Читать книгу Идеи и люди (Тимофей Артурович Шерудило) онлайн бесплатно на Bookz (41-ая страница книги)
Идеи и люди
Идеи и люди
Оценить:

5

Полная версия:

Идеи и люди

Это уже не Пексниф, а сам Диккенс. Правда ли это? Нет. Но для человека сентиментального, то есть «романтика нравственности», который не столько чувствует, сколько переживает ощущения, это кажется похоже на правду. Ему нужна пища для «ощущений второго ряда», и в чужих переживаниях он эту пищу находит. И далее в том же Диккенсовом духе:

«Пусть кто-нибудь хорошенько обдумает те удовольствия, какие он получает либо в уединении, размышлении, занятиях и беседе с самим собой, либо во веселье, радости и общении с другими, и он увидит, что они целиком основаны на мягком расположении духа, свободном от суровости, горечи или неудовольствия, и на разуме, хорошо устроенном, спокойном, внутренне умиротворенном и способном свободно выдерживать самонаблюдение и самоизучение. Теперь ясно, что такой разум и такое расположение, делающие возможным и пригодным для наслаждения упомянутыми удовольствиями, необходимо обязаны своим происхождением естественным и добрым чувствам». 95[827]

А это классический случай исследования типа, порожденного определенными временем и страной, в качестве будто бы «вечного человека», образцового для всех времен и стран. Европеец изучает европейца же — думая, будто исследует вечные законы человеческой души. В то время как показанный Шефтсбёри идеал «мягкого расположения духа, свободного от суровости и недовольства, и хорошо устроенного спокойного, внутренне удовлетворенного разума» есть идеал такой же английский, как, скажем, характер хоббитов, придуманных Дж. Толкином. В нем нет ничего не только общемирового, но даже общеевропейского; уже к французскому характеру этот «мягкий, умиротворенный разум» никакого отношения не имеет, что и покажут поклонники Шефтсбёри во Франции… И вывод: «как видите, сэр, именно наши, английские черты суть наиболее естественные и наиболее человеческие из всех возможных» — повисает в пустоте…

В каком-то смысле рассуждения Шефтсбери сродни Добротолюбию, тем первым двум томам его русского перевода, что посвящены в основном психологии. Однако если метод изучения страстей у Шефтсбёри схож с методом свв. отцов, то выводы совершенно иные. Страсти предлагается усмирять благостным и теплым расположением духа, не усилием воли. Это борьба со страстями, так сказать, методом м-ра Пиквика.

Прославляя нравственное чувство, Шефтсбёри договаривается до того, что «цель религии — улучшить нас во всех нравственных обязанностях и делах». 96[828] Утверждение шаткое. Цель религии — нечто такое же странное, как «цель мироздания». Не только религию, но и поступки он измеряет их способностью поощрять «общественное удовольствие» и «способность к добрым чувствам»… Питать «добрые чувства» — оказывается самостоятельной целью нашего поведения… Мимоходом он отдает дань и утилитарному толкованию нравственности:

«мудрость того, что управляет и есть первое и главное в природе, устроила так, что частная выгода и благо каждого человека совпадают со стремлением к общему благу; и если существо перестает содействовать последнему, оно тем самым в той же мере оказывается в убытке самому себе и перестает содействовать собственному счастью и благополучию», 97[829]

даже если эта утилитарная сторона для него не главная.

В Трактате о добродетели зарождается не только, условно говоря, Диккенсово отношение к человеку. Здесь мы видим и рождение мифа о злодее (романтического по существу: шляпа с черным пером, «кипятъ въ его душѣ достоинства великія, единая награда коимъ висѣлица», как говорил Гоголь). Утрата начатков нравственности якобы необходимо ведет к утрате последних ее оснований. На самом же деле существо, «не страдающее от сознания подлости», ведет себя, как правило, вполне прилично, ведомое инстинктом самосохранения. «Злодей всегда и во всем злодей», говорит нам этот миф. О нет. Когда он не занят «делом», он и играет с собакой (как Хитлер), и упоминает имя Божие (как Сталин). Только Ленина нельзя вообразить за чем-нибудь человеческим: в нем ненависть съела все «естественные привязанности».

Шефтсбери как «нравственного мыслителя» можно расположить где-то между м-ром Пиквиком и м-ром Пекснифом, иными словами, он то искренен и сентиментален, то надут и смешон… Его желание переживать события дважды, участвовать в них как деятель и ощущать их «со стороны», делает его почти романтиком — за исключением главной святыни. Главная святыня романтика есть Душа; главная святыня Шефтсбери есть Нравственность, душа же — только средство для того, чтобы испытать нравственные переживания. Он приближается к душе как самодовлеющей ценности, но не достигает ее. Но первооткрывателем душевной жизни, независимой от умственных построений, его назвать можно. Первооткрывателем в его время и в его месте, конечно. Евангелие, скажем — почти сплошь о душевной жизни, однако европейцы на протяжении долгого времени толковали его исключительно рационально, как некоторый «codex Christi».

Забавно видеть, как Шефтсбёри многословно возмущается современным ему читателем, который (представьте себе!) предпочитает рассказы о путешествиях и приключениях всему прочему, и только услышав упоминание маяка или морского порта, сразу загорается интересом. Он возмутился бы, узнав о Жюль Верне: как, утолять жажду новизны и приключений вместо того, чтобы размышлять о нравственном самосовершенствовании?

Но одна из романтических (и евангельских) истин о человеке в том, что он всегда в достаточной степени остается ребенком; и даже если достойными личностями считаются одни «старцы», как это было в добросовестно христианские времена, это внутреннее ребячество никуда не исчезает. Шефтсбёри борется со своим внутренним мальчишкой, с позволения сказать, когда брюзжит о тех несчастных, которые вместо «мыслей о душе» занимаются романами о путешествиях и приключениях.

Кстати, как трудно древних кумиров графа вообразить детьми! Жюль Верна можно, Диккенса можно, Вордсворта можно, можно даже Иисуса Христа представить ребенком (и есть, как известно, апокрифическое Евангелие Детства). Но вот попробуйте вообразить ребенком Сенеку! Воображение немеет. Стоик должен быть зрелый, если не старенький, или во всяком случае во всем разочарованный…

Моралисту приличествует проповедовать воздержанность. Для Шефтсбёри, который в одном письме признается, что никогда не любил жизни, эта проповедь не была затруднительна. Говоря о «воздержанности», он, правда, намеренно смещает прицел и делает вид, будто порок в «удовольствиях», а не в неспособности эти удовольствия подчинять другим целям. С человеком, живущим (берем крайний случай) «в свое брюхо», как говорит Достоевский, беда в том, что Брюху он подчиняет все прочие потребности и цели, а не в том, что он им обладает. Даже у самых возвышенных личностей, знаете ли, оно есть. Важно лишь, чтобы оно ими не обладало. Речь, стало быть, не о том, что надо «воздерживаться», а о том, что надо различать ценность целей, что гораздо труднее слепого «воздержания». Цель такого «воздержания» — не свободное управление своими желаниями, а подавление желаний.

Главное условие счастья, по Шефтсбёри, стоикам и добросовестным христианам — угашение желающей способности… И это отчасти правда — для личного употребления. Но как только такая мораль предлагается школьникам и прочим слабым мира сего, она из хорошего правила превращается в принуждающее требование со всеми его следствиями, т. е. с постоянным переходом за черту разумного. Да, я знаю, есть люди, говорящие «Требуйте от них невозможного, чтобы получить хоть что-нибудь». Но это по отношению к действиям, не к воздержанию от них. Если же мы требуем именно всеохватного воздержания, мы получаем или бунт, или же личность, которая совсем разучилась желать. А желать значит быть.

XI

Место, в котором весь Шефтсбёри:

«Философствовать в подлинном смысле — значит всего поднять благовоспитанность на одну ступень выше. Ибо цель благовоспитанности — постичь всё, что прилично в обществе или прекрасно в искусствах; а цель философии — постичь то, что справедливо в обществе и прекрасно в Природе и мировом порядке». 98[830]

Философствовать — значит быть джентльменом в высшей степени! И далее:

«Для формирования благовоспитанного человека требуется не просто острый ум, но определенный склад души. Подобным же образом, для создания подлинного философа требуется не просто голова, но сердце и решимость». — «Оба характера направлены к тому, что совершенно, стремятся к истинному вкусу и держат перед собой образец того, что прекрасно и прилично. Соответственно регулируется поведение и отдельные манеры каждой из сторон: одно — согласно совершеннейшему удобству и приятному времяпрепровождению в обществе; другое — согласно строжайшей выгоде человечества и общества; одно — в соответствии с положением и достоинством человека в его частной нации; другое — в соответствии с его положением и достоинством в Природе». 99[831]

«Чувство прекрасного и вкус к тому, что прилично, справедливо и достойно любви, довершают характер джентльмена и философа; и изучение такого вкуса или вкусового восприятия, как мы полагаем, всегда будет главным занятием и заботой того, кто стремится быть не только мудрым и добродетельным, но и приятным в общении, вежливым». 100[832]

Это проповедь «вселенской благовоспитанности». Философ есть совершенный джентльмен. Но ведь и Божество, для Шефтсбёри, есть «добродушнейшее Существо». «Приятное и изящное» делается основой философствования… Шефтсбёри даже если не говорит, то подразумевает, что Бог должен быть Джентльменом, а джентльменство своем роде божественно. Эта апология джентльменства ничуть не смешна, скорее благородна. Культ благородства и воспитанности бросит отсвет на все британское XIX столетие — хотя конечно, не отразится на отношении англичан к китайцам или индийцам. Первый том Характеристик почти сводится к следующему: «Быть хорошим прекрасно, прекрасное хорошо, доброе настроение всему приличествует, и Сам Бог находится в неизменно добром расположении духа…»

Поскольку все в человеке — плод воспитания, хорошо воспитанный вкус важнее «принципов». Под «вкусом» он имеет в виду воображение. Здесь он похож на современных «психологов», которые говорят, что в событиях нет смысла, есть только наше к ним отношение; поменять отношение — изменить жизнь…

Людьми, согласно Шефтсбёри, правит даже не Воображение, а Мнение. Дорога это очень далеко заводящая, удивительно только, как проповедник укорененных в мире ценностей не видит, что «нет смысла, есть только мнения» — это совсем не платонизм.

«Чем менее я подвержен фантазиям в отношении моего довольства и блага, — продолжает Шефтсбёри, — тем более я могуществен и независим своем удовольствии и благе». 101[833] Но ведь эти правильные «мнения» суть те же фантазии, только благочестивые. Как ни странно, этими рассуждениями он мостит путь к тираническому правлению, основа которого — «правильные» (то есть предписанные правительством) «мнения». Власть тирана и есть власть над мнением и воображением.

Шефтсбёри, не зная того, кует идеологию. В цепи, скованной окончательно к XX столетию, будут и ему обязанные звенья. Идеология — порождение распада христианства, соединенного с нежеланием европейцев остаться без всеобъясняющего учения.

XII

Шефтсбёри, в понятиях левого мировоззрения, «реакционер»: он дал ответ на утилитаризм, внесенный в английскую мысль Бэконом. Он отрицает «умозрения», изучение «идей» (в чем нетрудно увидеть намек на Локка).

«Позвольте мне заглянуть на время внутрь себя. Позвольте мне усмотреть, есть ли там связь и последовательность, согласие или разногласие; не отвергаю ли я в следующий час того, что одобрял в предыдущий; но сохраняю ли мое мнение, расположение и оценку вещей неизменными. Если же иначе, к какой цели все сии рассуждения и острота ума?» 102[834]

В этом все отношение Шефтсбёри к новому идеализму. Зачем исследовать идеи? Зачем исследовать познание внешних вещей? Я хочу познать себя!

«Если не могу я найти согласия или разногласия моих идей в сем месте; если не могу я прийти здесь ни к чему определенному, — что мне всё остальное? Зачем знать, как я получаю мои идеи или как их сочетаю; какие из них просты и какие сложны? Если имею я ныне, в сей миг, правильное понятие о жизни, так что мало ценю её и решаю в уме своем, что она может быть легко оставлена при всяком достойном случае служения друзьям моим или отечеству, — научи меня, как пребыть в сем мнении; что именно изменяется; и как происходит сие возмущение; чрез какое нововведение, какое сочетание, какое вмешательство иных идей. Если сие есть предмет философского искусства, я охотно к нему прибегаю и изучаю его. Если же в сем деле нет ничего подобного, то не имею я нужды в такого рода учености и не более желаю знать, как я образую или сочетаю те идеи, кои различаются словами, нежели желаю знать, как и какими движениями уст моих образую я те членораздельные звуки, кои могу столь же хорошо произносить и употреблять без всякой такой науки или умозрения». 103[835]

Это философский нигилизм; вопль моралиста при виде непонятных ему тонкостей философии. Моралисту потребно не истинное понятие, а «правильное», то есть должное с точки зрения известной идеи. Исследовать эту идею он не собирается.

«Какое мне дело до исследования тех идей, в коих я могу быть более сведущим, чем кто бы то ни было, и вместе с тем быть дальше всех от безмятежности?» 104[836]

Вот слово! Ему нужна «безмятежность». Иначе зачем моралист рассуждает о «добродетели»? Именно затем, чтобы достигнуть «безмятежности» и успокоиться. Это понимание философии как успокоительного. Философия для Шефтсбёри есть путь к безмятежности… Но мысль — не аптека.

Однако же Шефтсбёри бунтует против Локка, своего друга и воспитателя, не потому, что испытывает к его идеям некое необоснованное отвращение.

«Идеи Локка формировали его собственные либо через притяжение, либо через отталкивание». «В некоторых отношениях это была довольно странная дружба; Локку было пятьдесят шесть, а Эшли всего восемнадцать, и, судя по их опубликованным работам, их образ мыслей был совершенно разным. Тем не менее, оба были преданы интеллектуальным занятиям; в политике их идеалы и практические принципы совпадали; и их объединяли воспоминания о жизни в доме первого графа и верность его памяти». 105[837]

Локк, как кажется, должен был умственно подавлять своего воспитанника; это объясняло бы язвительность, с которой его вспомнит впоследствии Шефтсбёри. Как бы они ни дружили, о многом в присутствии Локка Шефтсбёри сказать не мог. Любой намек на то, что человек рождается не с пустым и на все удобопреклоняемым умом, Локка возмутил бы. После того, как Энтони исполнилось двадцать три года,

«переписка между Локком и Эшли, которая никогда не была обширной, становится редкой и формальной, и Эшли больше не получает авторских экземпляров книг Локка, хотя многие из их общих друзей по-прежнему их получают. Нет совершенно никаких доказательств того, что взаимная привязанность, которую они испытывали друг к другу, когда-либо ослабевала, но интеллектуальная связь между этими двумя людьми постепенно растаяла». 106[838]

Выйдя на философское поприще, Шефтсбёри подводит мину под главную идею учителя: представление о человеческом уме как о tabula rasa, чистом листе. Наш ум не пуст изначально, а что до отсутствия «врожденных» идей —

«если вам не нравится слово врожденный, давайте заменим его, если хотите, на инстинкт; и будем называть инстинктом то, чему учит природа, исключая искусство, воспитание или дисциплину». 107[839]

Скажем, чувство красоты мира — врожденное чувство, оно есть уже у маленького ребенка, никем не воспитанного в этом отношении. Если поэзия есть чувствительность к красоте, то поэтами именно рождаются. И не бывает «разных представлений о красоте», поскольку дело касается природы: красота солнца и света для всех одна, ее или ощущают, или совсем не видят — третьего нет.

О Локке, по смерти последнего, он говорит откровенно пренебрежительно — правда, только в переписке. Тон его спора с Локком в письме Майклу Эйнсворту — откровенно издевательский:

«Все те, кого ныне называют свободными писателями, приняли те принципы, которые м-р Гоббс пустил в ход в этом последнем веке. М-р Локк, сколь бы я ни чтил его за другие сочинения (а именно: о правлении, политике, торговле, монете, воспитании, веротерпимости и т. д.), и сколь бы хорошо я ни знал его, и мог бы поручиться за его искренность как наиболее ревностного Христианина и верующего, тем не менее шел по той же самой тропе, и за ним следуют Тиндалы и все прочие искусные свободные авторы нашего времени.

Именно м-р Локк нанес решающий удар: ибо характер м-ра Гоббса и его низкие рабские принципы в правлении обезвредили его философию. Именно м-р Локк ударил по всем основам, выбросил весь порядок и добродетель из мира и сделал самые идеи их (каковые суть те же, что и идеи Бога) противоестественными и без основания в нашем уме. Врожденное — это слово, которым он бедно играет; правильное слово, хотя менее употребительное, — соприродное. Ибо какое отношение имеет рождение или прогресс плода из чрева к этому случаю? Вопрос не о том времени, когда идеи вошли, или о моменте, когда одно тело вышло из другого, но о том, таково ли устройство человека, что, будучи взрослым и возмужалым, в такое или иное время, рано или поздно (не важно когда), идея и чувство порядка, управления и Бога не вспыхнут в нем непоколебимо, неизбежно, необходимо.

Затем является доверчивый м-р Локк со своими индийскими, варварскими историями о диких народах, не имеющих такой идеи (как путешественники, ученые авторы! и люди истины! и великие философы! осведомили его), не учитывая, что это лишь отрицание, основанное на слухах, и обстоятельство таково, что достоверность сведений об индейцах может быть подвергнута сомнению так же, как и правдивость или суждение рассказчика; коего нельзя полагать достаточно знающим тайны и секреты этих варваров: чей язык они знают лишь несовершенно; коим мы, добрые христиане, нашим малым милосердием дали достаточный повод скрыть многие секреты от нас, как мы знаем особо в отношении лекарственных трав и растений, из коих, хотя мы и получили перуанскую кору и некоторые другие благородные средства, тем не менее верно, что через жестокость Испанцев, как они сами признали, многие секреты во врачебных делах были скрыты.

Но м-р Локк, имевший больше веры и более сведущий в современных чудотворцах-писателях, чем в древней философии, отверг аргумент в пользу Божества, который Цицерон (хотя и заведомый скептик) не стал бы отвергать, и который даже главнейшие из атеистических философов древности признавали, и разрешили лишь своим «primus in orbe deus fecit timor» («первых в мире богов создал страх»).

Таким образом, добродетель, по м-ру Локку, не имеет иной меры, закона или правила, чем мода и обычай; мораль, справедливость, честность зависят лишь от закона и воли, и Бог действительно является совершенным свободным агентом в его смысле; то есть, свободным ко всему, что однако плохо: ибо если Он того желает, то это будет сделано добром; добродетель может быть пороком, и порок добродетелью в свою очередь, если ему угодно. И таким образом ни право, ни неправда, ни добродетель, ни порок не суть что-либо сами по себе; и нет никакого следа или идеи их, естественно запечатленных на человеческих умах. Опыт и наш катехизис учат нас всему! Полагаю, нечто подобное учит птиц их гнездам и тому, как летать в минуту, когда у них появляется полное оперение». 108[840]

Ядовитый тон, каким Шефтсбёри говорит здесь о друге и воспитателе, заставляет думать, что «отсутствие врожденных идей» было коньком Локка, и иных мнений о предмете Локк не терпел. Шефтсбёри выглядит школьником, который наконец дал себе волю и в письме к приятелю выкладывает все, что думает о строгом учителе. Тот же яд у Шефтсбёри сопровождает все упоминания о Локковом христианстве. Нетрудно догадаться, что христианство для нашего графа религия чуждая... И что «церковники» были правы, записывая графа в «язычники». Не мне, впрочем, об этом говорить.

В другом письме 109[841] он выражается еще смелее. Локк, оказывается, «мало был способен трактовать коренные вопросы философии», и может быть терпим только ради пользы «в борьбе против схоластического хлама, на котором большинство из нас было воспитано». Себя м-р Эшли-Купер считает гораздо более способным к трактовке философских предметов, невзирая на то, что учение о пределах познания из числа этих предметов исключено им самим! Одно несомненно: Шефтсбёри изнывал долгие годы, не имея возможности высказать вслух свои сомнения в теориях воспитателя и друга, и теперь рад всякой возможности уколоть Локка.

Переписка Шефтсбёри открывает неожиданное: тишайший и воспитаннейший (как можно подумать по Характеристикам) автор имеет свои философские пристрастия и ради них не щадит и учителя. Локк, Декарт — заняты, по его мнению, ненужным умственным рукоделием. Как бы понравились ему слова из Добротолюбия: «Не те умны, которые изучили изречения и писания древних мудрецов, но те, у которых душа умна, которые могут рассудить, что добро и что зло» (св. Антоний Великий).

В числе «предвосхищающих понятий» (Шефтсбёриев термин для нелюбимых Локком врожденных идей), исходно сродных человеку, Шефтсбёри видит понятие о красоте. Согласен: чувство прекрасного применительно к человеческой внешности — врожденно. Но есть еще тесная связь красоты с полом. При виде прекрасного человеческого тела, а более того — лица, мы испытываем чувства смешанные: от вожделения до восхищения. Впрочем, о красоте кошки всякий скажет, что ее восприятие свободно от первого чувства и полно только вторым. Кошка совершенна, как могут быть совершенны фигуры и линии. Красота лица — отдельный вопрос. Она также смешана с полом и его направленностями и отталкиваниями; но при этом от красоты женского лица мы, мужчины, всегда хотим ума, хотя бы намека на ум или задумчивость, и лица обладающие этим «хотя бы намеком» считаем самыми красивыми. Как говорит тот же Шефтсбёри, «легчайшее дуновение глупости на лице губительно для женского обаяния».

О связи красоты и пола Шефтсбёри предпочитает не говорить. Ему хочется человека непременно разрезать — на дух и «животное», и животному указать его место. Эротическое желание — это, де, «голод», утоление низменного чувства; а вот суждение о красоте чисто умственное и возвышенное, в нем нет ничего животного. Но красота двойственна, и вычесть красоту-чувственность из красоты умственной невозможно. Здесь скорее есть лестница ценностей: сначала мы воспринимаем красоту исключительно чувственно (и к прекрасному миру, между прочим, люди сильно чувствующие, особенно в юности, испытывают любовь), а потом чисто чувственный опыт наслаждения красотой переносим на вещи умственные. Впрочем, это объяснение попадает в ту же ловушку, что и объяснения Шефтсбёри, оно пытается разделить чувства на два независимых царства, низшее и высшее, а они, вполне возможно, неделимы.

Разницу между инстинктами и врожденными идеями он предпочитает не замечать. Существование последних он доказывает тем, что есть первые. Козлята и щенята показывают ему, что есть врожденные истины. Я бы сказал, что мы прирожденные систематики, упорядочиватели наблюдений, но рождается ли наша система вместе с нами — вопрос спорный. Душевный опыт подсказывает, впрочем, что понимание прекрасного или есть от рождения, или отсутствует. Но доказывать бытие врожденных идей ссылками на щенят и козлят не приходится: у них-то никаких идей нет.

Кстати: когда Шефтсбёри говорит, что для собаки или коня «естественно» быть послушным исполнителем воли человека, то есть бегать быстро, ловить умело и т. д., он не задает вопроса: требует ли всего этого «природа животного» или человеческая прихоть? А ведь его «спортивный джентльмен», разговорившись о своих собаках, произносит очень важные слова: «такими мы их выводим». Так «выводим» или «природа»? Незаметно для себя он, таким образом, проговаривается: говоря о «природе», он всюду имеет в виду воспитание и отбор. Ученик Локка, апостола Воспитания!

Эстетика незаметно переходит в этику. Если есть «естественная красота форм», внятная нам от рождения — должна быть, говорит он, и «естественная красота действий».

«Едва лишь наблюдаются действия, едва лишь усматриваются человеческие чувства и страсти (а большинство из них усматриваются столь же быстро, как и ощущаются), как тотчас внутренний глаз различает и видит прекрасное и стройное, милое и достойное восхищения отдельно от безобразного, отвратительного, мерзкого или презренного. Как же тогда возможно не признать, что, поскольку эти различия имеют свое основание в природе, само различение также естественно и исходит единственно от природы?» 110[842]

bannerbanner