печного, ни свечного; походный терпел, потому что без него не бывает ни каши, ни света, но от костра всегда садился дальше всех, спиной к пламени, а не к темноте, — вопреки всякому здравому смыслу и к постоянному недоумению попутчиков. Горелых же деревень он не любил особенно. У этой нелюбви была своя история — длинная, подземная и не для чужих ушей; спроси его кто, наружу выплыло бы разве что «Крек против», и это было бы чистой правдой.

Живых было немного: несколько фигур копались в золе на дальнем конце, у леса стоял наспех сколоченный навес, под ним дымил костерок. При виде телеги фигуры разогнулись — одна за другой, медленно, как разгибаются люди, у которых болит всё.

Первым их узнал мужик с заплывшим глазом и багровой отметиной поперёк носа — той характерной, парной отметиной, какую оставляют щипцы, если взять ими человека за лицо и попросить тишины.

— Это они! — заорал он, и голос его сорвался на петушиный. — Они! Которые её отпустили! Хватай!..

Хватать было нечем и некому: их было пятеро против телеги, а при телеге стоял орк. Крек всего лишь опустил оглобли и выпрямился во весь рост — ничего больше, — и порыв погорельцев кончился, не начавшись. Остались только слова, а слов у мужика накопилось много.

— Мы её судить везли! — кричал он, не подходя ближе. — По закону! Всей деревней решали! А вы её — с телеги, как невесту! Герои! Заступники! — Он ткнул чёрным пальцем в пепелище за спиной. — Вот! Любуйтесь, чего наспасали!

— Мы не знали, — сказал Паэлиас. Это была правда, и звучала она жалко, как всякая правда, которая опоздала.

— Он не знал! — Мужик обернулся к своим, призывая в свидетели. — Вся округа знала! Козы — и те знали, пока не передохли!

— Я спрашивал, — сказал Паэлиас. Вышло тихо, и он повторил громче: — Я спрашивал. Вашего старшого. Кто она и по какому праву связана.

— Спрашивал он! — Мужик задохнулся от такой наглости. — С мечом на поясе и лапой на рукояти — спрашивал! Когда с тракта сворачивает железный и кладёт руку на меч, это, геройчик, не вопрос. Это называется «отдай». Старшой тебе так и ответил. Как грабителю отвечают — а как ещё?

Возразить было нечего. Рука тогда действительно легла на рукоять сама — Паэлиас хорошо это помнил. Он ещё думал в ту минуту, что придаёт словам вес. Вес он придал.

— Она была связана, — сказал он всё-таки. — С кляпом. Трое с вилами — и одна связанная женщина. В рассказах я слышал такое не раз, и всякий раз это было ровно тем, чем выглядело.

— А кляп ей, по-твоему, со зла совали?! — мужик шагнул ближе, от ярости забыв даже про орка. — Ведьме рот затыкают, чтоб деревня стояла! Мы её брали всем миром — четверых тогда же и отпели! Вот чего нам эти твои верёвочки стоили! — он снова махнул рукой на трубы. — А ты их ножичком — вжик. Освободитель.

— Со стороны, — ровно вставил Корин, потому что паладин уже стоял как под градом, — это выглядело скверно. Трое с вилами везут связанную бабу. Спросите любого на тракте.

— А это? — мужик развернулся к нему вместе со своим чёрным пальцем и обвёл им от края до края всё, что осталось от Салема. — Это со стороны как выглядит? Спроси. Спроси любого!

Крыть было нечем и Корину — случай редкий, почти небывалый, и полурослик замолчал с уважением к моменту.

Паэлиас стоял и слушал, не отводя глаз, — это было единственное, что он сейчас мог: стоять и не отводить. Погорельцам понадобилось время, чтобы выговориться, и они его взяли. В историях про ведьм каждый рассказывает ту половину, в которой прав он сам; погорельцы рассказывали свою — про знахарку с края деревни, которую приютили, терпели и по-соседски кормили, пока с весны та не повадилась пропадать из дому неделями, — а в те самые недели, как назло или как нарочно, начали дохнуть козы, а за козами заполыхали риги. Какова была вторая половина, у второй стороны ещё будет случай спросить — но об этом никто из стоявших в золе пока не знал.

Под конец Паэлиас молча взялся за кошель — слов у него не осталось, а стоять с пустыми руками он больше не мог. Мужик проследил за его рукой и сплюнул в золу.

— Убери. Избы твоим серебром не отстроишь, людей не отольёшь. — Он вытер рот и продолжил уже устало, без крика — так, будто крик тоже сгорел вместе с ригами: — Дом её стоит. Вон, целёхонький, один на весь Салем. Мы его жгли — не горит. Топором — не берёт. Прошка сунулся внутрь — бороду снял подчистую, брови в придачу. Теперь дед какой-то у порога сидит — третий день сидит, ничего не высидел. Идите. Забирайте оттуда что хотите. Хоть сами там сгорите — свечку не поставим.

Дом стоял на краю пепелища, одной стеной к лесу, — и был до неприличия цел. Целы были ставни, цела соломенная крыша, целы пучки сухих трав под стрехой. Зола вокруг него лежала ровным кольцом, шириной в три шага, и — Корин заметил это сразу — ветер, гонявший хлопья по всему Салему, этого кольца не трогал. Пепел лежал, как насыпали. Как насыпали нарочно.

А на приступке у двери сидел старик.

Седой, тощий, с посохом, отполированным ладонями до костяного блеска. Глаза его были затянуты белым и смотрели мимо — сквозь людей, сквозь пепелище, сквозь что-то, видимое только ему. Улыбался он не гостям, а чему-то своему.

— Трое живых, один мёртвый, — произнёс он, поворачивая голову точно на скрип колёс. — И телегу тянет не лошадь. Большой тянет, зелёный. Боится — а тянет. Правильно боится.

— Кто ты? — спросил Паэлиас.

Старик не ответил. Он поднялся с приступки — легко, не по возрасту, — и пошёл к ним через золу, не нащупывая дороги: посох он нёс под мышкой, как несут удочку. Остановился он вплотную к Паэлиасу, точно перед ним, будто белые глаза видели всё, что им полагалось бы не видеть.

— Наклонись, — велел он.

И Паэлиас, сам не зная почему, наклонился.

Сухие пальцы легли ему на лицо и пошли по нему, как идут по строчкам: лоб, надбровья, переносица, скулы, складка у рта. Крек у телеги подобрался. Корин без обиды, просто на всякий случай, опустил ладонь к клещам. Паэлиас стоял смирно — так стоят у цирюльника и на исповеди.

bannerbanner