
Полная версия:
Наследство с когтями
Размером с колесо от телеги.
Я сел на пол.
Я не испугался — я просто сел, потому что ноги в тот месяц вообще принимали решения раньше меня. Она была серо-перламутровая, панцирь в разводах, тело под ним медленно двигалось, и она ползла — очень медленно, но ползла — вдоль верхней полки.
Я просидел на полу минут сорок и за сорок минут понял, что она делает.
Она проходила вдоль корешков. Останавливалась. Иногда шла дальше. Иногда сдвигалась к книге, лежавшей плашмя, и переползала через неё.
И там, где она переползала, на открытой странице оставался след — не слизь, а тонкий матовый оттиск, будто провели пальцем по запотевшему стеклу.
Я снял книгу с полки и посмотрел.
Это была приходно-расходная тетрадь за пятьдесят восьмой год. Раскрытая на развороте, где шли записи по кормам.
И оттиск лежал ровно на строке: «мунликам двор третий тесно, буде расширить».
Я сидел на полу в холодной библиотеке с чужой тетрадью на коленях и очень старался не делать выводов, потому что выводы в такой ситуации делаются сами и все неправильные.
Записал: «Гортензия. Перемещение по библиотеке. Оставляет матовый оттиск на открытых страницах. Проверить: совпадение или закономерность. Метод: раскладывать книги наугад, фиксировать, на что ляжет».
Проверял я это потом полгода. Забегая вперёд: закономерность.
Какая — я не знал до сих пор.
* * *
Крыло под повязкой выглядело плохо.
То есть шов выглядел прекрасно — тонкий, сухой, чистый, Илария зашила лучше, чем я бы это сделал. Плохо выглядело всё остальное.
Мышца сдулась. Девятнадцать лет крыло не работало, и от него осталась тень: кожа, перо, кость и почти ничего между. Правое крыло рядом было вдвое толще в основании.
— Она у вас не полетит, — объявила Илария, разглядывая снятую повязку.
Она приехала утром, специально к снятию, и стояла теперь, скрестив руки, и смотрела с тем особым выражением, которое бывает у людей, только что сделавших хорошую работу и понявших, что этого мало.
— Полетит, я вам обещаю.
Взгляда от крыла я не отрывал.
— Тобиас, тут махать нечем, — не согласилась она и развела пальцами над основанием. — Тут одна кожа и кость.
— Сейчас нечем, а мышца восстанавливается.
— И за сколько она у вас восстановится? — уточнила Илария.
— Точного срока я вам не назову. У птицы такого размера — недель шесть-восемь при нормальной нагрузке. Если нагрузки не будет, не восстановится вообще, атрофия закрепится.
— И как вы дадите ей нагрузку, если она не летает? — не отставала она.
Я присел на корточки у решётки.
— Будем давать её постепенно. Начнём с того, что она вообще вспомнит, что крыло есть.
Илария посмотрела на меня.
— Вы это уже когда-то делали? — уточнила девушка.
Я поднялся.
— Я делал это с сипухой. И с одним журавлём, который потом всё равно остался в вольере. Так что не обещаю.
— Но взяться всё-таки собираетесь, — заключила Илария.
— Собираюсь, и начну с завтрашнего дня.
Она помолчала.
— Что вам для этого нужно? — спросила она, доставая свою книжечку.
* * *
Как выяснилось, мне нужно было очень много всего.
Наклонный настил, шириной шага в три и длиной шагов в двенадцать, с невысоким подъёмом. Мягкая подстилка внизу — солома в два слоя, потому что падать она будет, и падать будет неудачно. Шест. Верёвка. И кто-то, кто согласится две недели подряд по четыре раза в день ходить с этой птицей туда-сюда.
Настил сколотили Гуш и Пим за полтора дня. Гуш пилил, Пим держал и подавал гвозди, а на второй день ему доверили молоток, и он вбил четырнадцать гвоздей, из которых восемь потом Гуш молча выдернул и забил заново.
Солому Мавра выдала со скандалом.
— Я на эту солому рассчитывала, между прочим, — возмутилась Мавра, загородив собой дверь сарая.
— А на что ты на неё рассчитывала?
— На то, что ею зимой сени закладывают, — объяснила она, не двигаясь с места. — Или ты, господин барон, зимой в сенях жить собрался?
— Мавра, зима у нас через полгода.
— Она через полгода, а солома вот сейчас, — отрезала Мавра и всё-таки отступила на шаг.
Сошлись на половине.
Смысл всей конструкции был простой: птица идёт вверх по наклонному настилу, а наверху её ждёт корм. Идти по наклону тяжелее, чем по ровному, и на подъёме любая птица инстинктивно подмахивает крыльями — не летит, а помогает себе. Вот это подмахивание нам и было нужно. Десяток раз в день. Сначала по чуть-чуть.
Первые три дня она вообще отказывалась туда лезть.
Сидела внизу, смотрела на настил и не шла. Мы клали корм всё ниже и ниже, и в конце концов положили на второй доске от земли, и она поднялась на две доски и съела, и это было наше огромное достижение, о котором Пим доложил Мавре в тот же вечер с интонацией гонца с поля битвы.
На седьмой день она дошла до середины.
На девятый — до верха.
И на верху, дотянувшись до плошки, вдруг развела оба крыла для равновесия.
Оба.
Левое поднялось не полностью, градусов на семьдесят, дрогнуло и сложилось обратно. Но оно поднялось.
Пим завопил так, что с крыши второго двора снялись мунлики.
* * *
Кеша всё это время делал вид, что происходящее его не касается.
Он приходил. Ложился шагах в двадцати, у стены, мордой в другую сторону, и лежал часа по два. Если я обращался к нему напрямую, отвечал что-нибудь ядовитое про то, что у него нет других дел, кроме как смотреть на птицу, ходящую по доскам.
Реннел, ты в курсе, что тратишь на это по три часа в день?
— Я прекрасно об этом осведомлён.
У тебя два месяца.
— И об этом тоже осведомлён.
И пять видов из шести.
— Ксаверий, шёл бы ты отсюда.
Я переставил ведро.
Он не пошёл. Он остался лежать и пролежал до темноты.
* * *
Она полетела на семнадцатый день.
Никакой торжественности в этом не было — я вообще заметил, что важные вещи в работе со зверьём случаются в самое неподходящее время, обычно когда ты стоишь с ведром и думаешь о другом.
Я стоял с ведром и думал о том, что мунлики за неделю утащили ещё одну ложку и что ложек в доме осталось пять, а нас пятеро, и это уже похоже на организованное вредительство.
Кисейница поднялась по настилу, дошла до верха, развела крылья — и вместо того чтобы сложить их, оттолкнулась.
Пролетела шага четыре.
Криво, с завалом на левый бок, ударилась о солому боком и завозилась.
Я поставил ведро.
Она встала. Отряхнулась. И полезла обратно на настил.
Сама.
Никто её не гнал, наверху не было корма, я его в тот заход не положил. Она просто дошла до верха, развела крылья и оттолкнулась второй раз.
Шесть шагов.
Третий — восемь.
На четвёртом она поднялась выше настила, поймала что-то там наверху, что ловят птицы и чего я никогда не пойму, и пошла по кругу над двором — низко, метрах в двух, с креном, работая правым сильнее левого, и совершенно точно не собираясь садиться.
Она сделала одиннадцать кругов.
* * *
Про эти семнадцать дней надо сказать ещё одно, потому что без этого выйдет, что птица встала на крыло сама, а мы стояли и радовались.
Илария приезжала через день. Каждый раз — с весами.
Весы у неё были свои, рычажные, аптекарские, с гирьками до унции, и она таскала их в сумке за четыре версты, потому что мои — амбарные, на пуды — годились разве что для пеплогрива.
— Тобиас, мне нужен её вес, — потребовала она, доставая из сумки рычажные весы.
Я развёл руками.
— Она не даётся в руки.
— Значит, будем брать без веса, — решила Илария и убрала весы обратно.
Она придумала способ, до которого я не додумался: не взвешивать птицу, а взвешивать корм. Насыпать точно отмеренное, через сутки снять остаток, разницу записать.
— Но это же не вес получается.
— Это и не вес, вы правы, — согласилась Илария, отмеряя корм. — Это то, что она съела. А вес я и так вижу по килю, у меня рука набита.
На девятый день она подвела итог.
— Она ест на четверть больше, чем в начале, — объявила Илария, сверяясь с записями.
— И это хорошо или плохо?
— Смотря что там растёт, — отозвалась она, не поднимая головы. — Если мышца — хорошо. Если она просто жиреет от безделья — плохо, потому что тяжелее взлетать.
— А как нам одно от другого отличить?
— Никак не отличить, — призналась Илария и захлопнула книжечку. — Только временем.
* * *
На двенадцатый день мы поругались.
Всерьёз, в первый раз, и не из-за птицы.
Я предложил ей платить.
— Платить мне за что? — не поняла она и поставила сумку.
— Платить за приезды, по пять серебряков. Вы ездите через день. Вы ездите через день, вы возите свои снадобья и свои весы, вы тратите на нас день из двух.
Илария поставила сумку.
— У вас есть эти пять серебряков? — уточнила она, скрестив руки.
— Сейчас у меня их нет.
— Тогда о чём мы вообще говорим? — не поняла Илария.
— О том, что они когда-нибудь будут.
— Тобиас, послушайте меня, — начала она и села на бревно. — У нас с вами договор. Восьмая доля с алхимической поставки, пока долг не покроется вдвое. Мы его составляли три недели назад, вы его подписывали, и я его перечитывала при вас одиннадцать минут.
— Я это прекрасно помню.
— Так вот в том договоре ни слова нет про приезды, — напомнила Илария и разгладила подол. - Потому что приезды я вписывать не стала.
Я сел рядом.
— А почему вы их не вписали?
— Потому что я тогда решила, что это будет три-четыре раза, — объяснила она, глядя в сторону. — А не через день.
Мы помолчали.
— Илария, вот именно поэтому я и предлагаю.
— А я вам отказываю, — отрезала она.
— Да почему же вы отказываете?! — не выдержал я.
— Потому что если вы мне начнёте платить за приезды, — принялась объяснять Илария тен Овеск, повернувшись ко мне всем корпусом. — То я перестану быть человеком, который сюда ездит, и стану человеком, которого сюда вызывают. И тогда через полгода вы начнёте думать, звать меня или обойдётся, потому что пять серебряков. И иногда будете решать, что может обойдётся. А не обойдется! Я вас в этом уверяю!
Я открыл рот и понял, что она права, и что я именно так бы и делал, потому что я считал всё.
Я поднялся с бревна.
— Это самый неприятный аргумент, какой мне приводили за месяц.
— Я знаю, что неприятный, — согласилась Илария, забирая сумку. — Я его два дня формулировала. Я, между прочим, знала, что вы это предложите.
* * *
Мавра пришла на шум и встала рядом.
Смотрела долго, вытирая руки о передник, хотя руки у неё были сухие.
— Надо же, как она пошла, — выдохнула Мавра, задрав голову.
— Пошла как миленькая.
— Мальчик мой, а теперь объясни мне, дураку, одну вещь, — попросила она, вытирая сухие руки о передник.
— Что тебе объяснить?
— Камень-то у вас не загорелся, — заметила Мавра.
Я обернулся.
Она смотрела не на птицу. Она смотрела в сторону прогалины, за деревья, туда, где стояло одиннадцать камней и светились два.
— Ты ж мне сам говорил, что зверь — это якорь, — напомнила Мавра, поворачиваясь в сторону прогалины. - Что вид живой — тропа горит. Она вон летает. А камень?
— Она у нас одна такая.
Я наконец опустил голову.
— И что с того, что одна? — не поняла Мавра.
— То, что вид — это не одна особь. Вид — это те, кто даёт потомство. Она может летать сколько угодно. Пары нет.
Мавра пожевала губами.
— А где пара?
Я кивнул в сторону прогалины.
— Пара её вон там. За её камнем, в её мире.
— Так сходи.
— Мавра, камень погас.
— И что с того, что погас? — не поняла она.
— А через погасший камень не ходят. В этом весь смысл. Тропа гаснет насовсем.
Мавра подумала.
— Дурость это какая-то, — заключила она наконец и поправила шаль. — Чтоб зажечь, надо зверя привести. Чтоб зверя привести, надо чтоб горело. Это ж как с работой: чтоб взяли, нужен опыт, чтоб опыт, нужно чтоб взяли.
— Примерно так.
— Ну и кто это придумал?
— Понятия не имею кто.
— А ты пойди да спроси, — посоветовала Мавра и двинулась к дому. — У кого следует.
И ушла в дом.
* * *
Кеша лежал у стены и смотрел на птицу.
Он лежал так уже минут двадцать, не двигаясь, и когда я подошёл, даже не сделал вид, что занят чем-то другим.
Одиннадцать кругов,— обронил он, не поворачивая головы.
— Ты считал?
Я всё считаю. Это профессиональное.
Я сел рядом на землю. Птица наверху пошла на двенадцатый и начала снижаться — устала.
— Ксаверий.
Не начинай.
— Погасшая тропа. Открыть её можно?
Дракон долго молчал.
Птица села — плохо, на брюхо, проехалась по соломе, — и завозилась, устраиваясь. С другого конца двора к ней уже бежал Пим.
Скажи мне, Реннел, — произнёс наконец Кеша. — Ты за девять дней ни разу не спросил, почему пошлина называется пошлиной.
— В смысле?
В прямом. Пошлина. Плата за проход. Ты решил, что её платят тебе, потому что земля твоя, и на этом успокоился,— он повернул башку. — А платят ей, не тебе. Тебе достаётся доля. Основное уходит в тропу.
— Тропа берёт деньги?
Тропа берёт отданное, — поправил дракон. — Это разные вещи, и разницу ты поймёшь позже, потому что сейчас не для тебя это слишком сложно.
— Ксаверий.
Что?
— Погасшую тропу можно открыть?
Он смотрел на меня жёлтым глазом, и я впервые за девять дней не мог понять, что у него в морде.
Один раз, — уступил он после долгого молчания. — В одну сторону и обратно. Дорого.
— Насколько дорого?
Настолько,— отчеканил Ксаверий Аргентум Третий из Кладки Пепельных Гор. — Что я предпочту, чтобы ты сначала съездил в город и попробовал занять денег как нормальный человек.
Он поднялся и пошёл к оранжерее.
И, Реннел. В городе тебя будут ждать.
— И кто же меня там ждёт? — насторожился я.
Тот, кто выкупил твою закладную,— отозвался дракон, не оборачиваясь.— У тебя летает кисейница. Это видели из-за ограды. Такие новости ходят быстрее тебя.
Глава 5
Собирались два дня, и за эти два дня я узнал про своё хозяйство больше, чем за предыдущие две недели.
Потому что одно дело — читать в приходной книге строку «поставка алхимическим домам, тридцать восемь золотых», и совсем другое — пойти на склад и посмотреть, что там, собственно, лежит.
Склад был в северном крыле, в двух комнатах с окнами на глухую стену. Ключ висел на гвозде в кухне, у всех на виду, и это уже говорило о многом.
Я открыл. Постоял в дверях, а затем произнёс слово, которого баронам говорить не положено.
— Чего вы там увидели? — забеспокоился Пим у меня за спиной.
— Ничего хорошего. Неси лампу.
* * *
Там было сырьё. Много. Мешки, короба, связки, подвешенные к балке пучки. Собирали годами — сбрасывала чешую Гортензия, линяли мунлики, перья, лез из шкуры пеплогрив.
Всё это лежало вперемешку, в холщовых мешках, и мешки стояли под окном.
Я поднял лампу выше.
— Пим, кто всё это складывал?
— Не знаю я, всегда так лежало, — отозвался он, вертя головой.
— А «всегда» — это сколько лет?
— Да сколько себя помню, — ответил Пим, немного подумав.
Я развязал ближайший мешок.
Мунличий подшёрсток. Тот самый, который светится. Фунтов семь, и стоит он, судя по книге, четыре серебряка за фунт, потому что из него алхимики тянут светящуюся нить и делают дорогие лампы, которые не гаснут.
Я вынул горсть и поднёс к лампе.
Серый.
Не бледно-зелёный, не с отливом. Просто серый, как из-под старого кота.
Я растёр горсть между пальцами.
— Он весь выгорел.
— В каком смысле выгорел? — не понял Пим и подошёл ближе.
— Эта штука светится потому, что в ней есть вещество, которое разрушается на свету. Медленно, но разрушается. Держать надо в темноте, в закрытом коробе. А оно у вас три года лежало под окном.
Пим посмотрел на мешок. Потом на окно. Потом на меня.
— Это я его туда поставил, — выговорил он тихо и опустил лампу.
— Когда ты его туда поставил?
— Года два назад, — признался Пим. — Мне бабка велела мешки от сырости убрать, а под окном сухо…
Он замолчал.
Вот тут была развилка, и я её очень хорошо почувствовал. Можно было отделаться словами «ничего страшного». Это было бы неправдой, он бы понял, что неправда, и в следующий раз просто промолчал бы.
— Это плохо, Пим. Ты угробил, навскидку, золотых на пять.
Он побелел.
— Но при этом ты сейчас единственный человек в этом доме, который знает, почему так вышло. Мавра не знает. Гуш не знает. Я узнал минуту назад и только потому, что ты не смолчал. Поэтому иди сюда и слушай, что мы будем делать дальше.
* * *
Дальше мы делали то, что в питомнике называлось скучным словом «ревизия», а на деле было единственным способом узнать, чем ты владеешь.
Три дня, вместо двух, мы вчетвером перебирали склад.
Раскладывали по видам. По годам, где можно было определить. По качеству.
Я учил их сортировать. Не потому, что мне нравится учить, а потому, что иначе пришлось бы делать всё самому.
— Смотри сюда внимательно, — начинал я, держа перед ним два пера. — Вот это и вот это. Какая между ними разница?
— Да одинаковые они, — пожимал плечами Пим.
— Совсем не одинаковые, возьми на просвет.
Я вкладывал перья ему в руку.
Он брал.
— Тут какие-то полоски, — определял он через минуту, поднимая перо к лампе. — А тут ровное всё.
— Правильно увидел, полоски — это стресс. Голод, болезнь, испуг. Перо росло рывками. Такое ломкое, для нити не годится, идёт в дешёвый сбор. А ровное — целое. Разница в цене втрое.
— Прямо-таки втрое?! — не поверил он и уставился на перо заново.
— Ровно втрое, я тебе потом на счетах покажу.
И мы сортировали дальше, и Пим уже сам поднимал каждое перо к лампе, и на третий день он делал это быстрее меня.
Мавра всё это время ходила мимо с видом человека, который лично не участвует, но проверяет. Один раз остановилась над коробом с чешуёй Гортензии, взяла пластину, повертела.
— Мылом бы её, — обронила Мавра, вертя пластину в пальцах.
— Что именно мылом?
— Протереть бы её мылом, мутная она вся, — пояснила Мавра и подставила пластину к свету.
Я взял пластину. Она была мутная — налёт, известковый, от воды в её лохани.
Я забрал у неё пластину.
— Мавра, ты просто гений.
— Я и без тебя это знаю, — согласилась Мавра и ушла к печи.
Мыли всю чешую. Двести шестьдесят пластин.
* * *
Итог ревизии.
К продаже годного — на пятнадцать, может, семнадцать золотых, если брать по книге и торговаться прилично.
Испорченного, выгоревшего и просто сгнившего — примерно на столько же.
То есть половину годового дохода я потерял до того, как вообще вошёл в этот дом. И потерял её потому, что никто не объяснил четырнадцатилетнему мальчишке, что светящуюся шерсть нельзя держать на свету.
Я записал это в племенную книгу, на отдельный лист, крупно, и подписал: «Хранение. Правила. Читать всем».
Правил вышло девять.
* * *
Накануне отъезда у меня в кухне состоялось совещание, которого я не назначал.
Оно образовалось само, как образуются пробки на дороге: я зашёл выпить воды, там сидела Мавра, следом заглянул Пим, потом приехала Илария — привезла мазь и осталась, потому что Мавра её усадила, а на крыльце в дверном проёме лежал Кеша, и его к счастью, слышал я один.
— Значит, так, записываю, — объявила Мавра, доставая с полки обгрызенный карандаш. — Соль.
— Мавра, я еду продавать, а не покупать.
— Соль, три фунта, — повторила она и записала, не поднимая головы. — Дальше. Нитки чёрные, потому что чёрных нет, а у тебя на камзоле третий день дыра под мышкой, и ты в ней к людям поедешь.
— Нет у меня никакой дыры.
— У тебя есть дыра, подними руку, — велела Мавра.
Я поднял руку. Дыра была.
Я опустил локоть.
— Пиши нитки.
— Нитки. Свечи, потому что ты их жжёшь как не в себя. Гвоздей четвёртого номера, Гуш просил. Дёгтю, — она писала, шевеля губами. — Ремешок для Пима, у него башмак подвязан бечёвкой, стыд один.
— Бабка, ну ты чего при людях! — вспыхнул Пим.
— Молчи и не встревай, — отрезала Мавра, не отрываясь от списка. — Ты не за себя стыдишься, ты за дом стыдишься. Дальше…
Скажи ей, что у тебя двадцать монет,— заметил Кеша с крыльца.
— У меня всего двадцать одна монета, Мавра, и та медная.
— А вот продашь товар — и будет больше, — отозвалась она невозмутимо и записала дёготь.
Илария всё это время сидела, подперев щёку, и наблюдала с плохо скрытым удовольствием.
— Тобиас, а к кому вы вообще едете? — поинтересовалась Илария.
— Еду к Дербену, больше не к кому.
Она перестала улыбаться.
— К Дербену вам ехать не стоит, — предупредила она, и улыбка быстро исчезла с ее губ.
— А почему не стоит?
— Потому что он вашего деда четырежды выставлял, — объяснила Илария и подтянула к себе кружку. — Он мне сам рассказывал, с наслаждением, за кружкой. Он на фамилию Реннел реагирует, как на комара.
Я развёл руками.
— Больше в Вельне ехать не к кому.
— Некому, тут вы правы, — согласилась она и отставила кружку. — Тогда слушайте, что про него нужно знать. Первое: он никогда не смотрит товар, если ему сказали «посмотрите товар». Он смотрит, если ему сказали цифру и он захотел проверить. Второе: у него больная спина, и после полудня он злее. Третье — и это главное, — он терпеть не может, когда торгуются с середины. Называйте свою цену сразу и настоящую, иначе он закроется.
Я записал. Прямо там, на обороте Мавриного списка, между дёгтем и ремешком.
— Откуда вы всё это про него знаете?
— Я у него снадобья беру восемь лет, — пояснила Илария, разглядывая меня поверх кружки. — Барон, вы вообще имейте в виду: в уезде живёт полторы тысячи человек, и все всё про всех знают. Вы тут единственный, кто не знает ничего.
А вот это, — вставил Кеша с крыльца. — Самое умное, что было произнесено в этой кухне за сорок лет. Запиши и это.
Я записал и это.
— И ещё одно напоследок, — добавила Илария, вставая из-за стола. — Если он спросит, откуда вы знаете про сортировку пера, — не отвечайте «из книг».
— А почему не отвечать?
— Потому что вы врёте отвратительно, — объяснила она, завязывая тесёмки плаща. — Я вам это по-дружески.
Она уехала.
Мавра посмотрела ей вслед, потом на меня, потом опять вслед.
— Ну-ну, поглядим, — протянула она, глядя гостье вслед.
— Мавра, ты что-то хочешь сказать?
— Я молчу, ничего я не говорю, — открестилась Мавра и вернулась к списку. — Я, между прочим, дёготь записала.
* * *
Выехали затемно, на телеге, с Пимом на облучке и с грузом под рогожей.
Вельна — полдня пути на север. Городок тысячи на четыре душ: рынок, две церкви, ратуша, четыре кабака, гарнизон в тридцать человек и полный набор контор, который положен уездному городу. Приличный город — Кальтен — в трёх днях, туда бы за настоящими деньгами, но на шесть дней я Урочище оставить не мог.
Дорога шла лесом, потом полем, потом опять лесом, и первые два часа Пим молчал так громко, что я не выдержал.
— Ну, выкладывай уже.
— Чего выкладывать-то? — отозвался Пим с облучка.
— Ты меня хочешь о чём-то спросить с самого выезда.
Пим засопел.
— Господин Тобиас, а вы в наёмниках были? — выговорил он наконец.
— В наёмниках я не был ни дня.
— А знакомых из них знаете? — не отставал Пим.
— И знакомых не знаю. А зачем тебе это?
— Я уйду в шестнадцать, как разрешат, — объявил он, перехватывая вожжи.
— И куда же ты уйдёшь?
— В вольный отряд. К южной границе. Там за поход платят два золотых, а если добыча — то доля.
Я подумал, что ответил бы на это взрослый и мудрый человек, и понял, что не знаю. У меня в питомнике была лаборантка, которая три года собиралась уйти в модельный бизнес, все ей объясняли, что это глупость, — она ушла, и всё у неё вышло прекрасно. А был Славик, который уходил в охранники, и его отговорили, и он до сих пор жалеет.
Я смотрел на дорогу.
— Хорошо, что ты уже решил.
Пим повернулся так резко, что телега вильнула.
— Чего же тут хорошего? — не понял он и обернулся так резко, что телега вильнула.
— Хорошо, что ты знаешь, чего хочешь. Большинство не знает.
— И вы не станете говорить, что это дурь? — усомнился Пим.
— Не стану, а скажу тебе другое. Тебе четырнадцать. До шестнадцати два года. За два года ты можешь стать в отряде обузой, а можешь стать человеком, за которого дерутся сотники. Разница только в том, чем ты эти два года занят.

