
Полная версия:
Пепельный берег. Не то, чем кажется
— Салем, — сказал Паэлиас. Больше у него ничего не вышло — но и это слово стояло, как обвинение.
— Салем, — согласилась ведьма, не дрогнув. — Они звали меня травницей, пока у них не передохли козы. Дальше сам догадаешься, заступник, или тебе рассказать, как всей деревней судят одну старуху? — Она махнула рукой, и кольца тускло звякнули. — Они рассказали тебе свою половину. Мою — пепел уже рассказал. Кто кому недоплатил, сочтёмся не здесь.
— Мы пришли не за этим. Капитан, — напомнил Корин, у которого было железное правило: не встревать в чужие расчёты, пока не оплачены свои. — Вы оставили книгу. И адрес.
— Оставила? — Ведьма подняла бровь, и с брови на них глянула зелень. — Я никому ничего не оставляю, полурослик. Книга лежала у меня дома и никого не звала. Письмо писали мне: сёстрам была назначена встреча — здесь, где город хоронит своих. — Она повела когтем вокруг: пустое кладбище, туман, молчащие вороны. — Полюбуйся, какой шабаш. Третий месяц хожу сюда в урочные дни. Одна. Чайник ставлю на четверых — привычка. Письма доходят, сёстры — нет. Нас, выходит, и вправду осталось меньше, чем я думала. — Последнее она договорила тише, себе, и на короткий миг сделалась просто старухой — из тех, что ставят лишние чашки на стол. Миг прошёл. — А что письмо прочли вы и привезли мне не сестру, а покойника, — что ж. Кости легли, как легли.
— А сёстры ваши откуда идут? — спросил Корин. Вопрос был деловой: он прикидывал, сколько в округе таких, как она, и с какой стороны их ждать.
— Не отсюда, — сказала ведьма. — Мы на этом берегу не родились, полурослик. Мы на него сошли — с кораблей, как ваша монета, ваши бургомистры и ваш господь.
Она пошла к телеге — легко, не по-старушечьи, — и откинула рогожу прежде, чем кто-нибудь успел решить, позволять ли ей это. Крек, так и не выпустивший оглобель, отвернулся и стал смотреть в туман: на тело капитана он глядеть не мог.
Ведьма осматривала тело так, как перекупщик осматривает лошадь: без брезгливости и без почтения, оттянув веко, заглянув в рот, простучав костяшкой грудь.
— Камнем, — сказала она. — Сверху. Быстро — он и испугаться не успел. Шестой день. Хорошо, что дождь: холод мёртвому — что мазь живому. — Она накрыла лицо Данце рогожей и повернулась. — Ну. Говорите. Вслух. Такие вещи просят вслух.
— Верните его, — сказал Паэлиас.
— Вернуть, — повторила она со вкусом, катая слово на зубах, как леденец. — Большое слово, заступник. Вернуть целиком — это тебе не заплатку поставить: тело оживить да душу в него вложить, и живое тело стоит живой платы. — Она подняла узловатый палец, и коготь на нём был чернее ночи. — Несите живого младенца. Или призрака в бутылке.
Паэлиас побледнел. Паладины бледнеют нечасто — их учат держать лицо перед всяким ужасом, — а значит, удар пришёлся точно в цель.
— Младенца? — переспросил он, и голос предал его на середине слова. — Вы… вы шутите.
Ведьма не шутила. Такие не шутят вовсе — они торгуются, а это совсем другое ремесло.
— Младенец дышит, — сказала она терпеливо, как объясняют несмышлёному. — Призрак — нет. Вот и вся разница. Выбирайте, что вам проще украсть. По вашим лицам вижу — воровать вы умеете.
Оскорбились двое. Паэлиас выпрямился, как выпрямляются за поруганную честь ордена; Крек глухо, по-орочьи заворчал. Корин не оскорбился — обвинение было ложным ровно на две трети, а спорить из-за оставшейся трети он полагал ниже своего ремесла.
— Мы не принесём вам ребёнка, — сказал Паэлиас.
— Значит, принесёте призрака. Или не принесёте ничего и закопаете дворфа вон там, у ограды, — место я уступлю недорого. — Она пожала плечами. — Мне торопиться некуда. Это у живых всё горит.
И вот тут вперёд шагнул Корин. Шагнул так, как выходят к прилавку.
— Постойте, — сказал он. — Давайте по порядку. Вас везли на казнь. Связанную, с кляпом. Мы остановили телегу, побили конвой и разрезали верёвки. У людей это называется «спасением», и прилагается к нему благодарность. Настоящая. А «вы ещё живы» — это не благодарность, это поздравление.
Ведьма поглядела на него сверху вниз. Потом рассмеялась — сухо и дробно, как рассыпают по столу кости.
— Спасением, — повторила она, отсмеявшись, и вытерла глаз когтем. — Полурослик. Ты всерьёз думаешь, что меня — меня — связали трое мужиков с косами? Что пеньковая верёвка удержит ту, что старше их деревни вместе с её пепелищем? — Она наклонилась, и на Корина глянула стоячая вода. — Я могла разметать их по полю, не вставая с телеги. Вместе с телегой. И с вами заодно — чтобы не слушать потом про благодарность. Я ехала, куда мне было нужно, так, как мне было удобно. А вы влезли в чужую поездку со своим железом и своим добрым делом. Спасители.
— Куда вам было нужно? — тихо спросил Паэлиас. — Вас везли на казнь.
— Не твоего ума дорога, заступник, — сказала ведьма, и по голосу стало ясно: этот засов не откроется и правде.
— Хорошо, — сказал Корин. Торговаться с ним было тяжело именно потому, что он не обижался. — Спасения не было. Вычёркиваем. — Он поднял палец. — Но слово — было. «Ну спасибо. Услужили. С меня причитается». Ваши слова. Тракт, вечер, телега. Сказано вслух — я слышал, и слышал не я один. Как это было сказано, значения не имеет: медяк остаётся медяком, даже если им швырнули. Что у вас там был за план и кого мы в нём испортили — не моё дело. А вот слово… — Он выдержал паузу, ровно такую, какую выдерживают, выкладывая на стол последнюю карту. — В вашей книге, на полях, крупно и дважды подчёркнуто: «Сказала — сделай. Слово вслух назад не берётся». Я в вязи не грамотен, но у нас был чтец.
Стало тихо — той особенной тишиной, какая бывает, когда сказано что-то непоправимое.
Ведьма замерла. Стоячая вода в её глазах пришла в движение — так вскипает омут, когда на дне ворочается то, о чём не рассказывают купальщикам. Кольца на её пальцах разом тихо скрипнули друг о друга. Несколько долгих мгновений казалось: сейчас станет ясно, как именно она разметала бы троих мужиков по полю — и на ком она это покажет.
Потом омут улёгся. Но заговорила ведьма не о долге:
— Кто читал мою вязь? — Голос её стал ровным и очень внимательным. — Её с порога не разбирают, полурослик. Её и не всякая сестра осилит.
— Слепой старик у дороги, — сказал Корин. — Довёл нас до вашей ограды. Назвался Щупом.
Ведьма помолчала. И то, что старуха, за весь торг ни разу не сбившаяся с хозяйского тона, вдруг запнулась на одном имени, само по себе было ответом — а какого рода ответом, Корин отложил на потом: у него и без того складывались карты.
— Скверная у тебя работа, полурослик, — сказала она наконец. Без ласки и без насмешки — устало. — Подбирать чужие слова с земли и предъявлять к оплате.
— Я прежде зубы драл, — сказал Корин. — Та же работа: тянешь то, что вцепилось намертво, и благодарности не ждёшь.
— Слово сказано, — проговорила ведьма — с отвращением, так выплёвывают рыбью кость. — А слово у нас назад не берут: на том стоим, тем и живы. — Кто такие «мы», она не пояснила; судя по голосу, в эту минуту она была о них всех не самого высокого мнения. — Что ж. Причитается. Но меру назначаю я: ваша выходка стоила вам четверти часа и ничьей крови. Младенца она не стоит. За слово подниму его вполовину. — Она наклонилась к Корину, и на полурослика дохнуло тухлой колбасой и вечностью. — И запомни, любезный, на будущее — оно у тебя пока есть: поймать ведьму на слове можно один раз. Второй раз ведьмы при тебе обещаний не дают.
— Что значит — вполовину? — спросил Паэлиас. Слово ему не нравилось. Половина в таких делах звучала хуже, чем ничего.
— То и значит, заступник. Душу верну. Целиком — со всем, что в ней лежало: с памятью, с языком, с норовом. Судя по роже вашего дворфа, норова там на троих. — Она похлопала тело по груди — буднично, как хлопают по бочке, проверяя, полна ли. — А тело оживлять не буду: тело — это как раз младенец и есть, вся цена в нём. Тело останется мёртвым. Ходить будет, стоять будет, слушать будет. Дышать, есть, заживать — нет. И имейте в виду: мёртвое доходит своё. В холоде — медленно. В тепле — быстро. Так что либо несите цену, и я займусь телом. Либо ищите мастеров из живых, что берутся оживлять мёртвое, — их на всём берегу раз-два, и те прячутся: от таких, как ты, заступник, и прячутся. Либо застрянет капитан ваш в тленном теле.
— Он будет… заперт? — тихо спросил Паэлиас. — Живой — внутри? В мёртвом?
— Заперт, — согласилась ведьма. — Зато дома.
Паладин посмотрел на телегу. Орден учил его коротко и ясно: зло есть зло; со злом не торгуются — зло жгут, на то заступники и нужны. Орден только не объяснял, как быть, если зло — единственное на всём берегу, что берётся вернуть тебе товарища; если зло признаёт долги честнее иных бургомистров; и если отказаться сейчас — благочестиво, чисто, по уставу, — то хоронить капитана придётся этими самыми чистыми руками. Скажешь «нет» — и останешься прав. И повезёшь его к яме правым.
— Делайте, — сказал Паэлиас.
Слово далось тяжело — и подозрительно легко одновременно; так даются только те слова, о которых потом думают годами.
Ведьма ушла в избу — чайник за дверью свистнул и захлебнулся — и вернулась с камнем.
Рубин был размером с вишню, тёмный, глубокий, цвета венозной крови; в пасмурном утре он умудрялся тлеть, как тлеет под пеплом уголёк. Ведьма держала его двумя когтями, бережно и цепко, как держат последнюю монету. Расставалась она с ним так, как расстаются не с камнем, а с зубом: молча, зло и по необходимости.
— Мой, — сказала она, поймав взгляд Корина, и в этом «мой» было столько же нежности, сколько предупреждения. — Не украден, не куплен — выношен. Такие камни не находят, полурослик. Такие камни растят, и растут они долго. Дома такой камень растят в две жизни. Этот вырос за одну.
— Отчего? — спросил Корин.
— Не знаю, — сказала ведьма, и по тому, как она это сказала, было слышно: спрашивали и до него, и отвечать ей давно надоело. — Берег. Тут у нашего ремесла всё берётся легче — у нас и у всякой дряни, что заводится за холмом. Ни одна сестра тебе не скажет, отчего. Мы не учёные. Мы те, к кому липнет. — Когти сомкнулись на камне. — Оттого и переехали. Дома было тесно. Здесь впору.
Она помолчала и вернулась к делу.
— Это якорь. Душа — не голубь, в мёртвое тело сама не сядет; ей нужно за что держаться. Считай, что я плачу вам не услугой. Я плачу вам из своих.
— Тогда зачем? — спросил Паэлиас.
— Затем, что долг тяжелее камня, — сказала ведьма. — Доживёшь до моих лет — поймёшь. Не доживёшь — тем более поймёшь. — Она повела когтем в сторону телеги. — Отойдите. И придержите зелёного.
Придерживать зелёного было некому, да и незачем: Крек отступил на шаг сам и что-то сказал в туман на орочьем — длинно, виновато, не то телеге, не то капитану, не то себе самому. На ведьму он не смотрел вовсе, а оберег его был зажат в кулаке так, что побелели костяшки. Магия стояла в двух шагах и собиралась работать, и орк держался за волчий клык, как утопающий за доску, — но не ушёл. Это стоит записать: не ушёл.
Ведьма склонилась над телом. Она не читала заклинаний — во всяком случае, вслух; она бормотала, тихо и по-хозяйски, на языке, от которого трава у колёс легла, а вороны на ветках сделались ещё молчаливее. Потом плюнула на рубин, растёрла плевок когтем и вдавила камень в мёртвый лоб — большим пальцем, буднично, как вдавливают печать в сургуч.
Рубин вошёл в кость, как входит старый ключ в заржавевший от сырости замок.
Один удар сердца не происходило ничего. Дождь сеял. Чайник в избе снова начал набирать свист.
Данце открыл глаза.
Он сел. Обвёл всех взглядом — и взгляд этот был какой угодно, только не мутный: так капитан оглядывает палубу после шторма, прикидывая, кого хвалить, кого вешать и почему это одни и те же люди.
Зрелище он собой являл выдающееся. Знаменитый красно-чёрный колетт, при жизни сидевший на капитане как седло на козе, смерти пошёл ещё меньше: плита выдавила его на плечах, щегольские разрезы разошлись до неприличия, и пёстрая ткань висела на мёртвом теле клочьями праздничного флага, пережившего шторм, мятеж и распродажу. Рыжий гребень свалялся набок. Вместе с серым лицом шестидневной свежести и тлеющим камнем во лбу всё это складывалось в картину, которую трудно было истолковать в пользу владельца: так выглядел бы утопленник, ограбивший бродячий цирк. Такого свяжешь — и никто не спросит зачем.
Потом он поднялся — не так, как встаёт проснувшийся человек, а так, как встаёт часовой, заслышав шаги, — открыл рот и сказал:
— Эррэ?
Вопрос был задан спокойно, по-деловому: тоном, каким осведомляются, где судно и почему команда не по местам. Никто не ответил. Данце нахмурился — брови у мёртвых, к сожалению, работают отменно — и повторил с нажимом:
— РРУКРУРРЭЭ?
— Он… он что-то говорит? — прошептал Паэлиас.
— РЭЭЭ!!! — взревел Данце на всё кладбище, окончательно потеряв терпение.
Вороны снялись с веток всей чёрной сотней. Паэлиас вскинул щит и замер, впервые в жизни не понимая, кого от кого он собирается защищать.
Данце перемахнул через борт телеги — почти так же лихо, как перемахивал через фальшборты всю свою первую жизнь. Почти. Тело в целом слушалось, но кое-что исполняло с опозданием на полмысли: правая нога встала в грязь на ладонь левее приказа, шея повернулась чуть дальше, чем поворачиваются шеи у живых, а пальцы, ухватившие борт, забыли разжаться — и обломок доски поехал следом за хозяином. Данце оглядел доску с недоумением, как незнакомого матроса на своей палубе, и отшвырнул. Первые шаги вышли враскачку и боком, как у человека, сходящего на берег после года в море; дальше он приноровился и двинулся ровнее — прямиком к задку повозки, где лежали его топоры: из-под капитанова бока Корин переложил их туда ещё в Салеме, рассудив, что покойнику железо под рукой — любезность излишняя.
Изнутри всё это выглядело так: капитан очнулся, обнаружил, что команда стоит и глазеет, судно не судно, тело со сна не гнётся, а вокруг кладбище, — и отправился вооружаться, попутно высказывая всё, что об этом думает, коротко и по-боцмански.
Снаружи всё это выглядело так: из телеги поднялся мертвец с тлеющим камнем во лбу, свернул голову дальше положенного, взревел и, кренясь на левый борт, пошёл к оружию.
Оба описания были чистой правдой. В том и состояла беда: никто из троих не знал, что именно встало из телеги и зачем ему пара топоров. Спросить было можно. Ответить было нечем.
— Капитан! — взревел Крек, и в голосе его было столько неподдельного счастья, что стало ясно: орк единственный вопросами не задавался. — Капитан вернуться!
Он обхватил Данце поперёк туловища — как бочку, как ворга, как всё, что Крек в своей жизни обхватывал и что после этого переставало брыкаться. Данце брыкаться не перестал.
— ЭРЭЭЭ! РРУ. РРУ! ЭРЭЭЭЭЭ!!
Здесь следует сказать правду, которой в то утро не знал никто, кроме самого капитана. Данце не рычал. Данце ругался — длинно, вдохновенно, по-боцмански, поминая такелаж, потроха, преисподнюю и чьих-то матерей в выражениях, от которых в его первой жизни краснели портовые грузчики. Просто всё это богатство, поднимаясь из мёртвой груди, проходило через смятое горло — и выходило наружу одним раскатистым «ЭРЭЭЭ». А снаружи получалось ровно то, что написано в бестиариях про поднятых мертвецов: рычит, рвётся, тянется к оружию. Всё, что Данце делал, чтобы разъяснить недоразумение, делало недоразумение только глубже.
— Верёвку, — сказал Корин, появляясь с той стороны телеги, с которой его никто не ждал. — Крек. Верёвку. Тебе её в остроге вернули, я видел. Имущество должно служить людям.
Вязали капитана втроём — не потому, что что-то про него поняли, а ровно потому, что не поняли ничего: когда покойник встаёт с телеги, ревёт и идёт к топорам, сперва вяжут, потом разбираются. Так заведено везде, где рассчитывают дожить до «потом». Данце отбивался отчаянно и совершенно разумно — что, по иронии, убеждало вязавших в обратном. Один раз он изловчился и клацнул зубами у самых пальцев Корина — полурослик отдёрнул руку с уважением профессионала к профессионалу.
— Кусается, — отметил он. — Живой не кусался.
— Живой мог выразиться иначе, — сказала ведьма. Она стояла на пороге, сложив руки, и наблюдала за вознёй с видом мастера, сдавшего работу и не обязанного грузить её на телегу.
— Почему он рычит? — Паэлиас затянул узел и поднял на ведьму глаза. В голосе его была обида обманутого вкладчика. — Вы обещали душу. Целиком. С памятью. С языком.
— Что обещала, то и вернула, — сказала ведьма. — А горло у него плитой всмятку: я возвращаю души, заступник, а не глажу бельё. Что душа там делает и как ей внутри живётся — не моя забота. Моя работа стоит на ногах и кусается. Остальное — ваши ожидания.
— Он не узнаёт нас, — сказал Паэлиас. — Он не говорит. Он тянется к топорам.
— К своим топорам, — уточнила ведьма, но паладин не услышал.
— Значит… его там нет? — Голос Паэлиаса упал до шёпота. — Это просто тело? Пустое?
Ведьма поглядела на паладина. Потом — на связанного дворфа, который как раз в этот миг высказывался особенно длинно и раскатисто. В стоячей воде её глаз шевельнулось что-то, что у людей принято называть весельем.
— Думай так, заступник, — сказала она, — если тебе так легче спится.
Ответом это не было. Но люди слышат то, что готовы услышать, а трое у телеги очень хотели услышать, что связали и заткнули не мертвого дворфа, которого они уже который день пытаются зачем-то вернуть к жизни, а пустую рычащую оболочку. На том и порешили — все, кроме Крека, который не порешил ничего, а просто смотрел на капитана долго и молча: так он обычно смотрел на лошадей, когда те пытались ему что-то сказать.
Данце высказал по поводу общего решения всё, что думал, — обстоятельно, с примерами, на весь погост. Его не поняли.
В том-то всё и было дело.
Крек, впрочем, не выдержал: посмотрел на связанного капитана, на его лицо, выражавшее оскорблённое достоинство в количествах, которых хватило бы на трёх адмиралов, — и молча ослабил узел на правой руке. Освободившаяся рука немедленно, без единого мгновения раздумий, потянулась к топорам. Руку примотали обратно.
— Рубин в лоб — моя визитная карточка, — сказала ведьма. — Смотрите не потеряйте. Камень выйдет — душа сорвётся с якоря, и ловить её будете уже не вы. А второго такого камня у меня нет и для вас не будет, так что ходить вам тогда уже не за камнем, а за младенцем. — Она обвела их взглядом и добавила, как добавляют приписку мелким почерком: — И держите его в холоде. Мёртвому телу тепло — что долгу проценты. Подвал, погреб, река — что найдёте.
— ЭРЭ?! — сказал Данце.
— Ну, река не обязательно, — уступила ведьма. — И не тяните. — Усмешка ушла с её лица, и от этой перемены сделалось холоднее, чем от тумана. — Я его подняла, а не починила. Тело мёртвое, и гнить оно не перестанет. Сперва перестанут слушаться пальцы. Потом ноги. Потом он ляжет и больше не встанет. А душа никуда не денется: камень не отпустит. Когда тело догниёт до костей, душа останется в костях. Запертая. Навсегда. А навсегда у мёртвых длиннее, чем у живых.
Стало очень тихо. Молчал даже Данце.
— Сколько у нас времени? — спросил Корин.
— Неделя, — сказала она, смерив Данце взглядом, каким смотрят на солонину. — Это в холоде. В тепле не дам и трёх дней. Нюхайте, — она постучала когтем по собственному носу. — Пока пахнет землёй — время есть. Как запахнет сладким — время вышло.
— ЭРЭЭЭ, — сказал Данце. Тихо. Впервые за всё утро это прозвучало не как ругань.
Она снова скрылась в избе и вернулась с бутылью мутного стекла, заткнутой сизой тряпицей. На боку бутыли было выцарапано одно слово на языке, которого не знал даже Корин, знавший все слова, имеющие отношение к таре.
— Призрака силой не запихнёшь, — сказала она, суя бутыль полурослику. — Сам должен согласиться. Уговаривайте. Язык у тебя подвешен, полурослик, — ведьму вон на слове поймал. Мёртвые сговорчивее ведьм.
— Что тут написано? — спросил Корин, поворачивая бутыль.
— «Бьере», — сказала ведьма. — Пиво.
— …Пиво.
— У ведьм своё чувство юмора. Берегите посуду.
Она уже поворачивалась к дому, когда Паэлиас решился. Вопрос вырвался у него раньше, чем паладин успел его взвесить, — так выпадает из ослабевшей руки то, что слишком долго несли.
— Постойте. У нас есть ещё один. Товарищ. Хролл. Он остался в пещере — её обрушило, он под камнем. Но мы вернёмся и раскопаем. Мы разберём этот завал, сколько бы он ни был, — Крек разберёт, он умеет, — и мы принесём его вам. И тогда вы…
— Нет, — сказала ведьма, не оборачиваясь.
— Я не договорил.
— А чего тут договаривать. — Она всё-таки обернулась, и в лице её не было ни веселья, ни зелени — один камень. — Копай. Год копай, два. Раскопаешь гору — и принесёшь мне то, что бывает под горой через год: камень и то, что было под камнем. Душа не сидит и не ждёт, заступник. Душа держится там, где её держат, а держать её нечем — я тебе рубин отдала, и он в чужом лбу.
Она подождала, дала этому улечься, и добила ровно и буднично:
— Но даже принеси ты мне его сегодня, свежего и тёплого, я сказала бы то же самое. Слово было одно — и долг был один. Отдан. За второго вашего мертвеца мне никто ничего не должен, а даром я не работаю даже в хорошем настроении, которого у меня не бывает. Хотите его наверх — цена та же. За каждого.
— Он погиб за то же дело, что и…
— Заступник, — голос её лязгнул, как засов, — все мертвецы этого мира погибли за что-нибудь. Если поднимать каждого, кто того стоил, живым на земле не останется места. Забирайте дворфа и ступайте с моего кладбища. Мы в расчёте — не заставляй меня об этом жалеть.
Крек, молчавший всё утро, шевельнулся было — и осел. Даже если бы все его слова благополучно перебрались через переправу, сказать было нечего: у Хролла не было ни рубина, ни ведьминого слова, ни удачи. У Хролла вообще было немного — оттого, наверное, ему и досталась одна только гора. «Вернёмся», — сказали ему тогда, у ниши, над сложенными руками. Все сделали вид, что поверили. Мёртвые в такие обещания не верят вовсе — и, как правило, оказываются правы. Данце в телеге молчал — возможно, впервые за это утро по собственной воле.
Она повернулась и пошла в дом. На пороге задержалась — не оборачиваясь, вполголоса, так, что услышал один Паэлиас:
— Долг я отдала, заступник. Свой. А твой — при тебе. Носи аккуратно.
Дверь захлопнулась. Петли взвизгнули — звук вышел до неприятного похожим на смех. Из-за двери донеслось, глухо, будто из-под земли:
— Вернусь, когда принесёте призрака или младенца. Или когда сдохнете и ляжете тут сами. Ведьме, по правде, всё едино.
До тракта капитана везли примотанным к телеге, лицом к небу. Молчать он не собирался. На ухабах он высказывался коротко и зло; на ровных участках — длинно, обстоятельно и, надо полагать, содержательно: интонации были командирские, с паузами для ответов, которых не следовало. К полудню у него перестала сгибаться левая ступня и сам собой закрылся один глаз — тело вспоминало, что оно мёртвое, в самые неожиданные моменты и по частям. Судя по интонациям, виновные были уже назначены и приговорены.
И от него пахло. Шестой день делал своё дело честно, без злобы и без выходных: Корин пересел на облучке с подветренной стороны, а Паэлиас поймал себя на том, что дышит ртом, и устыдился. Один Крек, тянувший повозку в двух шагах от рогожи, шагал как ни в чём не бывало, слушал и время от времени кивал: по его разумению, от капитана пахло капитаном, а остальное было делом привычки.
— Капитан вернуться, — сказал он. Орк сиял — насколько вообще может сиять существо с лицом человека, побывавшего в аду.
— Что-то вернулось, — поправил Корин. — Вопрос — что. И понравится ли нам ответ.
— ЭРРУ, — мрачно сказал Данце.
— Вот и я о том же.
Паэлиас шёл позади и молчал. Внутри него, где полагалось быть благодарности, лежало что-то холодное и неудобное, как камень в сапоге. Он видел чудо — первое настоящее чудо за все свои тридцать лет: смерть подвинулась. Правда, подвинулась она нехотя и криво: то, что ехало в телеге, рычало, кусалось и походило на товарища только чертами лица. Ведьма обещала душу — целиком, со всем, что в ней лежало. Если душа и была там, внутри, она ничем себя не выдавала, и паладин поймал себя на постыдной надежде, что её там нет: запертым в мёртвом теле не пожелаешь быть никому, а уж тем более — по его, Паэлиасовой, милости. И сотворила это половинное чудо тварь из бестиария, поджигательница деревни — в уплату долга, который вырос из его же «подвига». Орден учил просто: чудо от зла — не чудо, а наживка; увидишь — не бери и доложи старшему. Старшего рядом не было. Была телега, и в телеге рычало то, что чудо позволило вернуть. Паладин перебирал это так и этак и всё возвращался к одному: он сказал твари «делайте» — и, спроси его снова, сказал бы снова. Вот это и пугало по-настоящему. Не ведьма. Не рубин. Лёгкость.

