
Полная версия:
Тёплая изнанка
— Господин, я поставил опыт и прошу разрешения задним числом.
— Илмет, что ты сделал?
— Я повернул клетку, — доложил он. — Господин, мы с дядей Гушем подняли её на слегах и развернули на четверть, вместе с подстилкой и с кормушкой, чтобы ему ничего не менять. Сделали это, пока он спал.
— Илмет, и что он?
— А он к вечеру встал и пошёл по-старому, — уточнил Илмет. — Господин, клетка повёрнута, а круг остался на месте. Он его ведёт не по клетке.
***
Проверяли мы это потом ещё трижды, и трижды выходило одно.
Днём мы думали на солнце, и Тильда даже завела себе отдельный лист, где записывала час и тень, но на четвёртую ночь я пришёл в карантинный двор с фонарём в третьем часу, когда небо было закрыто наглухо и в воздухе висела морось, и он ходил тот же круг и начинал его с той же стороны.
Тогда Илмет взял у Берната отвес и плотницкий угольник и промерил, куда смотрит начало круга.
Он мерил два вечера и на третий пришёл ко мне с листом, на котором был вычерчен двор, клетка, круг и линия, продолженная за пределы двора через всю усадьбу.
— Господин, линия у меня вышла на северо-запад.
— Илмет, на прогалину?
— Господин, не на прогалину, — ответил он и придавил лист ладонью. — Прогалина в ту сторону, это верно. Но прогалина в полтораста шагов шириной, а линия у меня узкая. Я её продолжил и промерил по карте Берната, и она ложится не на прогалину.
Он поднял голову.
— Она ложится на четвёртый камень.
***
Осмотр чаш по новому порядку мы произвели впервые пятого июня, и произвели его вчетвером, с листом.
Порядок этот я перечитал перед выходом дважды и всё равно чувствовал себя глупо: нам предписывалось дойти до камня, посмотреть на него, ничего не трогать и составить об этом отдельную бумагу, а бумаге полагалось быть подписанной держателем и двумя свидетелями. Бернат, которому я это объяснил по дороге, слушал и мрачнел.
— Барон, а руку в неё сунуть нельзя?
— Бернат, руку нельзя. Осмотр производится глазами.
— Глазами, — повторил он и сплюнул. — Барон, я сорок лет камень кладу и вам вот что скажу. Камень глазами не смотрят. Камень щупают, стучат по нему и слушают, и всё, что про него можно узнать, узнаётся ладонью. А глазами на него глядят те, кто пишет бумаги.
***
У четвёртого мы простояли полчаса и не притронулись ни к чему.
Трава вокруг подножия за месяц поднялась выше колена и стояла плотным кругом шагов в пять поперёк, и круг этот был виден теперь издали, потому что вся остальная прогалина в июне выгорела и пожелтела. Над чашей в полуденном свете ничего не было видно, а к вечеру, когда воздух стал холоднее, пар опять сделался различим, и Илмет отметил час, когда он проступил, и час, когда стал виден с десяти шагов.
Тильда, которую я взял вторым свидетелем, писала свой лист отдельно от нашего и стоя.
— Господин барон, у меня вопрос не по осмотру.
— Тильда, задавай, я его в лист не внесу.
— Почему трава кругом, а не полосой? — спросила она. — Господин барон, ежели из чаши идёт тепло, оно должно идти вверх и сносить ветром, и трава должна расти хвостом, куда сносит. А она кругом, ровно.
Бернат за моей спиной хмыкнул.
— Барышня, а оттого и кругом, что греет не чаша, — отозвался он. — Греет то, что под ней.
***
Лист мы составили тем же вечером, и составили его на четверть листа, и подписали втроём.
Написано в нём было следующее: осмотр произведён пятого июня с четвёртого часа пополудни до шестого; чаша не открывалась, к камню никто не прикасался; изменений против записи от второго мая — трава вокруг подножия поднялась, круг шириной пять шагов, границы резкие; пар из чаши проступает при остывании воздуха, от девятого часа вечера.
Гретхен переписала это набело, подшила и поставила сверху номер первый.
— Господин барон, я завела дело.
— Гретхен, какое ещё дело?
— «Осмотры чаш», — уточнила Гретхен Веккель. — Господин барон, до августа их будет шесть. Я вам это говорю, чтобы вы не удивлялись, когда в него нечего станет писать. Порядок затем и придуман, чтобы вы шесть раз сходили и шесть раз написали, что ничего не было.
* * *
Письмо от Ортвейла пришло второго июня, и было оно в четыре строки.
«Барон. Ваше от шестого мая получил четырнадцатого. Обеих чаш не касаться, ничего при них не делать, затычки хранить порознь и не мыть. Выезжаю. Д. Ортвейл».
Гретхен прочитала и подняла брови, чего за ней почти не водилось.
— Господин барон, тут не хватает половины письма.
— Гретхен, тут не хватает всего письма. Тут четыре строки.
— Я не про длину, — не приняла она. — Господин барон, он вам не написал, когда выезжает и надолго ли, и не написал, один ли. А он человек порядка: у него в феврале в каждой бумаге стояло число.
Она перечитала лист ещё раз.
— И вот ещё что. «Не мыть» — это он написал не вам. Это он себе написал и переписал в письмо, потому что боялся забыть.
***
Казённый ответ из палаты пришёл на другой день, и он был длиннее в двадцать раз и хуже во столько же.
Заявление принято. Освидетельствование назначено, но не ранее августа, потому что в летние месяцы комиссии заняты на действующих переходах, а действующих шесть, и они старше по очереди. До освидетельствования держателю вменяется: чаш не касаться, при чашах не работать, к чашам никого не допускать, осмотр производить не чаще одного раза в десять дней и составлять о каждом осмотре отдельный лист.
И последним пунктом — то, ради чего, как я думаю теперь, всё это и писалось: дело расписано на две части. Чаши как таковые — по отделу внештатных переходов. Порча чаш и всё, что к ней, — по казначейской части.
— Мартин, объясните мне эту расписку, потому что я её не понимаю.
— Барон, это плохо и хорошо одновременно, — доложил Мартин Веккель. — Плохо оттого, что у вас теперь два хозяина вместо одного, и всякую бумагу вы будете подавать дважды, а они будут ссылаться друг на друга. У нас в отделе так волокитили годами.
— Мартин, а хорошее где?
— Хорошее в том, кто сидит в казначейской, — ответил он. — Барон, порча чаш ушла к Гербольту. К тому самому Гербольту, который у вас в позапрошлом году сидел на кухне и грел руки в миске.
***
Письмо Гербольту я писал сам и писал его четыре раза.
Трудность была не в том, что сказать, а в том, что мы с ним за два года ни разу не написали друг другу ничего, кроме казённого, и я не знал, имею ли я право на другое. Кончилось тем, что я написал на одном листе казённое — уведомление, как положено, с числами и с перечнем, — а на втором листе три строки от руки и вложил оба в один пакет.
Во втором было: «Аскель, дело о порче расписали вам. Я этому рад и понимаю, что радоваться мне рано. Скажите прямо: мне вас спрашивать как держателю магистра или как одному человеку другого?»
Ответ пришёл через две недели и тоже на двух листах.
Казённый был безупречен и холоден. А на втором стояло четыре слова: «Спрашивайте как хотите. Отвечать буду как магистр».
— Господин барон, он вам отказал?
— Гретхен, он мне ответил честно, и это не одно и то же.
— Это одно и то же, покуда он в казначейской, — уточнила Гретхен Веккель и подшила оба листа в разные дела. — Господин барон, я три года пишу ваши бумаги и вижу, чем это кончается. Вы ему напишете по-человечески ещё раз пять, а он пять раз ответит как магистр, и на шестой вы перестанете. И вот тогда, я не знаю как будет дальше.
***
Мавра в те дни взяла себе новое занятие и никому про него не сказала.
Я обнаружил это случайно: пошёл в карантинный двор в одиннадцатом часу и увидел, что у третьей клетки на перевёрнутом ведре сидит домоправительница восьмидесяти с лишним лет, в шали поверх ночного, и вяжет.
— Мавра, вы-то что тут делаете?
— Сижу, — ответила она, не поднимая глаз от спиц. — Мальчик мой, он один. У вас там во дворах по восемь да по двенадцать, а он один и по-нашему не понимает.
— Мавра, он и по-вашему не понимает.
— Он понимает, что кто-то сидит, — уточнила она. — Ты вот знаешь, отчего я двенадцать лет лампу ставила? Не затем, чтоб он вошёл. Затем, чтоб он видел, что в доме не спят.
* * *
Пим в начале июня получил своих двоих и распорядился ими не так, как я думал.
Я полагал, он посадит Тильду и Кемпа разбирать младших, а он сделал обратное: посадил младших разбирать лист Тильды. Лист был тот самый, про круг против солнца, и Пим прочёл его вслух, не назвав автора, и велел классу искать, где наблюдение, а где мнение, и класс нашёл четыре места и ошибся в двух.
Я стоял в дверях зимовника и слушал.
— Господин барон, вы вошли, и они теперь будут говорить для вас.
— Пим, я постою тихо.
— Тихо тут не выходит, — не принял он и вышел ко мне в проход. — Барон, вы девять лет не понимаете одной вещи: когда вы входите, дети перестают думать и начинают отвечать. Так устроено, потому что вы хозяин.
— Пим, а что же мне делать?
— Приходите до начала и садитесь сзади, — доложил Пим. — Барон, вас тогда через четверть часа перестают замечать. Я это проверял на себе.
***
Ушёл я всё-таки не сразу и услышал конец разбора.
Кончился он тем, что младший из учеников, которому тринадцатый год и который у нас второй месяц, поднял руку и спросил, отчего наблюдатель не проверил, ходит ли зверь кругом в темноте. В зимовнике стало тихо, потому что это был ровно тот вопрос, до которого мы с Илметом дошли на четвёртые сутки и который стоил мне ночи с фонарём.
Тильда встала со своего места и ответила сама, нарушив второй раз за месяц заведённый порядок.
— Проверил. Я и проверила, это мой лист.
— Барышня, вам слова не давали, — не принял Пим.
— Я знаю, — подтвердила она. — Только, господин Пим, ежели я смолчу, он год будет думать, что нашёл дырку. А он её не нашёл, и пусть лучше злится на меня, чем гордится зря.
***
В Верхний Вельн решили ехать в середине июня, и решали мы это дольше, чем следовало.
Ехать надо было двоим: одному — читать бумаги, второму — смотреть зверя, ежели найдётся ещё. Мартин годился в первые бесспорно, а во вторые у меня был только Илмет, а Илмета отпускать на три недели в июне означало остановить приёмную книгу, потому что второго такого писца в Урочище нет и не будет, покуда не вырастет Тильда.
— Барон, я поеду один и справлюсь.
— Мартин, вы не отличите нашего зверя от чужого.
— Не отличу, — подтвердил он. — Барон, я и не буду отличать. Я поеду не за зверем. Я поеду за тем, кто одиннадцать лет возит балаган и у кого дважды изымали бумаги, а не зверей. Такого человека находят в приказе, а не в клетке.
Гретхен, слушавшая молча, положила перо.
— Господин барон, отпускайте его, — отозвалась она. — Он прав, и я вам скажу, почему прав. Зверя вы всё равно не купите: он изъятый, и всякий второй такой в королевстве уже под изъятием. А человека можно спросить.
***
Мартин выехал шестнадцатого июня, с почтой до Кальтена и дальше подводами.
Я дал ему сорок золотых, из которых тридцать были на выкуп, ежели придётся выкупать, и Гретхен переписала эти тридцать в отдельную графу и заставила меня подписать, что я знаю, что делаю. Илмет собрал ему в дорогу тетрадь с четырьмя графами и объяснял ему полчаса, как ею пользоваться, и Мартин слушал стоя, как слушает всё.
Уезжая, он сказал мне с телеги одну фразу, которую я потом вспоминал всё лето.
— Барон, ежели я найду того, кто его кормил, — я вам с дороги не напишу.
— Мартин, отчего же?
— Оттого, барон, что письма читают, — доложил Мартин Веккель. — Я одиннадцать лет их подшивал.
***
Фойт привёз недовезённое двадцатого числа и привёз с походом, на полвоза больше уговорённого.
Он сгрузил всё сам, отказался от помощи, отказался от денег сверх условленного и сел на облучок с тем видом, с каким люди садятся, чтобы сказать главное.
— Барон, у братьев были.
— Фойт, кто был у братьев?
— А приезжали двое, в коляске, — доложил он. — Барон, вежливые. Пили чай, про покос говорили. И уехали, ничего не предложив.
— Фойт, совсем ничего?
— Совсем, — подтвердил он и почесал бороду. — Барон, я потому и говорю. Ежели бы предложили — это торг. А они приехали поглядеть, как люди живут, и уехали. Я такое видал один раз, когда у нас в Овеськах мельницу перекупали. Тогда тоже сперва чай пили.
***
Двадцатого июня я опять пошёл ночью к третьей клетке и опять потянулся.
Делать этого не следовало, и я знал, что не нужно: после первого раза у меня три дня болела голова так, как не болела никогда в той жизни и не болела в этой, и Илария, посмотрев на меня на второй день, велела спать и не спорить, а я соврал ей про бессонницу.
Но в тот вечер Илмет показал мне свою линию на четвёртый камень, и я не выдержал.
Я сел у решётки, положил ладони на землю — не на прутья, а именно на землю, потому что так почему-то легче и пошёл вниз и вбок, туда, где он.
И нашёл я его сразу.
· · ·
В этот раз я держал его дольше и держал нарочно, и он это заметил.
Он перестал ходить, сел, повернул ко мне свою лопатообразную морду и повёл ею — не слева направо, как водил в коробе, а сверху вниз, медленно, будто отмерял. И пока он это делал, во мне открылось то, чего я за девять лет не получал ни от одного зверя: не боль, не голод, не страх, а направление.
Оно было простое и не имело слов: туда.
Не «там еда» и не «там дом». Просто вот это «туда», и было на северо-запад.
Я держал это, наверное, с минуту.
Потом свет фонаря у меня раздвоился, и решётка накренилась, и я понял, что сижу на земле боком и что земля холодная, а рука у меня в чём-то мокром.
* * *
Очнулся я оттого, что меня трясли за плечо, и тряс меня Гуш.
По его словам, он вышел в третьем часу к дворам, потому что ему не спалось, увидел у карантина непогашенный фонарь и человека на земле и решил сперва, что это кто-то из работников напился. Пролежал я там, по его счёту, не меньше получаса, и было это видно по росе.
Кровь шла носом, и рубаха у меня была в ней спереди вся.
— Господин, вставать можете?
— Гуш, могу, только не сразу.
— Тогда не вставайте, — не принял он и сел рядом на корточки. — Господин, я вас в дом не понесу. Я вас тут посижу, покуда сами не встанете, и Иларии не скажу.
— Гуш, почему не скажешь?
— Оттого что вы меня попросите, — доложил он. — Господин, я вас девять лет знаю. Вы сейчас отдышитесь и попросите, и я соглашусь, и потом мне будет стыдно. Так уж лучше я сразу соглашусь и стыдиться буду с начала.
***
Он отвёл меня в дом в четвёртом часу, и я проспал до полудня второй раз за месяц.
Просыпаться было скверно: голова не болела, а гудела, и весь день у меня двоилось на краю зрения, и всякий раз, поворачиваясь, я на долю секунды не понимал куда именно я смотрю. Я не сказал никому, и Гуш не сказал никому, и мы оба весь день делали вид, что ничего не произошло и оба понимали что рано или поздно, все-равно все раскроется.
Записал я это в свод честно, потому что свод — единственное место, где я не врал.
«Двадцать первое июня шестьсот сорок девятого года.
Наблюдалось: держатель тянулся к особи девятой строки (Мокрый) вторично. Получено направление — северо-запад, без образа и без нужды. Удержано около минуты. После — обморок, кровь носом, лежал не менее получаса.
Кем: держатель, работник Гуш.
Когда: с третьего часа пополуночи.
Моё мнение: девять лет это ничего мне не стоило. Нынче стоило.
Заметить: направление совпало с линией Илмета на четвёртый камень с точностью, которую я проверить не могу и потому не записываю в первую графу».
* * *
Ортвейл приехал на закате двадцать второго июня, один, верхом, без писца и без поклажи, кроме сумки через плечо.
Лошадь под ним была не его, наёмная, и шла она шагом, и по тому, как он слез, было видно, что он в седле вторые сутки. Он снял шляпу, поздоровался с Гушем за руку, как здороваются со знакомым, поднялся на крыльцо и остановился. Я вышел ему навстречу, и мы постояли с ним друг против друга молча дольше, чем стоило бы.
— Барон, я вам сперва скажу словами.
— Магистр, вы с дороги. Сперва в дом.
— В дом я зайду, — ответил он и не двинулся с места. — Барон, я не про то. Я хочу, чтобы вы знали это на крыльце, покуда мы не сели за стол и не начали быть любезными.
Он переложил сумку с плеча на локоть.
— Ваше письмо я получил четырнадцатого мая в Кальтене. А выехал я из столицы пятого. За девять дней до того, барон, как оно могло до меня дойти.
Глава 4
Я на это ответил не сразу и ответил не то, что думал.
— Магистр, у вас лошадь стоит.
— Лошадь постоит, — не принял он.
— Лошадь не постоит, она в мыле, — уточнил я и позвал Гуша. — Магистр Ортвейл, я вас услышал и обдумаю это за ужином. А покуда вы пойдёте в дом, потому что у меня в доме человека с дороги слушают после того, как накормят, а не до.
Он посмотрел на меня, на Гуша, забиравшего повод, и сдался.
* * *
Мавра кормила его на кухне и делала это молча, что у неё означает высшую степень внимания.
Она поставила перед ним щи, потом кашу, потом убрала кашу, не дав доесть, и принесла молока, и на его попытку возразить не ответила вовсе. Ортвейл в феврале провёл у нас шесть дней и за шесть дней съел у неё, по её же счёту, «как воробей», и она это помнила, и весь дом это знал.
Он ел и оглядывал кухню, и по лицу его было видно, что он отмечает перемены: и новую полку у двери, и то, что за столом нынче сидит на два человека больше, и то, что подоконник со стороны двора чисто вымыт, а на нём ничего не стоит.
— Барон, у вас в феврале на подоконнике лежал медяк.
— Магистр, он и сейчас лежит.
— Лежит, — согласился он и отодвинул кружку. — Барон, в феврале при нём был дракон, а нынче дракона нет, и я про это в вашем заявлении не прочёл ни строки. Вы мне про две чаши написали, а про то, что у вас в доме стало на одного меньше, — нет.
Мавра забрала у него кружку и налила снова.
— Кушайте, — велела она. — А про дракона потом.
***
В кабинет мы поднялись в одиннадцатом часу, и он первым делом развязал сумку и стал выкладывать на стол.
Выложил он две затычки, обёрнутые каждая в отдельную тряпицу, семь листов, свёрнутых в трубку, и плоскую коробку с чем-то вроде аптекарских весов, только грубее. Разложив всё это, он сел и с полминуты смотрел на стол, и я видел, что он собирается, как собирается человек, которому предстоит говорить долго и по порядку.
— Барон, я начну с конца, потому что так вам будет понятнее.
— Магистр, начинайте откуда хотите.
— С конца, — повторил он и развернул первый лист. — Барон, у меня список чаш, заткнутых осколком чужой породы. В нём восемьдесят восемь мест, и я его составил не сам. Я его нашёл.
— И семь из них помечены, — отозвался я.
Он поднял голову от листа.
— Магистр, и помечены они рукой мёртвого человека, — договорил я. — И седьмая из семи лежит у меня в полутора верстах, на прогалине, четвёртая по счёту.
* * *
Ортвейл положил лист и с полминуты ничего не говорил.
Потом он сделал то, чего я не ждал: встал, обошёл стол, сел рядом со мной с той стороны, где лежали его собственные бумаги, и заговорил тихо и очень отчётливо, как говорят, когда боятся сбиться.
— Барон, я это искал четыре года. Я нашёл этот лист в марте, в чужом деле, случайно, и с тех пор ни одному человеку его не показывал. Откуда у вас число?
— Магистр, мне его назвали тринадцатого апреля.
— Барон, кто вам его назвал?
— Ксаверий Аргентум Третий, — отозвался я. — Дракон, который прожил в этом доме сто десять лет и в ту ночь ушёл отсюда через нижнюю чашу.
***
Он не переспросил, и вот это было самое скверное.
Человек, которому пятьдесят три года, который четыре года ищет и которому только что сказали, что искомое ему сообщил бы дракон, если бы он вовремя спросил — этот человек сидел рядом со мной и молчал, и по лицу его было видно, что он в это верит целиком и сразу.
— Барон, а он сказал, кто их затыкал?
— Не сказал, -покачал я головой. - Он сказал: не трогай их, покуда не поймёшь, кто их затыкал.
— Стало быть, не знал и он, — ответил Ортвейл. — Барон, вы понимаете, что вы мне сейчас дали и чего не дали? Вы мне подтвердили мой список. Я четыре года не был уверен, что он полный, и всякий раз думал: а вдруг тут не все. А нынче я знаю, что их ровно восемьдесят восемь, потому что это же число назвал тот, кто сидел у этого перекрёстка сто десять лет.
Он побарабанил пальцами по столу.
— И я нынче знаю, что подать это не могу. Барон, я не понесу в палату бумагу, в которой написано «со слов дракона».
***
Вот на этом мы с ним и сошлись, и сошлись в ту же минуту.
Я ему за девятнадцать дней до того говорил Бернату почти то же самое: что у меня есть знание и нет ничего, что можно взять в руки. А у него было наоборот — лист, найденный в чужом деле, без номера и не по описи, и всякий в палате мог сказать, что лист этот подложен кем угодно и когда угодно.
— Магистр, стало быть, у нас двое свидетелей, и оба не годятся.
— Годятся, барон, — ответил он и постучал по листу. — Поодиночке не годится ни один. А вместе — это уже сходимость, и она стоит дороже обоих. Вам дракон назвал число, а я его нашёл на бумаге, и мы с вами до нынешнего вечера друг о друге не знали.
Он наконец развернул лист ко мне.
— И вот теперь, барон, я вам его покажу, и вы мне покажете то место, где стоит ваша чаша, и я погляжу, в ту ли строку вы ткнёте.
* * *
Список он нашёл в марте, в деле, которое к чашам не имело никакого отношения.
Дело это было о невыплате прогонных за шестьсот двадцатые годы, толщиной в ладонь, и в него был подшит посторонний лист — не по описи, без номера, попавший туда, как попадает всё лишнее: кто-то сунул и забыл. На листе в два столбца шли номера камней, уезды и даты, и против семи строк стояли пометки, а всё прочее было голым перечнем.
Он показал мне эти семь строк, и я увидел почерк прежде, чем разобрал слова.
— Магистр, это рука Веккеля.
— Это рука Веккеля. Барон, я вас проверял и на этом, и вы не обижайтесь: вы мне четверть часа назад назвали число, которого знать не могли, и я после такого проверяю всё.
— Магистр, я её третий год вижу каждый день.
— Вот и я про то, — не принял он. — Барон, мне это имя ничего не говорило четыре месяца. А у вас в доме сидит его дочь и служит его писарь, и вы эту руку узнаёте, не думая. Я потому к вам и еду, а не пишу.
***
Седьмую строку я нашёл сам и нашёл её с первого раза, потому что искал именно её.
«Реннельский перекрёсток, чаша четвёртая» — а дальше стояло то, чего мне не говорили ни в апреле, ни после, и чего дракон, по всему, не знал и сам: пометка в три слова, которых я не понял, а Ортвейл, по его словам, не понимал четвёртый месяц.
«Оставить, покуда дышит».
Я сидел и смотрел на эту строку, и до меня доходило медленно, как доходит всё важное.
Веккель знал про четвёртый камень.
Он знал про него настолько подробно, что счёл нужным пометить, и пометил не «закрыть» и не «проверить», а «оставить», и приписал условие, и условие это было про дыхание, а из чаши четвёртого камня шёл тёплый влажный воздух, и тот, кто хоть раз держал над ней ладонь, назвал бы это именно так.
— Магистр, а даты в списке есть?
— В списке есть. Против вашей строки — шестьсот двадцать четвёртый год.
* * *
Свои две затычки я принёс из сундука и положил рядом с его двумя. Стало их на столе четыре: две его, с Ольмерского и с Верхневельнского перекрёстков, вынутые им в позапрошлую и прошлую зиму, наша ночная, выбитая изнутри двадцать второй, и та, что Бернат вынул из четвёртого.
Ортвейл разложил их в ряд, повернул все одной гранью кверху и подвинул свечу.
— Барон, посмотрите и скажите, что видите.
— Магистр, я вижу четыре обточенных камня.
— Смотрите на грань, а не на камень, — произнес он. — Барон, на трёх из четырёх грань наведена в одну сторону, длинными движениями, с нажимом к концу. А на четвёртой — короткими и вперехлёст.
Я смотрел на это, наверное, минуту и ничего не увидел, и он это понял и не стал меня жалеть.
— Барон, вы зоолог, а не каменщик. Зовите каменщика.
***
Берната подняли из дому в первом часу ночи, и он пришёл в чём был, ворча всю дорогу, и ворчал он ровно до того мгновения, как увидел стол.
Дальше он замолчал на четверть часа. Он брал их по одной, поворачивал к свече, вёл по грани большим пальцем, ставил обратно и брал следующую, и прошёл так весь ряд трижды, и на третьем заходе переложил их в другом порядке, не спросив ни у кого позволения.
— Господа, тут две руки.
— Бернат, вы уверены? — уточнил Ортвейл.

