
Полная версия:
Наследство с когтями

Тайниковский
Наследство с когтями
Глава 1
У меня было двести восемьдесят шесть медяков, четыре серебряка и одна пуговица, которую я по ошибке два раза записал в разные графы.
Пуговицу я вычеркнул. Осталось двести восемьдесят шесть и четыре.
Свеча догорела где-то к четырём утра, я зажёг новую от огарка и обнаружил, что это последняя целая в ящике. Дальше шли обломки. Их я тоже пересчитал и записал: «свечные концы, семнадцать штук, годны». Потому что если ты начал опись, ты её доводишь. Иначе это не опись, а истерика с чернильницей.
Кабинет не топили с зимы. Я сидел в двух рубахах, поверх — стёганый жилет покойного, поверх жнего — плед, который на четвёртом часу перестал греть и начал просто мешать. Пальцы держали перо плохо. Почерк выходил чужой — не мой и не его, а какой-то третий.
Вот это, кстати, было самое паршивое во всей истории.
Не то, что я умер. К этому я как-то очень быстро притерпелся, будто узнал новость про дальнего родственника. И даже не то, что вместо меня теперь двадцатиоднолетний парень с породистым носом и запястьями, которые я мог обхватить одной рукой. А то, что руки помнили не мои движения. Я тянулся за пером — и рука тянулась чуть иначе, чуть красивее, с оттяжкой, как учили. Я вставал — и спина сама выпрямлялась, если в комнате был кто-то посторонний.
Тело было хорошо воспитано. Мне это было незнакомо и неприятно.
* * *
Умер я в среду.
Шёл дождь, я перебегал улицу к остановке, потому что опаздывал на приёмку кормовых смесей, и в голове у меня была накладная. Восемьсот килограммов, два поддона, и я точно знал, что мне опять привезут не ту фракцию, и опять придётся звонить и слушать про «ну это же практически то же самое».
Про то, что было дальше, я помню только звук. Не удар — визг тормозов по мокрому.
И следующее, что я осознавал ясно, — это как я сижу в кресле с высокой спинкой, а передо мной на столе лежат бумаги, и я их читаю. И что самое странное — понимаю. И мне становится так плохо, как за все восемь лет в питомнике не было.
Тобиас дан Реннел, между прочим, тоже умер над этими бумагами. Трое суток просидел, потом слёг с горячкой и через четыре дня отошёл. Ему был двадцать один год. Я в двадцать один заваливал зачёт по гистологии и считал, что у меня трудный период.
Слушайте, у парня в двадцать один год было четыреста тридцать золотых долга и никого живого во всём роду.
Я бы тоже слёг.
* * *
— Мальчик мой, ты бы поел.
Дверь открылась без стука. Её просто толкнули плечом. Я даже не поднял головы,ибо за трое суток уже привык.
Мавра остановилась на пороге и вытерла руки о передник.
— Ты третью ночь над бумагами горбишься. Ты чего вообще там делаешь?
— Считаю, что у меня осталось.
Мавра подошла ближе и заглянула мне через плечо.
— Третью ночь считаешь. Насчитал чего-нибудь путного?
— Насчитал.
Я придвинул к ней четвёртый лист, где было две строки.
Она поставила на край стола миску, накрытую тряпицей, и сдвинула ею мои бумаги. Не спрашивая, просто сдвинула.
Ей было под семьдесят, она была ростом мне по грудь, широкая и твёрдая, как комод, и двигалась по дому так, будто дом принадлежал ей, а я тут снимаю комнату и должен вести себя тихо.
Вообще-то она была права.
Она стянула тряпицу. Каша. Из чего, я предпочитал не уточнять, потому что уточнял позавчера и потом полдня об этом думал.
— Ешь, пока горячее.
— Я не хочу есть, Мавра.
Я отодвинул миску на ладонь.
— Я не спрашивала, хочешь ты или нет.
Она придвинула миску обратно, на прежнее место.
— Господин барон изволят третьи сутки не жрамши. Что я твоей матери на том свете скажу?
— Скажешь, что она была должна четыреста тридцать золотых.
Я всё-таки взял ложку.
Мавра посмотрела на меня.
Знаете, у меня в питомнике была заведующая ветблоком, Тамара Львовна. Тридцать один год стажа. Она умела так посмотреть, что взрослые мужики начинали объяснять, почему у них не заполнен журнал.
Мавра смотрела примерно так же, только с восьмидесятилетним запасом.
— Ты не хами, тебе не идёт. Тобиас хамить не умел, у него уши краснели.
Она отошла к печи и потрогала её ладонью.
Уши, кстати, действительно краснели. Тело сдавало меня с потрохами.
Я отодвинул чернильницу, чтобы освободить ей край стола.
— Мавра, сядь на минуту.
Она не села. Печь была холодная, само собой, и Мавра осталась стоять возле неё, спиной ко мне.
— Я хочу понять одну вещь, — заговорил я ей в спину, разглядывая её прямые плечи. — Ты последняя. Кухарка ушла в марте, конюх в апреле, прачки не было с позапрошлого года. Тебе не платили одиннадцать месяцев. Почему ты здесь?
Молчание.
— Мне идти некуда, вот и весь ответ, — уронила она наконец, всё так же не оборачиваясь. Ровно, без выражения, как называют вес поклажи. — У меня внук. Ему четырнадцать. Куда я с ним пойду, кто нас возьмёт? В городе с внуком не берут, там своих девок хватает. Так что ты, господин барон, не воображай. Я не из любви к твоему роду тут сижу. Я тут, потому что мне сесть больше негде.
Я положил ложку.
— Спасибо тебе.
Она обернулась.
— За что это спасибо? — не поняла Мавра, сдвинув брови.
— За то, что не соврала мне сейчас.
Мавра пожевала губами. Явно хотела ответить что-то ядовитое, но не подобрала.
— Каша стынет, — буркнула она и вышла, притворив за собой дверь плотнее, чем нужно.
Каша была, если честно, неплохая.
* * *
К шести я закончил.
Разложил перед собой четыре листа и посмотрел на них, как смотрят на рентген, на котором уже все понятно.
Лист первый. Имущество. Дом на девятнадцать комнат, из них отапливаемых — три, и то если считать кухню, а кухню считать нечестно. Парк. Шесть вольерных дворов. Зимовник. Пруд. Акведук, который обвалился при деде и с тех пор считался «в ремонте». Полторы тысячи десятин земли, официально — заповедное урочище королевской грамоты, продаже, дарению и разделу не подлежит.
Вот эта строчка была единственной хорошей новостью за трое суток.
Земля неотчуждаема. Пока грамота в силе.
Лист второй. Живой инвентарь. Тут я сидел дольше всего, потому что впервые в жизни не мог заполнить графу «численность».
Никто не вёл учёт. Двести лет заповедник, королевская грамота, три поколения смотрителей — и ни одной племенной книги. Записи были: «третьего дня пеплогриву давали свёклу, ел плохо». Всё. Ни даты рождения, ни родословных, ни причин падежа. Ни-че-го.
Я нашёл в шкафу двенадцать таких тетрадей. Двенадцать. За двести лет.
Я сидел и думал: ребята, вы держали единственную в мире популяцию — я даже не знал ещё, чего именно, но точно единственную, и вы записывали, что она плохо ела свёклу.
Меня, честно говоря, потряхивало не от холода.
Лист третий. Долг. Четыреста тридцать два золотых восемнадцать серебряков. Из них двести — закладная у ростовщического дома Кернель, срок вышел в прошлом месяце. Сто десять — недоимка по земельному сбору за три года. Остальное — по мелочи: лекарь, кузнец, зерноторговец, ещё зерноторговец, ещё один, судя по всему, тот же самый, но через подставного, чтобы не позориться перед гильдией.
Лист четвёртый. Тут была одна строка.
«Двести восемьдесят шесть медяков и четыре серебряка».
Я посмотрел на четвёртый лист. Потом на третий. Потом опять на четвёртый.
Потом взял перо и внизу приписал: «Пуговица».
Пусть будет. Чем богаты.
* * *
Обход я начал в семь, когда рассвело настолько, что можно было не брать фонарь.
Урочище утром выглядело почти прилично. Туман сглаживал провалы в крыше зимовника, скрывал заросшие дорожки и делал вид, что парк — это парк, а не двадцать лет неухоженного самосева. Пахло мокрой землёй, прелым листом и еще одним знакомым запахом. Так пахнет, когда вольер чистят раз в неделю вместо раза в день.
У ворот второго двора меня ждал Гуш.
Гуш — это два метра, покатые плечи, серо-зелёная кожа и лицо, по которому невозможно прочитать вообще ничего. Полутролль. В Урочище семь лет. Ушёл с каменоломни, где, по слухам, кому-то что-то сломал, но слухи в изложении Мавры я делил на четыре.
— Господин.
Он остался стоять, где стоял.
— Доброе утро, Гуш. Открывай, посмотрим двор.
Я взялся за створку сам.
Он не двинулся.
Я отпустил створку.
— Что-то не так?
— Пеплогрив ночью беспокоился.
Гуш смотрел куда-то поверх моего плеча.
— Насколько сильно беспокоился?
— Ходил, — обронил он и умолк.
Я подождал. Продолжения не было. За три дня я уже понял, что Гуш выдаёт информацию порциями и торопить его бесполезно. Он от этого не ускоряется, а замолкает.
Я шагнул ближе.
— Ходил как именно? По кругу, по прямой, от кормушки к воде и обратно?
Гуш посмотрел на меня. Впервые за три дня — прямо.
— По прямой, — выговорил он и показал ладонью короткий отрезок. — Двенадцать раз. К углу и назад.
— К какому именно углу он ходил?
— К северному.
Гуш повернулся в ту сторону.
— Там раньше корыто стояло.
— А сейчас что там стоит?
Я уже понимал ответ.
— Пим его переставил, — отозвался он. — Мыл.
Я закрыл глаза.
— Гуш, скажи мне одну вещь. Пеплогрив слепой? — выговорил я, не открывая глаз.
Пауза.
— Восемь лет как ослеп, — подтвердил Гуш и переступил с ноги на ногу.
Вот теперь я знал про этот заповедник всё, что нужно.
* * *
Двор был большой, полторы сотни шагов в поперечнике, и посреди него стояла туша.
Иначе не скажешь. Туша с телегу размером, покрытая слоистой серо-пепельной шкурой, с валиками жира на загривке и с мордой, похожей на утюг. Пеплогрив — так его называли, и я даже не пытался пока понять, вид это или прозвище конкретного животного. Он стоял мордой в северный угол и переминался.
Просто переминался. Взад-вперёд, десять сантиметров вперёд, десять назад.
Слепое стереотипное поведение. Я такое видел у медведицы, которую двенадцать лет продержали в бетонном загоне, и потом полтора года мы её вытаскивали, и не вытащили.
— Где сейчас это корыто?
Гуш молча пошёл к сараю. Вернулся, неся деревянную колоду литров на двести, при этом он нёс её один, как ведро.
Я отступил, чтобы не мешать.
— Ставь его ровно туда, где стояло. Не примерно. Точно.
Он поставил.
— Не туда, левее.
Я присел и показал ему борозду в земле.
— Вот этот след — от него. Он подходил с этой стороны. Сдвинь на ладонь.
Гуш сдвинул.
И вот тут это со мной случилось в первый раз по-настоящему.
Я стоял в двадцати шагах, смотрел на слепую тушу, и вдруг — не увидел, не услышал, а как будто почувствовал в груди что-то чужое.
Растерянность. Голая, тупая, огромная. Мира нет. Мир был выучен наизусть, тридцать четыре шага до воды, двадцать один до стены, а теперь мира больше нет, кто-то его отменил, и теперь надо стоять, потому что если пойдёшь, то там пусто, а если пусто, то…
Я сел на землю.
Не картинно упал, а просто ноги перестали держать, и я плюхнулся в мокрую траву, а в горле начало першить.
— Господин, вам плохо? — забеспокоился Гуш, шагнув ко мне.
Я упёрся ладонью в мокрую траву.
— Погоди немного, сейчас пройдёт.
— У вас кровь идёт, — сообщил он и протянул мне обрывок холстины.
Я вытер нос рукавом, холстину не взяв. На рукаве остался кровавый след.
— Это нормально, не пугайся.
Ничего это не было нормально. Но это была вторая вещь, которую я про себя понял за трое суток. Первая: я в чужом теле в чужом мире. Вторая: у этого тела есть что-то, чего у меня раньше не было, и оно включалось само, без спроса, и от него шла носом кровь.
Пеплогрив тем временем повёл башкой.
Потянул воздух. Сделал шаг. Ещё шаг. Ткнулся мордой в колоду — и с грохотом начал пить.
Пил долго. Минуты три.
Гуш смотрел на пьющую тушу.
— Три дня не пил, выходит.
— Выходит, что три.
Я поднялся с земли.
— Я не догадался, — признал он.
— Ты не обязан был догадаться, — возразил я и отряхнул колени. — Догадаться должен был тот, кто ведёт журнал. Журнала нет. Значит, догадаться было некому.
Гуш помолчал.
— Журнал теперь будет? — поинтересовался он, впервые повернувшись ко мне всем корпусом.
Я поднялся, вытер ладони о штаны и посмотрел на этот двор. На проплешины. На корыто. На слепую тушу, которая пила воду, потому что кто-то наконец поставил колоду на прежнее место.
— Будет, с сегодняшнего дня, — пообещал я и записал первую строку прямо на обороте вчерашней описи.
* * *
Пима я нашёл на четвёртом дворе, где он сидел на перевёрнутом ведре с видом человека, который уже всё про свою жизнь понял.
Четырнадцать лет, руки-жерди, шея, из которой торчат ключицы, и рыжина, доставшаяся явно не от Мавры.
— Это ты вчера корыто мыл? — начал я, останавливаясь над ним.
Пим на всякий случай встал с ведра.
— Я его мыл.
— А зачем ты его мыл?
— Так грязное же было! — выпалил он, отступая на полшага.
— Правильно сделал.
Пим поднял голову. Он явно готовился к другому.
— Правильно, что грязное мыть надо, — повторил я и кивнул в сторону второго двора. — Неправильно, что ты не вернул его на место. Он слепой. Он мир помнит наизусть. Ты переставил корыто, а он три дня не пил.
Пим побледнел так, что веснушки стали отдельно.
— Я про это не знал, честное слово.
— Знаю, что не знал, потому и объясняю.
Я сел рядом с ним на землю, потому что стоять над ребёнком и объяснять — это не разговор, это выволочка.
— Пим, слушай сюда. У меня к тебе просьба, и она серьёзная, ты не отмахивайся. Я не всё успею увидеть. Тут шесть дворов, я один и у меня в голове ноль. Если ты что-то заметил — что зверь не так пошёл, не так лёг, не так поел, — ты мне говоришь. Немедленно. Даже если тебе кажется, что ерунда. Даже если ты сам напортачил. Особенно если ты сам напортачил.
Пим ковырял носком сапога землю.
— А ругать за это не будете?
— Буду ругать, не обольщайся, — признал я, не отводя взгляда. — Но за то, что промолчал, буду ругать сильно хуже.
Он подумал.
— А если я вам скажу, что в прошлом месяце разбил окно в зимовнике и свалил на ветер? — выговорил он наконец.
— Вот с этого мы и начнём, — решил я, поднимаясь и отряхивая штаны. — Пошли смотреть, что там с окном.
* * *
Гонец приехал в полдень.
Верхом, в мокром плаще, с сумкой на боку, и по тому, как он держался, я сразу понял: не с добром. Люди, которые везут хорошее, слезают с лошади иначе.
— Барон дан Реннел? — уточнил он, не слезая с седла.
— Он самый.
Я вышел из-под навеса ему навстречу.
Он протянул мне трубку, запечатанную зелёным. Я расписался — рука вывела подпись Тобиаса раньше, чем я успел подумать, как она выглядит.
Я разглядывал печать.
— Ответа дожидаться будете?
— Ответ тут не предусмотрен, — отозвался гонец и уже разбирал поводья. — Это извещение, — добавил он и уехал.
Я сломал печать прямо во дворе, потому что ждать до кабинета было выше моих сил.
Извещение было составлено красиво. Я даже позавидовал — у нас в питомнике так писать не умели.
Купеческий консорциум «Солнечный Кряж», в лице поверенного, уведомляет барона Тобиаса дан Реннела о выкупе долговых обязательств последнего у ростовщического дома Кернель, а равно и о намерении в трёхмесячный срок инициировать пересмотр королевской грамоты на предмет соответствия Реннельского Урочища заявленному в грамоте назначению.
Дальше шло приложение. Опись. С цифрами.
Их опись.
По их сведениям, в Урочище на текущий момент содержалось девять видов из одиннадцати заявленных в грамоте. Из них четыре — единичными особями. Двух видов не было вовсе.
Я стоял посреди двора с бумагой в руках, и до меня медленно доходило.
Они знали численность.
Я, хозяин, три ночи считал свечные огарки и не мог заполнить графу. А они знали.
Мавра стояла на крыльце и вытирала руки о передник.
— Мальчик мой, что там за бумага? Чего пишут-то?
— Пишут, что мы плохо соответствуем.
Она спустилась на ступеньку ниже.
— Кому это мы не соответствуем?
— Самим себе, Мавра.
Я сложил извещение вчетверо и убрал во внутренний карман. Интуиция меня внов не подвела…
* * *
Он пришёл ночью.
Я снова сидел в кабинете и вновь с последней свечой, а на столе передо мной лежало извещение и рядом мой четвёртый лист, где двести восемьдесят шесть медяков и пуговица.
Сначала я услышал звук. Не шаги — цоканье, как будто по коридору идёт крупная собака с плохо стрижеными когтями. Потом дверь толкнули снизу.
В кабинет вошёл дракон.
Он был с хорошую верховую лошадь, только приземистее, и шёл так, как ходят звери, которые точно знают, что помещение принадлежит им. Чешуя тускло-медная, местами вытертая до серого, как старый чайник. Один рог обломан. Морда длинная, и на этой морде совершенно отчётливо читалось выражение.
Выражение было такое: ну и что тут у нас за цирк.
Он подошёл к столу. Посмотрел на бумаги. Посмотрел на меня.
Три ночи, — сказал голос у меня в голове. Сухой, скрипучий, с интонацией пожилого бухгалтера, у которого опять принесли документы не в том порядке. — Три ночи он считает. Реннел, у тебя в верхнем ящике второго шкафа лежит приходная книга за последние сорок лет. Постатейно. С разбивкой по кварталам.
Я, надо отдать себе должное, не заорал.
Я вообще ничего не сделал. Просто сидел.
Молчит, — констатировал дракон. — Прекрасно. Реннелы обычно в этом месте начинали визжать. Твой прадед, когда я с ним впервые заговорил, упал с лестницы. С двух ступенек, но с большим чувством.
— Ты кто вообще такой?
Я не двинулся с места.
Ксаверий Аргентум Третий из Кладки Пепельных Гор, — представился дракон и уселся посреди кабинета, обвив хвостом лапы.
— Ясно, вопросов больше нет, - ответил я и покачал головой.
Дошло до того, что меня уже настоящие драконы не удивляют...
Я зачем-то закрыл чернильницу.
Твоя прабабка звала меня Кешей, — тем временем, добавил дракон, как будто бы невзначай. — Вернее будет сказать, прабабка того, кому раньше принадлежало это тело, - добавило магическое существо и с интересом уставилось на меня.
— Я...
— Мне без разницы, — не дал мне ничего сказать дракон. — Возможно, мы когда-нибудь вернемся к этом вопросу но не сейчас, - произнес тот, кого звали Ксаверий.
Интересный он, однако...
— А почему именно Кешей? — решил поинтересоваться я, дабы продолжить разговор.
Сто десять лет пытаюсь это выяснить, — проворчал дракон и отвернул морду. — Она умерла, так и не объяснив. Подозреваю, что это была месть.
Он подошёл ближе, вытянул шею и прочитал извещение. Читал долго, водя мордой по строкам. Потом хмыкнул — прямо в голове, что оказалось довольно неприятным ощущением.
Марвейн, — обронил он и отодвинул мордой верхний лист. — Значит, всё-таки решились. Я ждал их лет двадцать.
Я подался вперёд.
— Ты знаешь, зачем им понадобилась эта земля?
Знаю прекрасно, — подтвердил дракон.
— Тогда объясни мне, потому что я не понимаю.
Дракон посмотрел на меня и от его пристального взгляда мне стало немного не по себе.
Сначала поешь, а объясню я потом, — распорядился он. — Ты сидишь тут третью ночь, у тебя утром шла кровь носом, и если ты сдохнешь так же, как предыдущий, я не стану ждать следующего. Я слишком стар.
— Со мной сейчас разговаривает дракон, — произнёс я вслух, чтобы проверить, как это звучит, и постучал пальцем по столу. — И он говорит мне, что я плохо питаюсь.
Я говорю тебе, что ты — актив, — сухо поправил Кеша. — Единственный ликвидный актив в этом поместье. И я не намерен его терять из-за того, что он забыл про ужин.
Он развернулся, задев хвостом стул, и пошёл к двери.
На пороге остановился.
И, Реннел. Верхний ящик второго шкафа. Приходная книга. Я вёл её сам, потому что больше никто в этом доме не умел складывать.
— Кеша, погоди минуту, — окликнул я его в спину.
Он замер. Медленно повернул голову.
Не смей меня так называть, — предупредил дракон, и голос в голове сделался холоднее. Довольно странное чувство, к слову.
Я поднялся из-за стола.
— Извини, я оговорился. Ксаверий, сколько всего было видов, когда ты сюда пришёл?
Дракон помолчал.
Одиннадцать, — отозвался он с порога, не оборачиваясь. — Все одиннадцать.
Глава 2
Приходная книга лежала в верхнем ящике второго шкафа, ровно там, где было сказано, и я потратил полторы минуты на то, чтобы её оттуда достать, потому что ящик разбух и не шёл.
Это была не книга. Это были четыре книги, сшитые в одну колоду, толщиной с кирпич, в переплёте из телячьей кожи, вытертом до белизны на углах.
Я открыл наугад в середине.
И минут пять просто смотрел.
Ровные столбцы. Дата, статья, приход, расход, остаток. Почерк мелкий, страшно аккуратный, с одинаковым наклоном на всех четырёх сотнях страниц. Сноски на полях: «уточнить у Веры», «см. л. 214», «недостача, разобрано, стр. ниже». Разбивка по кварталам. Годовые сводки с итогом, подведённым дважды — сверху и снизу, чтобы сойтись.
Я вёл отчётность восемь лет. Я знаю, как выглядит документ, который человек ведёт, потому что заставили, и как выглядит документ, который ведут от всего сердца.
Это был второй вариант.
Я сел и начал читать с начала.
* * *
Читал до полудня.
К полудню я знал про Урочище больше, чем за трое суток описи, и почти всё это мне не нравилось.
Считали здесь так: двенадцать медяков — серебряк, двадцать серебряков — золотой. Итого в золотом двести сорок медяков. У меня, если считать вместе с четырьмя серебряками, было на руках триста тридцать четыре медяка. Один золотой и девяносто четыре медяка. Долг — четыреста тридцать два золотых. Я был должен в четыреста с лишним раз больше, чем имел.
Зато я наконец понял, с чего они вообще жили.
Статья первая — «тропная пошлина». Самая жирная. Восемьдесят, сто, сто двадцать золотых в год. Держалась до сорок седьмого года, потом рухнула вдвое, потом ещё вдвое, и последние девять лет стояла ноль.
Статья вторая — «сбор с посетителей». Это я понял сразу: заповедник пускал публику. Смешные деньги, шесть-восемь золотых в год, но стабильно. Оборвалась четыре года назад.
Статья третья — «поставка алхимическим домам». Шерсть, линька, сброшенный панцирь, помёт (я даже присвистнул от суммы), яд, чешуя, перо. Живые звери, живой сбор, ничего никто не убивал. Тридцать-сорок золотых в год, и это была самая честная строка во всей книге, потому что она падала ровно в том темпе, в котором вымирали виды.
Статья четвёртая — «прочее». Тут был бардак и, судя по всему, стыд.
И расходная часть, от которой у меня заныли зубы. Корма. Ремонт. Жалованье. И раз в несколько лет — крупная сумма без пояснения, просто «внесено», и почерк на этой строке всегда был чуть другой. С более тяжёлым нажимом.
Восемь таких строк за сорок лет. Общей суммой около трёхсот золотых.
Я отметил закладкой и пошёл искать дракона.
* * *
Он обнаружился в оранжерее — единственном месте в Урочище, где ещё было тепло, потому что стекло держало солнце, даже когда половины стекла не было.
Лежал на каменной скамье, свесив хвост, и грелся. С лошадь размером, медно-тусклый, в позе, которую я бы у обычного животного описал как «терморегуляция».
Читал, я полагаю? — осведомился он, не открывая глаз.
— Читал до самого рассвета.
Я сел на край скамьи.
И что же ты вычитал?
Я положил ладонь на раскрытую страницу.
— Про пошлину хочу спросить. Что это вообще такое?
Кеша открыл один глаз. Жёлтый, с горизонтальным зрачком, и на редкость очень осмысленный.
Наконец-то правильный вопрос, — одобрил он и приподнял голову с лап. — Твой дед три года спрашивал, нельзя ли продать пруд.
Он поднялся, потянулся всем телом — по-кошачьи, с прогибом, и пошёл к выходу, задевая крылом ветки.
Идём. На словах ты не поймёшь, а мне лень объяснять дважды.
* * *
Он привёл меня в дальний конец парка, куда я за три дня так и не добрался.
Там была прогалина. Круглая, шагов сорок в поперечнике, и по краю — камни. Одиннадцать штук, врытые в землю, каждый мне по пояс, гладкие и без надписей.

