
Полная версия:
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Крек узнал его раньше, чем понял, что узнал.
— Крек не надо.
Сказано это было очень быстро — быстрее, чем орк говорил обыкновенно, — и с полушагом назад. Внутри у него сложилось длинное и вежливое: о том, что руки, из которых идёт свет, суть руки, в которых сидит нечто; а нечто, сидящее в чужих руках, Крек однажды уже видел — под горой, в яме, — и с тех пор из двух зол уверенно выбирал стрелу. Наружу доплыло «не надо».
Ладонь, способная выломать дверь вместе с косяком, накрыла руку паладина и отвела её от раны — бережно, как отводят от огня чужие пальцы. Тепло опало, запах истаял. Паэлиас не настаивал.
Стрелу Крек обломал сам, у самой кожи, и остаток унёс в себе — как уносят долг, который собираются отдать позже и не здесь.
Пещеру нашли за следующим холмом — чёрный зёв в скале, из которого тянуло серой, сыростью и страхом. Не своим — чужим, накопленным теми, кого сюда затаскивали до них. У ручья, что вытекал из зёва, Данце велел остановиться и собрал военный совет. Совет состоял из того, что Данце говорил, а остальные ели.
— План такой. — Капитан разложил на плоском камне прутики, изображавшие, по-видимому, всех присутствующих и их славную гибель. — Переодеваем Боблина гоблином. Морда подходящая, рост подходящий, имя вообще подходящее. Сами слышите. Он заходит, они принимают его за своего, он открывает нам ворота изнутри.
Стало тихо. Паэлиас искал слова. Корин не искал:
— Нет.
— Во что переодеваем? — с интересом спросил Хролл.
— Я не похож на гоблина, — сказал Боблин с надеждой, что хоть это очевидно.
— Все так говорят, — отрезал Данце.
— Крек против, — сказал орк. Замысел капитана, на его вкус, имел ровно один изъян: все свои части.
Против оказались все, включая, что важнее, здравый смысл.
— Тогда что? — набычился Данце.
Корин отставил миску.
— Тогда сперва вопрос. Сколько их?
Все посмотрели на Боблина. Боблин посмотрел на свои сапоги.
— Не знаю, — сказал он. — Стража ходила дважды. Возвращалась быстро и не вся. Потом лейтенант нанял восьмерых с железом. Про них известно только, что их было восемь.
— Восьмерых не хватило, — сказал Корин. — Стало быть, много.
— Стало быть, много, — обрадовался Данце, которому всегда нравилось, когда много.
— Стало быть, много — и в поле мы их не возьмём. — Полурослик подобрал прутик, которым капитан только что расставлял всеобщую славную гибель, и провёл им черту по камню. — Вот дыра. Вот мы. Выйдут разом, обойдут с холмов — нас сомнут числом, и число будет не наше. А в дыре узко. В узком месте число не считается: сколько бы их ни было, драться с нами будут двое. Третьему негде встать.
— Кишка, — одобрил Крек.
— Кишка, — согласился Корин.
— Выкурим, — предложил Паэлиас.
Он не любил этого предложения и сделал его через силу — но сжечь чужую нору всё-таки дешевле, чем в неё лезть, и паладин полагал себя обязанным сказать это вслух прежде, чем кто-нибудь погибнет из-за его брезгливости. — Хворост. Мокрая трава. Они сами выйдут.
Крек посмотрел на него так, что Паэлиас пожалел о сказанном.
Отвечать, впрочем, пришлось не Креку. Ответила гора.
— Подойди и подставь руку, — сказал Корин.
Паэлиас подошёл к зёву и подставил ладонь. Из чёрной щели ровно, не переставая, тянуло наружу: сыростью, серой, холодом. Пещера дышала. Пещера дышала на них.
— Тяга наружу, — сказал Корин. — Мы её не выкурим. Мы выкурим себя: дым пойдёт нам в лицо, и в лицо же нам выйдут они, а мы будем стоять и плакать, как невесты на чужой свадьбе. Прибавь воду. — Он кивнул на ручей. — Тяга и вода. Хорошее место. Кто-то его выбирал.
— Тогда завалим, — сказал Данце. — Обрушим свод у входа. Пусть сидят.
На это Корин посмотрел на него почти с нежностью.
— Они тут живут: варят, жгут костры, дышат. Будь у них один вход, они бы задохнулись в первую же зиму. Значит, ходов больше. Завалишь этот — выйдут из другого. Ночью. У нас за спиной.
Стало тихо — и на сей раз по-настоящему.
— Так что же, всех резать? — не выдержал Данце. — Их там сотня, может.
— Не всех. Главного. — Полурослик отбросил прутик. — У таких всегда есть главный: вождь, шаман, старший — тот, кто орёт, и кого при этом слушают. Мы его находим и снимаем. Племя без старшего — уже не племя, а толпа с ножами; толпа с ножами разбегается. Нам не нужно, чтобы они кончились. Нам нужно, чтобы они ушли. И они уйдут: гоблины не дураки.
— А я? — с ужасом спросил Боблин.
— А ты смотришь. Ты у нас глаза лейтенанта. — Корин сказал это без насмешки, что для него было почти нежностью. — Убивать от тебя никто не ждёт. От тебя ждут, что ты вернёшься и расскажешь, что видел. Не вернёшься — мы можем вырезать там хоть всех до последнего и всё равно останемся беглыми убийцами: подтвердить будет некому. Стало быть, твоя задача — не мешать и не умереть. Именно в таком порядке.
— Это я умею, — сказал Боблин с глубоким чувством. — Это я восьмой год умею.
— Идеальный солдат, — одобрил Корин.
— А капитан? — осведомился Данце.
— А капитан идёт вторым. Сразу за мной. — Корин сказал это буднично, как говорят очевидное. — Я вижу, куда нельзя ставить ногу. Но там, где не видно и самой ноги, из нас всех видишь один ты. Дворф. Вы под землёй как дома — даже когда врёте, что выросли в море.
Данце открыл было рот насчёт моря, подумал и закрыл. Вторым он и так собирался идти — но до этой минуты потому, что капитан в обозе не капитан, а пассажир; а теперь выходило, что он нужен. Разница оказалась неожиданно приятной, и Данце промолчал.
Хролл молча передвинулся третьим и не сказал об этом ни слова — да и что тут скажешь.
— А запасной? — спохватился Данце уже на ходу. — У всякого приличного дела должен быть запасной план.
— Есть, — сказал Корин. — Бежать.
Капитан подумал.
— Принимаю, — объявил он наконец. — Запасной план возглавляю лично.
Как выяснится позже, это была единственная его команда за весь Гойсан, которую он исполнил дословно.
Зёв принял их так, как горло принимает лакомый кусок.
Ворота стояли сразу за поворотом — из кривых жердей, не крепость, конечно, но и не изгородь: жерди свежие, вязка тугая, а поперёк, на высоте колена, шла жила из скрученных кишок. К жиле было привязано ведро.
— Не трогать, — сказал Корин.
Ведро сняли и заглянули внутрь. В ведре лежали рыболовные крючья — десятка три, мелкие, ржавые, каждый на своей нитке, и все нитки сходились к жиле. Толкни ворота — и это высыпалось бы в лицо тому, кто стоял бы за ними; а пока он моргал бы и выл, из темноты успели бы подойти.
— Вдумчиво, — сказал Корин, ставя ведро на камень бережно, как ставят полную чашу. — Кто-то здесь думает головой. Мне это не нравится.
Ворота Хролл снял с петель вместе с петлями. Пустое ведро на жиле стукнуло о камень обиженно.
Петлю полурослик нашёл шагов через десять. Она лежала кольцом в пыли, присыпанная крошкой, и второй конец верёвки уходил вверх, в темноту, к чему-то, чего снизу видно не было и чего видеть не хотелось. Корин присел, поцокал языком и перерезал верёвку у самой земли. Наверху, в темноте, что-то мягко село.
— Вот теперь не нравится по-настоящему, — сказал он, вытирая нож. — Ловушки ставят там, где ждут.
За петлёй ход сузился в жёлоб: камень справа, камень слева, темнота впереди — та самая, в которой из них всех спокойно шёл один Данце.
Корин шёл первым, глядя под ноги, — и потому не увидел верёвку, натянутую поперёк, на высоте чужой груди. Полурослик прошёл под ней, не задев. Данце, шедший следом, — тоже: в кои-то веки малый рост обернулся большой удачей.
Хролл шёл третьим.
Щёлкнуло. Свистнуло. Из темноты, с размаху, на двух канатах вылетело бревно — окованное железом, тяжёлое, как чужой грех, — и ударило северянина в грудь, впечатав его в стену.
Гора ухнула. Эхо ушло вглубь, погуляло там и вернулось ни с чем. Хролл сполз по камню и остался лежать — большой, неподвижный и сразу как будто меньше ростом.
— ХРОЛЛ!
Паэлиас упал рядом на колени, содрал перчатки, положил ладони туда, где под рёбрами всё было неправильно. Он молился — сначала как учили, потом как умел, потом просто громко. Свет, которому его учили, которым он собирался чинить этот мир, — свет не пришёл. Или пришёл и не смог. Ладони оставались ладонями: тёплыми, честными и бесполезными.
Хролл приоткрыл глаза. Посмотрел на паладина — без упрёка, с лёгким, почти научным интересом.
— Скучнее… так и не стало, — сказал он.
И перестал дышать.
Паэлиас ещё давил на грудь, ещё звал — свет, Господа, кого угодно. Корин тронул его за плечо и не сразу, но оттащил. Полурослик молчал и потом никогда не рассказывал, что думал в ту минуту про верёвку, натянутую на высоте чужой груди — и про свой рост, которому был этой верёвкой обязан.
— Не балласт — абордажная команда, — тихо сказал Данце, глядя на мёртвого. Это было его отпевание — другого капитан не знал. Потом он поднял голову, и с лица его впервые за все эти дни сошло всё шутовское. — Гоблины заплатят.
Хоронить было нельзя. Не потому, что нечем, — хотя и нечем: под ногами лежал сплошной камень. Пещера была не зачищена, гоблины сидели где-то впереди, в темноте, и сколько их — не знал даже лейтенант в тёплом Зиндагаре. Мёртвому всё равно, а живым — нет; арифметика скверная, но другой у них не было.
Крек поднял Хролла, отнёс к стене и уложил в нишу — ровно, руки на груди. Секиру Паэлиас уложил под руки, чтобы держал. Потом снял плащ и накрыл северянина с головой.
И начал молитву.
— Господь, прими раба твоего…
— Потом, — сказал Корин. Негромко — но паладин осёкся. — Он не спешит. Спешат те, кто впереди. Они сейчас считают, сколько нас осталось, и получают на одного меньше.
Это было верно, бессердечно и своевременно.
— Вернёмся, — сказал Паэлиас, поднимаясь.
Все сделали вид, что поверили. Гора промолчала: у неё на этот счёт имелись свои соображения.
Дальше узость шла вдоль ручья, мимо гоблинских палаток из шкур — низких, тёплых, ещё живых: в одной догорал уголёк, в другой валялась выструганная из кости куколка, и Паэлиас старался туда не смотреть.
Дважды из темноты на них бросались. Дрались гоблины так, как дерутся только дома: визгливо, разом, со всех сторон, не жалея себя и не считая своих. В первый раз Крек поймал одного за ногу и обрушил на остальных. Во второй достали Боблина — сбили с ног и поволокли за сапог в темноту, и стражник орал так, что закладывало уши, пока Паэлиас не разрубил державшую его руку. Уговор был ясный: Боблин вернётся живым. Паладин относился к этому уговору серьёзнее всех, включая самого Боблина.
И оба раза — оба — гоблины откатывались вглубь. Не бежали. Огрызались, пятились, подбирали своих и уходили дальше, в темноту, к последнему залу.
— Они нас не держат, — сказал Корин негромко, ни к кому не обращаясь. — Они нас пускают.
Данце его не услышал: капитан уже шёл вперёд.
Наступавшие вообще редко задумываются — на то они и наступают.
Последний зал был сердцем пещеры. Своды уходили в темноту, ручей нырял под дальнюю стену, а посреди зала из плоских речных камней был сложен помост в три ступени — не алтарь, не престол: погребальный помост, какие складывают, когда земли под ногами нет и хоронить приходится в камне. На верхней ступени горел единственный факел. Там, в его дрожащем свете, стоял на коленях гоблинский шаман — спиной ко входу. Он не колдовал. Перед ним на камнях лежало тело — маленькое даже по гоблинским меркам, в бусах из речных ракушек, — и шаман раскачивался над ним и выл: тихо, по-стариковски, на одной ноте. Что это было для него — дочь, внучка, последняя надежда племени, — не спросил никто. Здесь никто никогда не спрашивает: зачистка — слово из отчёта, а в отчётах не бывает бус.
Тело было убрано к погребению — руки сложены, лицо обмыто, — и у изголовья горкой лежало то, что кладут уходящим в дорогу: костяная свистулька, горсть ракушек, надкушенное яблоко.
А чуть в стороне, отдельно и очень аккуратно, как выкладывают на прилавок, лежало чужое. Пряжка зиндагарого образца. Обломок прямого клинка. Сапог.
Наёмники, возвращения которых так и не дождался Омидор, дошли досюда. Дальше не прошёл никто.
Рана на маленьком теле была прямая и чистая. Такую не оставляют ни кривой гоблинский тесак, ни камень, ни зверь. Такую оставляет меч — и оставляет её тот, кто бьёт не глядя, потому что торопится и потому что цель ему по колено.
Паэлиас это увидел. Он потом много раз пробовал об этом не вспоминать и много раз вспоминал.
Помост стерегли последние, кто у племени остался: два рослых гоблина в железе с чужого плеча — гвардия, какая уж есть, — и зверь. Ворг, серый, лобастый, с разорванным ухом, стоял над самым телом, и шерсть у него на загривке поднялась раньше, чем пришельцы сделали первый шаг.
Потом шаман обернулся.
Он посмотрел на них — на щит, на кольчугу, на зиндагарую алебарду в трясущихся руках, — и в лице у него не было ни ярости, ни страха. Было узнавание. Он уже видел эти вещи. Такие же лежали у него в изголовье.
И вой перешёл в визг, а визг в команду.
Ворг прыгнул первым — длинно, через полпещеры, целя Паэлиасу в горло. Паладин успел вскинуть щит; удар снёс его с ног, и человек и зверь покатились по камням. Дотянуться до горла ворг не успел: Крек взял его поперёк туловища, оторвал от щита и понёс к стене — молча, как несут бревно, — и стена закончила то, что начали руки. Гвардейцы с копьями двинулись на строй, из боковой норы высыпала мелочь с кривыми клинками — и Корин, растворившийся в темноте ещё на входе, начал собирать с этой мелочи свою тихую жатву: подрезал, подсекал, исчезал.
А Данце пошёл к шаману.
И тут выяснилось то, чего от капитана не ждал никто. Он умел. Первый гвардеец заступил ему дорогу и ткнул копьём — «Левая» приняла древко и отвела в сторону, «Правая» ответила снизу, коротко, без замаха, и гвардейца не стало. Второй ударил сбоку, в голову, — Данце нырнул под остриё, не прервав шага, как ныряют под низкую притолоку в знакомом доме; обух хрустнул по колену, лезвие довершило. Шаман наверху уже кричал своё — воздух густел, у всех в зале заломило зубы, — и Данце взял все три ступени разбегом, как берут абордажный борт. «Правая» оборвала заклинание на полуслове. «Левая» поставила точку.
Он не орал. Не командовал. Не хвастался — впервые с того утра, как назвался капитаном. Он работал, как плотник работает рубанком: буднично, точно, не глядя на стружку. Паэлиас, выбиравшийся из-под щита, поймал себя на том, что не отрывает взгляда. Крек — что улыбается. Корин потом сформулировал за всех, коротко и без обычной желчи: «Врёт он про всё. Про топоры — нет».
Но заклинание, оборванное на полуслове, не умерло вместе с шаманом.
Сначала никто ничего не понял. Звук был не грохот — вздох: длинный, каменный, идущий отовсюду сразу, будто вздохнула сама гора. Потом из трещины над факелом потекла струйка пыли — ровная, тонкая, как песок в часах. Потом вторая.
— Наружу, — сказал Корин. Негромко сказал — но так, что услышали все. Полурослик в жизни налазился по чужим подвалам и штольням и знал, как звучит камень, когда передумал держать. — НАРУЖУ! ВСЕ! БЕГОМ!
Запасной план вступил в силу.
Дальше был бег, который каждый запомнил по-своему и никто — целиком. Свод рушился не сразу и не весь: он складывался за их спинами, зал за залом, как складывается карточный дом под медленной ладонью. Помост в три ступени, шаман, оба гвардейца, ворг у стены — всё, что мгновение назад было полем боя, ушло под камень первым; последним от того зала до них долетел короткий сухой хруст, с каким гора закрыла за собой дверь.
Обратная дорога всегда длиннее, а та, которую бежишь, — вдвое. Они неслись через гоблинское становище, которое ушло под осыпь раньше, чем Паэлиас успел отвести глаза. Гора прибирала за постояльцами не разбирая: очаг, куклу и тех, кто их здесь оставил.
Потом узость стиснуло в жёлоб — камень справа, камень слева, — тот самый, где час назад бревно на двух канатах достало Хролла. Ниша была здесь, у левой стены: плащ, секира, руки, сложенные на груди. Мимо неё пробежали не останавливаясь. Останавливаться было нельзя, и это знали все, но легче от этого не было. Крек на бегу повернул голову — плащ, камень, темнота — и всё. Больше он его не видел никогда. За их спинами жёлоб сложился, и ниши не стало вместе с северянином.
Пыль догнала их в узости у ручья и на время съела свет; они бежали в серой мгле на грохот собственных сапог, и грохот этот всё нарастал сзади — ухнуло раз, ближе — два. Крек вынес плечом остатки ворот, не заметив их. Паэлиас на бегу сгрёб Боблина за шиворот — стражник от ужаса бежал не туда — и выволок его перед собой. Рядом катились уцелевшие гоблины, обгоняя и подрезая, — в свои норы, которых пришлым было не сыскать; они знали куда, и никому из них не было дела до недавних врагов. У горы больше нет своих и чужих.
И вот тут, на бегу, глотая пыль, Корин понял, за что заплатил, — так понимают счёт, который всё это время выписывали при тебе же, а ты смотрел и не читал.
Гоблины не обороняли пещеру. Гоблины её сдавали — по залу за раз, аккуратно, как сдают карты, оставляя себе одну: заманить пришлых туда, где у племени, кроме старика, не осталось ровным счётом ничего, дать старику уронить дальние своды на чужаков, а своих увести норами, которых пришлые не знали. Данце ударил его на полуслове — и то, что старик держал в горсти для трёх дальних залов, вырвалось и пошло гулять по всей горе, не разбирая, где свои, где чужие.
Их подвело то единственное, чего в таком расчёте не предусмотришь: к старику пробился не обычный наёмник, каких сюда уже приходило восемь и ни один не ушёл, а дворф, который действительно умел воевать — и действовал он быстро.
Гоблины в Гойсане были вовсе не глупы. Им просто попался капитан.
Серое пятно входа выросло, распахнулось — и они вывалились наружу в облаке пыли и грохота: Корин, Паэлиас, Боблин, Крек.
Из всего, что капитан наприказывал за этот поход, сбылась ровно одна команда — запасная. «Бежать». Её, единственную за весь Гойсан, Данце и исполнил дословно — да ещё, как всё у него, с избытком: бежать он взялся распоряжаясь.
Данце выходил последним.
— Не толкаться! По одному! Капитан сходит послед…
Он почти успел.
Каменная плита размером с добрую телегу рухнула ровно там, где дворф делал последний шаг к свету. Точку в его команде поставила она. Оба топора выпали из разжавшихся рук и звякнули о камень чуть раньше, чем всё стихло.
Крек зарычал. Не от ярости — от чего-то, что стояло к боли ближе, чем к гневу. Боль у него всегда была тихой; он не умел кричать о потере, умел только сжимать кулаки, пока не белели костяшки под зелёной кожей.
Он рванулся к завалу.
— Стой, — бросил Корин, но орк уже не слышал.
Крек вгрызался в камни голыми руками — снимал плиту за плитой, сдвигал обломки плечом, не думая о том, что сверху ещё держится половина свода. Осыпь текла ему на затылок; один камень ударил его ровно туда, где под кожей сидел обломок гоблинской стрелы, — так, что Корин вздрогнул вместе с ним. Крек только рыкнул и продолжил. Паэлиас и Корин оттаскивали то, что было им под силу, то есть немногое. Боблин молился — быстро, шёпотом и, кажется, впервые в жизни искренне.
Когда капитана наконец вытащили, он уже не дышал. Паэлиас снова положил ладони — на разбитый лоб, на грудь, — снова звал свет, и свет снова не пришёл. Второй раз за день. Паладин остался стоять на коленях с пустыми руками, и вид у него был такой, будто из-под него, как из-под Данце, тоже выбили опору.
Корин стоял чуть в стороне и делал единственное, что умел делать в такие минуты: считал.
Шестеро, считая Боблина, вошли в пещеру. Четверо вышли. Пятый шёл последним — и вот это в столбце не сходилось. Данце рванул за приманкой, никого не дожидаясь, и первым же провалился в яму. Данце пошёл на шамана один, пока все ещё разбирались с воргом. Данце лез вперёд всюду, где лезть было незачем и опасно, и делал это шумно, чтобы никто не пропустил. Такой человек не отстаёт в дверях случайно.
Полурослик перебрал в памяти всё непрерывное капитанское враньё, какое слышал с той самой камеры, — про тридцать душ, про потопленный корабль, про море, которое дураков не берёт, — и не нашёл среди него ни единого раза, когда бы Данце похвастался этим. Ни разу. Ни словом. У человека, хваставшегося решительно всем, было одно правило, о котором он молчал, — и он не нарушил его даже в тот момент, когда молчать уже не имело никакого смысла.
Команда сходит первой.
Корин не сказал этого вслух. Он вообще редко говорил вслух то, что записывал внутрь себя, — а в тот вечер записал накрепко, в тот самый столбец, откуда потом не вычёркивают.
Крек не стал никого спрашивать. Он сорвал с себя рубаху — и на плече у него открылось то, о чём он с полудня не сказал ни слова: чёрный от запёкшейся крови обломок древка и вокруг него кулак вздувшегося мяса. Орк обмотал рубахой тело — грубо, но крепко, — поднял дворфа на плечо, подобрал оба топора и повесил себе на пояс, где они смотрелись как игрушечные. Данце был тяжёл, как дворфам и положено. Крек не жаловался. Жаловаться он умел только лошадям.
Паэлиас поднялся и пошёл к завалу.
Он искал место. Он честно, добросовестно пытался сообразить, где под этой грудой камня, пыли и обрушенного свода осталась ниша, в которую Крек уложил северянина, — и не сообразил. Гора легла на всё сразу и разбираться, что где, не сочла нужным. Плащ, секира, сложенные на груди руки — всё это было теперь просто внутри горы, как бывает внутри земли, и никакой разницы гора между этим не делала.
Паладин снял перчатку и положил ладонь на камень. Ладонь была тёплой, честной и бесполезной — третий раз за день, и третий раз это ничего не переменило.
— Господь, прими раба твоего Хролла… — начал он и осёкся, как осёкся утром.
На этот раз его никто не перебивал. Перебивать было некому. Он замолчал сам, потому что дальше полагалось сказать, кем был покойный, — а Паэлиас знал о нём ровно две вещи: имя, и то, что имя это Хролл назвал не сразу, а лишь перед общим делом.
— …Он хорошо бил и мало врал, — закончил паладин.
Эпитафия вышла короткой и, возможно, самой честной из всех, что северянину могли достаться.
Могилы Хроллу не копали. Ему досталась гора — целиком, со всем, что в ней было, включая тех, кто её на него уронил. Не всякому королю на этом свете достаётся столько камня. Правда, королей об этом обыкновенно спрашивают.
— Тот остался в горе, — сказал Корин, глядя, как Крек перехватывает тело на плече поудобнее. — Этого ты понесёшь. Два дня, на плече, до самого Зиндагара. Это не упрёк, это арифметика. Объясни мне разницу.
Крек остановился. Повернул голову — медленно, тяжело.
Внутри у него ответ сложился длинно и стройно: о том, что за всю его жизнь один-единственный дворф разговаривал с ним как с матросом, а не как с орудием; что чертей отгоняют не молитвами, а тем, что кто-то сидит рядом до рассвета и врёт про китов; и что если такого капитана оставить под камнями, то чертям за веками больше незачем будет ждать — они и так победили.
Наружу, как всегда, доплыло не всё.
— Крек не бросать, — сказал он.
Корин кивнул. Кивок полурослика в такие минуты означал «понял» — но не «согласен», и уж тем более не «одобряю». А про себя он додумал то, чего говорить не стал: у Хролла своего Крека не было. На Карангарском берегу это решает больше, чем справедливость.
Боблин топтался поодаль, и по лицу его было видно, что совесть и ноги тянут его в разные стороны. Ноги побеждали.
— Пещера завалена… я это… рапорт, — сказал он, пятясь. — Лейтенант ждёт. — И добавил вдруг, серьёзно, глядя на рогожу Крекова тюка: — Я доложу, как было. Слово.
И побежал, придерживая шлем, — а в кулаке уже сжималась бумага, которой предстояло стать самым честным документом в архиве лейтенанта Омидора. Никто не стал его останавливать. Уговор есть уговор: Боблин вернётся живым.
— Капитана вернуть, — сказал Крек, глядя ему вслед. Потом повернулся к Корину. — Можно?
Голос у него вышел простой и прямой, как у того, кто ещё не научился стыдиться надежды.
— Маги, — сказал Корин, помолчав. — Такое, говорят, делают маги. Не всякие, не всегда — и за такие деньги, что дешевле лечь рядом. Больше никто.
— Господь допускает чудеса, — тихо сказал Паэлиас. Он всё ещё стоял на коленях в пыли. — Но чудеса редко бывают даром. И не всегда — от Него.
— Крек нести, — сказал орк. — Кто-то — решать. Быстро.
Одно слово у него уже было сказано, другого он подбирать не стал. Иногда одного слова хватает, чтобы объявить войну самой судьбе. Судьба, как правило, такие войны выигрывает. Но, случается, соглашается и на ничью.
Дорога назад оказалась длиннее, чем туда. Трупы всегда тяжелеют — не только физически.

