
Полная версия:
Пепельный берег. Не то, чем кажется
К четвёртому утру капитану отвечали три камеры. Должника произвели в судовые музыканты, и он перешёл с песен про дом на песни про море, отчего сделался вполне сносен. Тот, что бился головой, оказался не безумцем, а лодочником с Мутной, отсидевшим четыре года за чужой груз: он бился, потому что иначе не умел считать дни. Данце избавил его от этого труда, объявив, что счёт дням отныне ведёт вахтенный журнал, а журнал ведёт капитан. Лодочник заплакал.
Ни одному из этих людей Данце не помог ничем. Он не мог вывести их за ворота, не мог скостить им сроки, не мог передать им лишней ложки каши. Он мог только орать в стену, что они — команда. Как ни странно, многим этого хватило: без свободы человек живёт сносно, а вот без должности — куда хуже.
На четвёртое утро к решётке явился лейтенант городской стражи — толстый человек лет пятидесяти, с розовыми пухлыми щеками младенца, которого хорошо кормят и никогда не расстраивают. Двигался он со скоростью человека, которому платят за должность, а не за движение.
— Омидор, — представился он. — Лейтенант Омидор.
По тому, как он это произнёс, было ясно, что первая половина фразы нравится ему существенно больше второй. Потом лейтенант замолчал и некоторое время изучал стену над их головами, будто пришёл не по делу, а спрятаться.
— Кормёжка дорожает, — сообщил он наконец. — А вы — едоки. Пятеро. — Он повздыхал. — Есть, скажем так, дельце. Небольшое. Почти прогулка.
— Насколько «почти»? — спросил Корин.
— Гойсан, — сказал Омидор и сделал паузу, будто слово должно было всё объяснить.
Слово не объяснило. Трое из Триволя слышали его впервые: здешних краёв они не знали вовсе — их сюда привезли в клетке, а из клетки география скудная.
— Это что? — спросил Паэлиас.
— Местечко. — Лейтенант разглядывал что-то поверх их голов. — За холмами, двое суток тракта. Овцы, тропы, тишина. В холмах — пещеры.
— А в пещерах?
— Население, — уклончиво сказал Омидор.
— Гоблины, — перевёл Данце. — В кабаках болтали. Режут овец, грабят обозы. Что, лейтенант, не признают твоей юрисдикции?
— Племя, — нехотя признал Омидор. — Наглое. Мы посылали стражу. Дважды. Стража возвращалась быстро и не вся. Посылали наёмников — те не вернулись вовсе. — Он пожевал губами и впервые посмотрел им в глаза. — Идти туда самому мне… нецелесообразно. А вы люди, судя по протоколу, шумные. Расчистите пещеры — отпущу всех пятерых, дело в архив.
— А если мы там поляжем? — уточнил Корин тоном, каким торгуются о цене.
— Тогда я напишу отчёт, — пожал плечами лейтенант. — Отчёты, в отличие от вас, ничем не пахнут. Да, и вот ещё. Я приставлю к вам ответственного человека. Он вернётся живым — это часть уговора.
— Зачем он нам? — спросил Корин.
— Он принесёт рапорт. И — без обид — проследит, чтобы вы шли в Гойсан, а не от него.
Данце уже стоял.
— Сколько их там?
— Не знаю, — сказал Омидор.
— Тем лучше. Больше славы на брата. Условия: топоры вперёд. Без них я никуда. Дальше: командую я. Дальше: по возвращении город выплачивает моей команде…
— Ваш скарб вернём весь, — перебил Омидор с зевком. — Всё, что забрали при поступлении. Никому ваш мусор не нужен — в кладовой место занимает.
— Мусор, — повторил Данце. Медленно. — МУСОР?! Вы тут что, всей стражей головой поехали, черти сухопутные?! Я вам покажу мусор! Я этот «мусор»…
— Вернём, — сказал Омидор, которому было лень пугаться. — Уже сказал. Идёте или нет?
Вечность в остроге пахла пригорелой кашей. Гойсан обещал пахнуть сырым камнем и гоблинской кровью. Выбор был скверный, зато простой.
— Идём, — решил Данце за всех, не оглянувшись ни на кого.
Никто не возразил — что капитан, разумеется, засчитал как единогласное доверие. Остальные просто прикинули то же, что и лейтенант: свобода дороже спора.
Второе и третье условия Омидор, кстати, так и не расслышал.
У ворот острога стражник выложил их скарб. Топоры звякнули о камень — «Левая» и «Правая», резные рукоятки, будто и не лежали в кладовой среди ржавого хлама. Данце повесил их на крючья, и плечи у него сразу расправились: капитан снова стал похож на капитана, а не на заключённого с пустым поясом. Креку вернули моток верёвки, костяной гребень для лошадиных грив и половину медяка; орк проверил, всё ли на месте, и кивнул с достоинством владельца. Паэлиас получил щит, доспех и блокнот; доспех он надел сразу, и знак ордена на груди, тускло блеснув, разом отменил всё, что писарь про него вывел пером. Блокнот он зачем-то отряхнул, хотя пыли на нём не было. Хролл молча принял секиру и закинул за спину — с тем лицом, с каким встречают старого собутыльника. Корин получил клещи и три своих ножа, занесённых в опись «разной степени честности» — рабочий инструмент зубодёра и слесаря, без романтики. А заодно, уже от себя, прихватил у нерасторопного стражника трубку и сложенную карту здешних дорог: не по злобе, а из принципа, что казённое имущество должно служить людям.
Уходили они под крик. Весть, что капитана выпускают, прошла по камерам быстрее, чем Пасюк со своей бочкой, и, когда пятерых вели коридором, острог провожал их в голос: гудел, стучал мисками в решётки, орал что-то нестройное. Лодочник с Мутной требовал не забыть про вахтенный журнал. Должник затянул про море, и на этот раз ему подпевали.
— Вернусь! — гаркнул Данце уже в дверях. — Всех заберу! Слово капитана!
Обещание было совершенно искреннее. Так же искренне капитан собирался найти корабль, набрать команду и отыскать карту, и порядок этих дел в его голове был именно таков.
Стража вытолкала его на свет.
За стеной острога, в конюшне, разом фыркнули лошади — словно проголосовали за свободу. Крек обернулся на звук и поднял ладонь. Прощаться с лошадьми он считал делом более осмысленным, чем прощаться со стражей.
Тут же, у ворот, обнаружился и обещанный ответственный человек.
Ответственный человек был на голову ниже Паэлиаса, вдвое уже Крека, и алебарда, на которую он опирался, была заметно выше него самого. Шлем сидел на нём так, как сидит котёл на заборном столбе. Из-под шлема смотрели глаза — честные и глубоко несчастные.
— Рядовой Боблин, — представился он и покраснел, будто извинялся за оба слова сразу.
— Это тебя лейтенант назначил ответственным? — уточнил Корин.
— Так точно. — Боблин вздохнул. — Я единственный не успел спрятаться, когда спрашивали добровольцев.
Честность подкупала. Больше ничего подкупающего в рядовом Боблине, правду сказать, не имелось: он всем своим видом опровергал героические песни.
— Пополнение, — оценил Данце, обойдя стражника кругом, как обходят лошадь на ярмарке. — Хилое. Запишу юнгой.
Боблин не спорил.
До городских ворот он и повёл их — не спеша, потому что спешить в Гойсан не хотелось даже Данце, хотя Данце в этом и не признался бы.
А Зиндагар оказался куда больше и шумнее, чем помнился из клетки. Сами зиндагарцы звали его Жемчужиной Долины, и, как всякое самоназвание, это говорило больше о зиндагарцах, чем о жемчуге. Город стоял на Мутной — реке широкой, деловитой и вполне оправдывающей своё имя, которое переселенцы дали ей в первый же год, не мудрствуя и не приукрашивая; вдоль набережных теснились баржи, их загружали, разгружали и проклинали на четырёх языках сразу. Ремесленные кварталы звенели медью, пахли кожей, горячим воском и свежей стружкой; на рыночной площади торговали всем, что можно унести, и кое-чем, что нельзя. Поговаривали ещё, будто где-то в городе заседают звонари — тайное общество, которое спасает мир так незаметно, что мир об этом не догадывается. Боблин в звонарей не верил: по его опыту, всё тайное в Зиндагаре рано или поздно оказывалось контрабандой.
— Гавань, — фыркнул Данце, оглядев причалы. — Лужа с корытами. Мой корабль сюда бы не вошёл. Из уважения к себе.
Паэлиас задержался у церкви: на шпиле сидела чайка — белая, неподвижная, на самом солнце, — и паладин, задрав голову, счёл её добрым знаком для будущей хроники. Пока он стоял, рядом притормозил прохожий, за ним второй, а там и с десяток: все высматривали, что он такое углядел. Разошлись недовольные, и каждый решил, что просто не разглядел; чудеса тут заводятся именно так. Крек шёл через город, как идут через чужой лес — не глазея и не задерживаясь, — и оживился один раз, у караван-сарая, где пахло сеном и конским потом. Корин не глазел вовсе: он считал. Ворота, посты, проулки, крыши — полурослик раскладывал город по полочкам с бессознательной обстоятельностью мастера, который, входя в чужой дом, первым делом замечает, как заперта дверь.
Обедать Боблин привёл их в «Сытого лодочника» — кабачок у речных причалов, где, по его рекомендации, «кормят на медяк, а наливают на два». Внутри пахло варёной рыбой, смолой и мокрыми канатами; за окном скрипели баржи. Платил Корин — из туганова мешочка, со вздохом, в котором смешались боль казначея и облегчение едока.
Разговор за столом сложился сам, как складывается он у людей, которым завтра в одну сторону.
— А в стражу ты как попал? — спросил Паэлиас.
— Не по призванию, — вздохнул Боблин. — Отец метил меня в пекари. Но в пекарне места не нашлось, а в страже был недобор. Меня и добрали. Восьмой год служу. Алебарду обнажал один раз — на смотре, по команде.
— И гордишься, — сказал Корин. Без насмешки.
— Горжусь, — просто ответил Боблин. — Все, кто обнажал чаще, уже на пенсии. На вечной. — Он поковырял рыбу. — Я по-другому хочу. Домик у реки. Огород. Куры. Курам всё равно, храбрый ты или нет, — за это я их и уважаю.
— После Гойсана, — великодушно объявил Данце, — зачислю тебя в команду насовсем. Юнгой. Море делает из людей людей.
— Меня уже сделала стража, — испугался Боблин. — Два раза не надо.
Хролл в разговоре не участвовал. Хролл заказал самую большую кружку, какая нашлась в заведении, и осушил её до дна — единым глотком, не отрываясь, как пьют воду после долгой дороги. Потом поставил, посмотрел на неё с глубоким удовлетворением и заказал вторую. За всё знакомство никто не видел его таким довольным.
— За что пьёшь? — поинтересовался Данце.
— За всё, — сказал Хролл. — Сразу.
Вторую кружку северянин до дна не довёл. На середине он остановился, оглядел стол — говорливого капитана, языкастого казначея, паладина с его вопросами, юнгу с курами, — и толкнул кружку через доски туда, где молча сидел Крек. Без слова. Просто подвинул, как двигают ближе к соседу солонку.
Орк посмотрел на кружку, потом на северянина. Угощали Крека за всю его жизнь нечасто, а бескорыстно — и вовсе никогда: даровое пиво в его опыте неизменно оказывалось задатком за работу, которую после не хотелось делать. Внутри сложилось длинное и осторожное — о том, что дарёному прежде следовало бы выяснить цену. Но Хролл цены не назвал. Хролл вообще ничего не сказал: пить с кем-то молча — не то же самое, что пить одному, а слов на это не требуется, и в этом они с орком сошлись, не сговариваясь. Крек отпил и толкнул кружку обратно. Хролл кивнул. На том их беседа за обедом и кончилась — самая долгая, какую орк вёл в тот день с человеком, не считая, разумеется, лошадей.
— Корабль, — вернулся капитан к главному, тыча рыбьим хвостом в сторону окна и реки за ним. — Настоящий, не эти корыта. Команда у меня уже есть — вот она, за столом.
— Мы тебе не команда, — поправил Корин.
— Вы мне пока не команда, — великодушно согласился Данце. — Это пройдёт.
— На корабль нужны деньги.
— Деньги приносит слава.
— Слава приносит виселицу, — сказал Корин. — Деньги приносит работа. Тихая.
— Скучно живёшь, казначей, — вздохнул капитан. — Долго проживёшь.
Крек за весь обед спросил одно: где в городе держат караванных лошадей и хорошо ли их кормят. Боблин ответил подробно, с именами конюхов и ценами на овёс, — и заработал этим у орка больше уважения, чем весь Зиндагар за трое суток.
Паэлиас, дождавшись, пока уберут миски, открыл блокнот, обмакнул перо, подержал его над первой страницей — и закрыл блокнот. Первая строчка опять не далась. «Мы вышли из тюрьмы и пообедали» — для благочестивого альманаха этого было маловато.
Из города вышли после полудня — мимо помоста у ворот, на котором, по заверению Боблина, месяц никого не вешали: в Зиндагаре и на виселицу полагалась бумага, а бумаги здесь ходили медленнее приговорённых. Так, вшестером — если не считать алебарду отдельной боевой единицей, а её стоило бы считать: она одна тут была казённая и исправная, — они и вышли на тракт.
Свобода пахла рекой, пылью и близким дождём. До Гойсана оставалось два дня пути — и вся оставшаяся жизнь, у кого сколько.
Глава 3. Дурное место
Первую лигу от Зиндагара прошли почти весело — насколько бывает весело идти туда, откуда не вернулись наёмники. Обед в «Сытом лодочнике» ещё грел животы, свобода была новой и поскрипывала, как несношенные сапоги, а тракт на Гойсан скоро забыл о городе: петлял между низкими бурыми холмами и пах овечьим навозом, пылью и дождём, который так и не собрался.
Данце вышагивал впереди и командовал: воздуху — разойтись, кустам — не шуметь, отряду — держать строй. Отряд слушал вполуха, как слушают дождь. Крек то и дело сходил с тропы к пасшимся в стороне лошадям и что-то им бормотал — с ними ему было спокойнее, чем со спутниками. Паэлиас шёл и молча подбирал первую строчку для «Светоча»: она не давалась ему третьи сутки. Корин глядел на кусты по обе стороны дороги — не потому, что ждал засады, а потому, что сам бы её здесь и устроил. Боблин плёлся в хвосте и вздыхал через шаг.
Раз, когда тропа прошла впритык к дальнему выгону, Крек отстал вовсе. У жердяной изгороди стоял чужой мерин — старый, с проваленной спиной и репьём в свалявшейся гриве, из тех, кого хозяева уже не холят, а доезжают. Завидев, как из-за жердей встаёт зелёное и широкое, мерин прижал уши: добра от таких не ждут ни люди, ни лошади. Но Крек присел на корточки, сделавшись меньше, заговорил на орочьем — тихо, длинно, без единого слова, какое можно было бы разобрать, — и вынул из-за пояса костяной гребень. Репьи он выбирал из гривы прядь за прядью, осторожнее иной няньки; мерин перестал коситься, обмяк и под конец сам потянулся мягкими губами к его плечу. Люди звали Крека чудищем и, завидев, прибавляли шагу; лошадь чудище чует первой, а забывает быстрее всех: ей важно не то, каков ты с виду, а злой ты или незлой, — и злым Крек не бывал никогда. Отряд он нагнал уже за поворотом, и вид у него был почти довольный — насколько это слово вообще применимо к лицу, которое видело то, что видел Крек.
На привале Паэлиас спросил Боблина, чего тот ждёт от похода.
— Дожить, — сказал Боблин с чувством. — До конца. А вообще — до пенсии. Долго и незаметно.
Хролл, слушавший вполуха, кивнул: программа была ему близка — за вычетом «незаметно».
На исходе первого дня, когда солнце уже легло на холмы, тракт вывел их на трёх крестьян при телеге со сломанным колесом. Крестьяне возились у оси и были вооружены — вилы, серп и коса, что для починки колеса, вообще говоря, избыточно.
— В телеге кто-то есть, — негромко сказал Корин, не поворачивая головы. — Под тряпками. Связанный. Идём мимо и не оглядываемся.
— Мимо, — тут же скомандовал Данце. — Не наш курс.
Впервые за день его приказ совпал со здравым смыслом — и потому, разумеется, не был исполнен. Паэлиас уже разворачивался. Под тряпьём, если приглядеться, лежала женщина: верёвки на запястьях, тряпка поперёк рта, глаза поверх тряпки — сухие, ясные и слишком спокойные для той, кого везут связанной. Но паладин глядел не на глаза. Паладин глядел на верёвки.
Дева в беде. О таком пишут баллады. Но дело было даже не в балладах: Паэлиас слишком хорошо помнил, каково это — сидеть, связанный чужой бедой, и ждать, подойдёт ли хоть кто-нибудь. К нему когда-то подошли. С тех пор он считал себя обязанным передавать это дальше — как долг, у которого нет последнего платежа.
— Мимо, — сказал Корин ему в спину. Второй раз — и, как он уже понимал, впустую.
— Добрые люди, — начал Паэлиас, выходя к телеге, и рука его сама легла на рукоять, придав «добрым людям» нужный вес. — Кто эта женщина и по какому праву она связана?
Крестьяне разогнулись. Старший — бородатый, с вилами — смерил Паэлиаса взглядом и объяснил, по какому праву, куда паладину идти и что по дороге с собой сделать. Мужик он был усталый, злой, и день у него явно не задался ещё до пришлых.
— Развяжите её, — сказал Паэлиас. — Или я сделаю это сам.
— Стой! — Данце протолкался вперёд. Он собирался сказать, что курс проложен мимо, что телеги с бабами не входят в задачу экспедиции и что капитан запрещает. Но тут старший крестьянин посоветовал «коротышке в шутовском наряде не лезть поперёд», — и вопрос командования решился сам собой. Отменить глупость Данце уже не мог. Возглавить — вполне.
— Внимание! — объявил он. — Командование этой дракой принимаю я!
Драка, правда, началась без его команды и шла своим порядком. Крестьянин с вилами ткнул в Паэлиаса, поминая его Бога словами, которых тот Бог вряд ли одобрил бы, — паладин принял зубья на щит, шагнул вплотную и толкнул, как учили в Ордене: не человека бьёшь, а его равновесие. Мужик сел в дорожную пыль и разом утратил интерес к богословию. Косарь замахнулся на Корина — размашисто, по-сенокосному; полурослик нырнул под лезвие, подсёк ему колено, а когда тот грохнулся, клещи взяли его за нос.
— Тихо, — попросил Корин.
Стало тихо.
Третьего крестьянина Хролл обнял вместе с его серпом, поднял и уложил в телегу — бережно, как урожай. Телега крякнула. Тот остался лежать, здраво рассудив, что лежачего не бьют, а стоячего — как выйдет.
— Именем стражи Зиндагара! — воззвал Боблин, размахивая алебардой на безопасном отдалении. — Прекратить!
Его не услышали.
Крек в драке не участвовал вовсе: он держал крестьянскую лошадь за морду и извинялся перед ней на орочьем — за людей вообще и за присутствующих в частности.
Данце тем временем прохаживался вдоль побоища и руководил: «Дожимай!», «Клещи, доверни!», «Балласт, клади мягче!» — сплошь команды, которые исполнялись бы и без него. Когда всё кончилось — а кончилось быстро: трое побитых мужиков стонали в пыли и в телеге, никто, хвала случаю, не был убит, — капитан повесил топоры обратно на крючья, так и не пустив их в дело.
Паэлиас разрезал верёвки. Женщина села, размяла запястья, сама вытащила тряпку изо рта — и не закричала, не заплакала, не бросилась благодарить. Она поднялась с телеги, встала в полный рост и обвела их взглядом — всех по очереди, никого не пропустив, неторопливо, как пересчитывают сдачу. На Паэлиасе взгляд задержался — на один удар сердца дольше, чем на прочих.
— Ну, спасибо, — сказала она. Голос был сухой и злой, и благодарности в нём — не больше, чем тепла в зимней луже. — Услужили.
Она оглядела разбросанных по пыли крестьян, телегу со сломанным колесом, всё их доброе дело разом — и добавила, как сплёвывают под ноги:
— С меня причитается.
Брошено это было так, как швыряют медяк надоевшему попрошайке: зло, через губу, не глядя. Меньше всего это походило на обещание, и никто не принял это за обещание.
Почти никто.
А потом её не стало.
Ни вспышки, ни дыма, ни шороха. Просто была — и нет, как задутая свеча; только в остывающем вечернем воздухе остался слабый запах палёного, будто свеча была очень старой. Хролл моргнул. Боблин сел на дорогу. Паэлиас так и стоял с ножом, которым резал верёвки, и нож в его руке вдруг сделался предметом на редкость глупым.
— Что… — сказал он. — Что это сейчас было?
— Это, — отозвался Корин, — было то, мимо чего я предлагал пройти. Дважды предлагал. Заметь: без всякого насилия, просто мимо. Самый недооценённый манёвр на свете.
— Она была связана. Она… нормальные люди так не исчезают.
— Вот именно, — сказал Корин. — нормальные — не исчезают.
Паэлиас оглянулся на крестьян. Те уже уползали к телеге, подвывая и не глядя на спасителей; смотрели они туда, где только что стояла женщина, и в глазах у них стояло то, что Корин прочитал, а Паэлиас — нет. Спросить их никто не догадался. Или не решился.
— Хорошая драка, — подвёл итог Данце, которому любое молчание было тесно, как чужой сапог. — Короткая. Победная. Потерь нет.
Ночевали дальше по тракту, отойдя от места с полмили — никто не предложил этого вслух, но никто и не возразил. У костра Паэлиас достал блокнот, открыл на первой странице и долго сидел над ней с пером. Первая запись выходила двоякой: то «вызволил деву из рук злодеев», то «выпустил неизвестно что неизвестно куда». К полуночи он остановился на деве. Паладины умеют не перечитывать то, что красиво легло на бумагу. За это с них потом и спрашивают.
Крек до полуночи сидел спиной к костру, лицом к темноте, и не выпускал оберег из кулака — так что к утру волчий клык, речной голыш и жёсткая прядь конского волоса были теплее самого орка. Никакой магии в этом не было. Была привычка: когда мир показывает, что умеет исчезать, хорошо держаться за то, что не может.
На второй день тракт измельчал до тропы, тропа ушла в холмы, и к полудню Боблин, сверившись с приметами из казарменных рассказов, объявил упавшим голосом: Гойсан.
Гоблины в Гойсане оказались вовсе не глупы, и это выяснилось быстро и болезненно.
Первым отряд встретил хромой, маленький, орущий гоблин. Он выкатился на тропу из-за поваленного дерева, взвизгнул что-то на своём наречии и припустил к холмам, припадая на левую ногу.
— Приманка, — сказал Корин. — Стоять.
— Языка брать! — взревел Данце и рванул следом, выхватывая топоры на бегу.
Тропа под капитаном чавкнула и разверзлась. Яма была выкопана на совесть, замаскирована на совесть и населена: со дна возмущённо заверещало что-то крысиное. В ту же секунду с гребня холма разом вылетели стрелы, и день расцвёл криками, брызгами и тем особым звоном в ушах, что приходит вместе со страхом.
— Фланг! Держать фланг! — гремело из ямы. Приказы продолжали поступать оттуда бесперебойно, как из хорошо устроенной канцелярии.
Стрелы шли не как попало. Они шли залпами — короткими, злыми, по счёту; между залпами на гребне кто-то коротко взвизгивал, и залп повторялся. Гоблины, о которых в казарменных рассказах говорилось «мелочь, дрянь, мрут пачками», умели считать до трёх и слушать команду.
Боблин с воплем нырнул за камень и вжился в него так, будто хотел стать его частью, — и был бы вполне успешен, окажись камень хоть на ладонь шире. Стрела чиркнула его по плечу, распорола ремень и ушла в пыль. Стражник взвыл и попробовал сделаться ещё меньше.
— Лежи, — сказал Паэлиас и встал перед ним.
Щит загудел, как ведро под градом. Две стрелы кряду он принял на умбон, третью — на кромку; древко одной так и осталось торчать, подрагивая, и через дерево, руку и плечо Паэлиас узнал, сколько злости было вложено в этот выстрел.
Крек пошёл к яме не пригибаясь. Пригибаться он умел, но считал это невежливым по отношению к тем, кто в него стреляет. Первая стрела прошла мимо. Вторая вошла ему в левое плечо — глубоко, всерьёз, с тем коротким мокрым звуком, от которого у паладина на миг остановилось сердце.
Крек остановился. Повёл плечом. Пощупал за спиной, нашёл древко, подумал — и не стал с ним ничего делать.
Потом дошёл до ямы, ухватил капитана за шиворот и вынул, как морковку.
Корин к тому времени шёл по осыпи вбок и вверх, тихо и зло, огибая стрелков с фланга, как и подобает тому, кого не звали в честный бой. Хролл добрался до гребня первым и стал распоряжаться гоблинами по-своему: брал и кидал, брал и кидал, как человек, разгружающий баржу. Залпы кончились. Уцелевшие стрелки брызнули в норы — не врассыпную, а все в одну сторону, разом, будто их туда позвали. Корин посмотрел им вслед чуть дольше, чем требовалось, и ничего не сказал.
— Капитан цел? — спросил Паэлиас, переводя дух.
— Капитан провёл разведку нижнего яруса, — ответил Данце с достоинством, вытряхивая из сапога крысиный помёт.
Паэлиас перевёл взгляд на древко, торчащее из Крекового плеча, стянул перчатку и опустился рядом на колено.
— Сядь. У меня, быть может, выйдет…
Он приложил голую ладонь пониже стрелы и забормотал — тихо, буднично, как бормочут привычную молитву на привычном месте. Что было дальше, толком не понял и сам паладин: то ли под ладонью и вправду начало что-то собираться, то ли просто натекло тепло от честной руки и усердия. Но воздух у зелёной кожи потеплел, и вместе с теплом поднялся запах — слабый, ни на что не похожий: так пахнет камень перед грозой, так тянет от железа, поднесённого к огню.

