banner banner banner
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая

скачать книгу бесплатно


– Так нету концов и не предвидится! Галина Ниловна сказала, что жена приезжего давно мужа себе нового в райцентре нашла. Тоже из учителей. И куда-то уехали, че им тут загибаться, образованным!

– А он?

– Приезжий? Попросил Галину Ниловну показать комнатку, где жена жила, посидел как убитый и в магазин.

2

В кажном складе было установлено по одной веялке с ручным приводом. Очистку, калибровку и протравку зерна выполняло звено Елены Камышевой. Новых девах Ольгу и Зинаиду она поставила на веялку с тугим барабаном и к обеду они, не выполнив треть нормы, уже набили кровяные мозоли и едва не плакали. Парнишка оказался сообразительным и встретил управляющего занозистой критикой, что все у них на току при современном прогрессе по старинке и в ручную.

– Ну дак, а как, молодой человек? Что вы на заводах производите, тем пользуемся. Не ко мне, не ко мне!

– А переделать?

– Шило на мыло?

– На электрическую тягу, товарищ управляющий. По-соверменному7

– И как это будет, к примеру? – заинтересовался не без воодушевления Андриан.

– Кузница есть?

– Для такого рационализатора найдется.

– Вот, делам два угольника на болтах, снимаем с зернопульта, который сейчас не используется, электродвижок, и закрепляем на площадке. Вместо ручки-воротка будет шкив под ремень тракторного вентилятора. Вымеряем размеры, закрепляем движок и шкив и включайте, товарищ управляющий.

– Стой! Погоди! Повтори-ка сначала!

Выслушав снова, похмыкав, распорядился:

– Елена, ищи Касьяна Жуделя, Курдюмчика и Хомутова. Веялку эту на машину к Юрию, Хомутова в кузню к наковальне, Касьян с парнишкой по электричеству. Шкив и мотор Наталье поручим и чтобы к вечеру мне экспонат был в действии. Смотри мастер-целинник не опростоволосься! – И сам, оказавшись в кузне, не отошел от горна, пока работа не настроилась как надо.

– Ну, заканчивай, должно получить, мне на ферму пора, Никодим, да движок не спалите, головой ответишь.

В конторе на крыльце поджидал приезжий с Украины. Завидев Андриана, вылезающего из ходка, поднялся и отряхнулся.

– К вам я, товарищ управляющий.

– Если могу, помогу?

– Работать хочу, примите?

– У нас! В нашей деревне?

– Я с хозяйкой на постой уже сговорился… В ее комнатке. И кроватка ее.

3

Март мартом и буран бураном, но сердце было не на месте, что там и как в верхах-то районного масштаба. Неделю дуло и пуржило знатно, каждое утро Андриан Изотович пытался связаться по телефону с новым директором, напроситься на прием, хоть что-нибудь прояснить основательнее в окончательно запутавшемся вопросе вокруг деревни, но всякий раз ему отвечали, что начальство в райцентре. Тяжело поднимаясь из кресла, он бросал нарочито бодро:

– На ферму схожу, что-то вроде молоко опять упало.

Говорил он правду, его действительно в эти дни сильно тянуло на ферму и особенно в телятник-родилку, которая всегда оставалась на первом плане, не исключая жаркие дни сева, сенокоса, жатвы – совхоз был молочно-мясного направления, за молоко стружку снимали в первую очередь. Почти не случалось дня, чтобы Андриан Изотович не наведался в коровники и не заглянул в телятник.

Мало кто из деревенских ребятишек той поры не был привязан незримыми нитями особой детской любви к домашней скотине. Каждый летний день у них начинался с того, что они провожали ее в стадо, а заканчивался встречами этого уставшего и огрузневшего стада. С ухода за скотиной крепло ребячье приобщение к сельскому труду, и это чувство привязанности к своей, самой лучшей в деревне, корове и своей, опять же непременно самой лучшей, хотя и строптивой подчас, овечке оставалось на всю жизнь. Не минул обязательной детской участи и Андрианка Грызлов, сохранив приятную, теплую память обо всех выращенных на их подворье коровах.

Последнюю с ведерным выменем он, замирая сердцем, сдал в совхозное стадо во исполнение многим неожиданного распоряжения, не выполнить которое не мог хотя бы только потому, что был управляющим, и заводить, когда появилось ослабления, уже не решился, как Таисия ни настаивала. Ходил одно время, присматривался, у кого взять бы телушку, но все они показались какими-то чужими, не вселяющими прежней радости и незабываемой детской умиленности, с которой он засматривался на потомство от старой материной коровенки, выделенной ему при женитьбе. А главное, душа уже не лежала и не хотела беспокойных неприятностей.

Ну вот чтобы, казалось, держу я, сельский житель, корову с овечкой или нет? Кому какое дело? Собственностью большой обзавелся, разбогател? В капитализм ударился с просвечивающимся задом? Нет, и здесь мы лучше знаем. Так это уже не Сталин с Берией, новая волна и новые веяния, говорящие сами за себя.

С той поры он еще сильнее привязался к молодняку на ферме, и всячески способствует жене, так же отдающей все силы подрастающему молодняку, выбирая умело пополнение для взрослого дойного стада.

Обойдя ферму, сеновал, силосные ямы, он заглядывал мимоходом в кузню и, радуясь, что нашел в непогодную сумять, сбивающую с ног и неприятных рассуждений, настолько простой способ избегать нежелательного сейчас общения с людьми и въедливых вопросов, не возвращаясь больше в контору.

Март лихо резвился и шумно буянил, забираясь под стрехи, подворотни, печные трубы, не разбирая день или ночь. Рыжей сковородой в белесой пустоте и бесконечности изредка мелькало обмороженное будто, выстывшее и незрячее солнышко. Ветер взметал хрусткую, словно крахмальная, россыпь, снежную пыль, накрывал ею деревню. Морозец то ослабевал, то накалялся до невесомого щипучего ожога. День чаще всего завершался багряным закатом, легким туманцем над речкой, низовой метелью. Голоса дикой стихии, особенно по ночам, были утробно-тягучие, ледяные, остужали самую горячую кровь, а подголоски ее – и медь литая, и чугун кованый, ухающий близко, за оконными стеклами, – врывались в избы недолгим, но глубоким испугом, лишая людей сна. И все же как ни удал этот своевольный зимний месяц, и на него есть управа. В свой час – в кутерьме с завихрениями, морозцем и подвыванием, пустыми хождениями в контору, горячих разговорах о своем будущем и завтрашнем дне деревни, никто уловить не успел в беготне повседневной – качнуло лесную глушь теплым дуновением, небушко серенькое да выстывшее прояснилось, обострилось яркой синью, зима, наконец, окончательно и безвозвратно повернула на весну.

А много живому нужно? Живое – остается живым, ожидая свой час; всюду вздох облегчения, хотя, быть может, не этого облегчения ожидали в Маевке в первую очередь, люди обрадовались слепящей перемене, забыв невзгоды, затаенную боль, весело и громкоголосо заприветствовали друг дружку, словно сроду не ссорились.

И сам Андриан Изотович заулыбался людям свободнее, открытее. Снежок покрылся крепкой матовой коростой, сухой поверху и влажной изнутри, захрустел поглуше, помягче, рассыпался бесцветной, слегка замутненной зернью. Отяжелевшими кудринами вились густые печные дымы, встемнев пятнами пота, заотфыркивались в беге рабочие лошади, из распахнутых навстречь свету коровников потянуло гуще, терпче, острее.

Ночи оставались яркозвездные, провода высоковольтки еще погуживали, и дед Егорша призывал не спешить с веснованием: далеко-онько, быть, до истинного тепла. Но поздно было, поздно. Нехороший слух сделал дело, все сдвинулось с мертвой точки нерешительности, обеспокоилось новым волнением, и потянулись из Маевки сани, машинешки, трактора, груженные крестьянским скарбом; стучали топоры, заколачивая бросаемые на произвол судьбы избенки.

– Не знаю, как удержаться от разброда, Силантий. Не знаю, а удержаться надо, чувствую, – жаловался управляющий Чернухе.

Силантий, назначенный бригадиром, и вроде бы как завязавший в крепкий узел свою судьбу с Галиной Ниловной, выглядел черным, подавленным. В нем происходила своя напряженная работа, и однажды он признался:

– Меня тоже в обработку взяли… На первое отделение, значит.

– Директор? Николай Федорович?

– Пока агроном.

– А ты? – Андриан Изотович потускнел, увел в сторону глаза, потому что в ответе практически не нуждался.

– Дак вот и загвоздка… Галина же… Держусь пока, – уклончиво сказал Силантий.

– Одного меня никуда не зовут.

– И тебя звали, – напомнил Чернуха. – Еще на какие работы.

Андриан Изотович постучал кулаком в грудь:

– Я про это. Душа и совесть не зовут.

И будто обрадовался открывшейся в себе прочности, подставив давно небритое, исхудалое лицо солнышку, прищурил один глаз.

Похоже, решение Кожилина, по какой-то причине, не понятной Андриану, продолжить самостоятельную жизнь Маевки, не встретила должной поддержки, распоряжение явиться для решения вопроса о передаче скота на другие фермы совхоза пришло под вечер. Андриан долго хмыкал, рассматривая принесенную бухгалтером телефонограмму, и спросил, накрывая бумажку ладонью, будто листок мог взлететь и причинить новое беспокойство:

– Ну как это так, да что за непруха на нашу голову, Савелий? Ну все против нас, как нарочно. Выходит, все же кончать с этим делом придется, Семен Семеныч, а?.. Ну что же, давайте кончать.

Все в нем просило широкого, с уважением к их Маевке разговора, запальчивых возмущений, но Силантий отмолчался, Задойных оказался настроенным вовсе на другую волну.

– Одного не пойму, – произнес он бесчувственно монотонно, – на что вы рассчитывали и в чем видите выход? Я лично считал и считаю, что у нас есть кому думать и принимать ответственные решения… У нас потому и уродливо в каждом вопросе, что каждый доморощенный сморчок лезет в представительные боровики, не научившись прилично держать голову на плечах.

Упрек это был или предупреждение, Андриан Изотович не понял. Отбыв свой воспитательный лагерный срок, связанный с бухгалтерским нарушением социалистической отчетности, в чем, практически, не был повинен, Задойных жил робко, с оглядкой, что Грызлова не всегда устраивало, критическую размашистость управляющего никогда не поддерживал, частенько остерегал, не подаваясь переменам и расстраивая Андриана. Впрочем, с оглядкой жил не только Задойных, безголовые да бесшабашные в деревне давно перевелись, перековавшись на лесоповалах и в трудовых лагерях, накрепко усвоившие, что плетью обуха не перешибешь, а жить как-то надо – главная пилюля-отрава, развивающая скрытое приспособленчество. Уж самые близкие постарались позабыть какого они рода и корня, кто каким духом дышал пару десятков лет назад, кто у них дед, кто прадед, и под каким кустом закопана прежняя честь.

Живут, прикусив язычки, восхваляясь пролетарским происхождением.

Да, собственно, таких, у кого есть о чем говорить, вспоминая прошлое и не оглядываясь на всякий шорох, давно не осталось, и сам Андриан выстужен подчистую по этой части.

Задойных немного другой, похитрей и памяти окончательно не утратил. Иногда что-нибудь осторожно да выдает кудряво эзоповым языком, как снова пытается что-то подсказать.

– Вот помощнички, мать вашу! – не желая вникать в его предупреждение и вскидывая на бухгалтера укористый взгляд, вяло произнес Андриан Изотович, и это прозвучало как «все-то ты знаешь наперед, сухарь такой, ничем тебя не проймешь».

Жизнь Андриан Изотович принимал по-разному, но чаще как бывало удобно ему в ту минуту. Видел ее неимоверно сложной, с трудом поддающейся анализу, и видел похожей на пареную репу, которую осталось только съесть. Усложнял в простых, казалось бы, случаях и упрощал там, где упростить вроде немыслимо. Он прочно свыкся с должностью управляющего – настолько прочно, что лиши его вдруг этого места, примечательного разве тем, что горячее да беспокойное, он почувствует смертную обиду сразу на все власти и, пожалуй, зачахнет. Работу свою никогда не называл любимой, не нажил на ней ни громкой славы с орденами-медалями, ни материальных благ, о чем в те годы и думать ни-ни, позволяя все же самую малость приворовывать руками надежных помощников из складских совхозных запасов. Он привык к ней, навсегда привязался, как привязываются к родительскому дому, не замечая его ветхости и старческого уродства, не желая переустраивать, чтобы не вызвать нарекания, свыкся с ежедневными обязанностями в нем, считая просто необходимыми.

Живой, населенный вовсе не тихими, далеко не безропотными людьми, деревенька-дом, казавшийся вечным, как вечным кажется всякий отчий дом, забирал целиком. И Андриан, сохраняя природную мужицкую совесть, вынужден был откликаться на его ежечасные волнения, просьбы, мольбы, жалобы, как положено откликаться здравомыслящему хозяину-вершителю. Как перенял манеру вершить правые и неправые дела от родителей. К чему побуждала крутая жизнь, обстоятельства, совхозное начальство и руководство повыше совхозного.

Меж тем власти выше совхозной для него не существовало. Он крепко усвоил простую житейскую истину: охотно соглашайся со всеми советчиками-требователями – больше сохранишь нервных клеток, но делай и поступай сообразно приказаниям единственного человека – директора. И, поступая так, требовал соответствующего к себе отношения со стороны бригадира и звеньевых.

Желающих покричать, покомандовать деревней, врезать «бича» строптивому управляющему, стругнуть выговором всегда находилось великое множество, гораздо больше стремящихся быть искренне полезными этой деревне. Уроки рьяных стругачей не прошли даром. За них было дорого уплачено, и Андриан Изотович нисколько не сомневался, что место управляющего занимает по праву, достоин его, хотя по заслугам так и не оценен, завершая трудный путь земледельца совсем иначе, чем мечтал когда-то и мог бы. Испытывая тревогу за урожай, за хлеб, он, подобно всякому серьезному хозяину, и жил единственной никогда не рассасывающейся тревогой. Сам вливал того же «бича» нерадивым «домочадцам», сам направо и налево стругал выговоры.

Семен Семенович Задойных был опытный бухгалтер, человек, битый жизнью и видавший всяких руководителей. Понимая, что пошуметь и покричать Андриану Изотовичу – лучшее средство, чтобы отойти и расслабиться от внутреннего напряжения, он, как, впрочем, и многие другие, так же хорошо усвоившие Грызлова, никогда не роптал на его ежедневные срывы и принимал если не как должное, то, по крайней мере, как неизбежное.

Видя, что Задойных не уходит, покорно стоит слегка согнувшись, Андриан Изотович усмехнулся горько и не нашел ничего лучшего, как спросить ехидно:

– А ты себе где фатеру застолбил? Уж, конечно, на центральной, полнометражку? Стоит ли чикаться, когда для нашего брата, переселенца, все двери настежь! Входи, обживайся за казенный счет. С водопроводом, конечно, да?

– Я заявление отвез, – обронил бесстрастно 3адойных. – У меня выслуги, досрочно могу на пенсию… И болезнь, вы знаете.

– Ну да, ну да, – поднимаясь, неловко и торопливо заговорил Андриан Изотович, – все это, конечно, у тебя есть права. Слушай тут, если новые команды поступят, пройдусь немного. Не могу долго без дела рассиживать, а дел вроде и нет. – Обернулся с порога: – Рацию-то теперь уже не поставят или как, уточни.

И пошел. Не пошел, а поплелся. Надломленный, усталый, словно не спал трое суток.

4

Холодный озноб окатил, едва Андриан спустился с крылечка и ощутил дуновение ветра. На ферме он сегодня уже был, оставалось пройтись улочками, пересчитать очередные потери.

И шел, и считал заколоченные избы. Перед некоторыми останавливался, стоял подолгу в раздумье, вороша в памяти связывавшее столько лет с уехавшей семьей. Воспоминания были самые разные. Кого-то из покинувших деревню было жалко, а кого-то и нет, особой порядочностью не отличался, жил ни богу свечка, ни черту кочерга, коптил небо, но все они вызывали сильную грусть и неизъяснимое желание в чем-то повиниться перед каждым опустевшим и онемевшим навсегда домом. Было трудно смириться, что вчера или позавчера еще громогласные и заботливо-шумливые эти подворья встречали его неунывающим бодреньким смехом или простенькой бабьей просьбой, зазыванием в гости или злым и заполошным проклятьем, и чего он с деревней лишились, было невыносимо жалко. И непотребно деревенски-заполошного, от чего был не прочь когда-то избавиться сам.

Да-а, наша русская глухомань, по сей денек так и не понятая ни одним серьезным мыслителем! Сколько бесхитростно противоречивого, кондово-упертого, лежащего глубоко и лежащего на поверхности! Но почему настолько бессмысленно и наивно? А разве не так было при Болотникове, Разине, Пугачева – не бессмысленно и наивно? Что поднимало и чем заканчивалось?

Что за ум такой русский – ором орать да на божничку сажать очередного чудо-спасителя, совершенно не верящего в необходимость собственному народу этой самой душевной божнички, лучше зная, что ему нужно на завтра и послезавтра! Шиворот навыворот и задом наперед!

Анафемой и осиновым колом прибавочной стоимости капитализму так и не стала – она и при социализме творит дела и делишки – что не видно только тому, кто видеть не хочет. И заповедь «власть народу» – мало что сделала. Лозунгов краснее красного, а власть в райкомах-крайкомах, да за кремлевской стеной. Главное, ведь не прижилась в том толковании, как преподносилась и настырно преподносится, а под видом народного волеизлияния процветает и крепнет нечто другое – жесткий хомут, называемый демократическим централизмом, о котором хоть белым пиши по-черному или наоборот, приятней не сделаешь…

Что было, то было, и в совхоз его родные усольевцы шли так же тяжело, как некогда в колхоз – это уж порода такая. Артачились, спорили, дружно голосовали против, словно вдруг позабыв, как добивались этой милости, проклиная послевоенную колхозную житуху. А решилось до удивительного просто – Андриан Изотович невольно улыбнулся. Взлетел он молодым петушком на трибуну, поправив под ремнем выцветшую уже на колхозных полях гимнастерку, гаркнул ухарски: «Сколь заседать будем, товарищи дорогие, когда ночь для другого предназначена!» Он вовсе не хотел охальничать, и слова о необходимости вступить в совхоз были совсем другие на уме, но, произнеся озорную веселую фразу, для чего людям ноченька сладкая, припомнил вдруг потешный, многие годы не забывавшийся случай с Меланьей-знахаркой и ее дочкой, произошедший на свадьбе, и его понесло. «Вспомним, что говорила наша Меланья, когда дочку замуж выдавала, и… проголосуем дружно. Че уж волынку тянуть, начальство только запарим». Дрогнули стены, колыхнулся к сцене тяжелый смрад мужицкого пота и табака, взлетели руки: «3акрывай говорильню, Андрианка! Доходчиво распропагандировал, согласные!»

Реплика Меланьи была знаменита безобразной откровенностью насчет того, может ли молодая женушка на ночку-другую сохранить невинность, как бы это так похитрее в постельку прилечь, чтоб уберечься от мужа-охальника. Меланья резанула ей похабно и недвусмысленно, что замуж выходят не для того, чтобы в подол посильней заворачиваться, а пора выворачивать все, что сберегала в девахах, и, мол, как ни ляжешь, а муженек своего не упустит, что надо возьмет.

«А сейчас разве не те же методы? Не силком? – вдруг подумалось Андриану Изотовичу и сердце его приостановилось; щипнуло вдруг снизу, потом сверху, оплело удавкой. – Разве не в том же мы положении глупой Меланьиной дочки? На что надеюсь-то? Ведь и с отцом главный спор состоял, что настоящей крестьянской свободе под общим кнутом не бывать. И не кнут-погоняло, а мирское соглашение мерило мерил, Однажды и на долгие годы, в чем старая консервативная деревенская община был устойчива и непоколебима со времен раскола. Что власть – не параграф-статья, а нечто другое, а когда достанется глупому и самонадеянному или прохвосту, без нужды и необходимости привычное переворачивается с ног на голову».

В молодом запале, страстных желаниях света, простора, необъятной свободы, о которой тогда, собственно, и представления не было настоящего, кроме призывов, виделось как-то иначе, похожее на радужные миражи. Отцу возражал на его упрямо не принимаемые доводы о разумном деревенском хозяйствовании – искры летели из глаз…

Или только мерещилось, и хотелось видеть по-другому под обвалом горячих, опьяняющих слов, оказавшихся несоизмеримыми с жизнью…

Строить и созидать необычное и величественное, не существовавшее до тебя – у кого голова не закружится. Вот и строили, раскулачивали и выкорчевывали, на целину набросились с песнями, но без ума и расчета, расстреливали генетиков и поклонялись травопольщине, кукурузу внедряем, вместо недавних веников, толком не освоив технологию возделывания, как и где она способна давать урожай. С пьянством завязались, устраивая всенародные судилища на смех курам и уводя в сторону глаза, когда у тех же мусульман-христопродавцев давно решено на века и без ора. От личных подворий освобождали, посадив трудолюбивого селянина на ущербный паек, теперь до сселения с переселением дошло, делая огромную Россия стадом в бессмысленных городах-мегаполисах, навсегда теряющих истинный корешок духовного первородства

Гамузом, с ором, в буче боевой и кипучей, чтобы памороки снова вышибло из башки как можно надольше. А в куче что зерно, что навоз одинаково самовозгораются и сжигают в прах.

Сердце колыхнулось несмело и ожило. И Андриан Изотович вроде бы ожил, хапнул побелевшими губами невесомой прохлады, и тупая, саднящая боль на время притихла.

Почему отец чаще стал напоминать о себе? Неужели рассудительная правда за ним, а мы куролесим по дурости, заламывая мужицкие вязы?

Шел и шел, тиская грудь, незаметно, без всякой цели оказавшись у дома Хомутовых.

Хороший дом, крепкий, строился понимающим свое дело мастером, обихоженный заботливо, мог бы еще прослужить не меньше века, но не прослужит… Уже не прослужит.

Старый комбайнер насаживал на черенок лопату, что Андриана Изотовича почему-то обрадовало, и он громко поздоровался с Никодимом. Тот кивнул, приподняв, черенок, прикидывая, как удобнее придется руке, поправил на нем лопату и опять поднял. Это был человек, сосредоточенный на будничном и необходимом деле, которого сейчас не было у Андриана Изотовича, и он, словно досадуя, что не может найти столь же будничного и привычного, поспешно прошел мимо.

Всякого лиха довелось хлебнуть ему за годы своего начальствования. Выговоров – строгих и самых строгих, с последним предупреждением и с занесением в учетную карточку – как репьев на козле деда Паршука. Все куда-то направляли его, что-то требовали незамедлительно, и он что-то суетливо делал…

А с чувством, не спеша, как сейчас Хомутов…

И снова сердце допустило сбой. Но тут же выровнялось, Андриан Изотович еще жаднее втянул в себя холодного воздуха, достигшего, наконец, глубин его разгоряченного нутра.

Он шел по-хозяйски размашисто, грузно, а прежним хозяином уже не был, не было этого напряженно серьезного чувства, делающего тебя ответственным.

Ответственным? За что? Что метался по деревне подобно пастуху за домашним стадом, не позволяя коровенке-телушке забраться в чужой огород, а тебя материли как последнюю гниду? Не велика ответственность быть заведомо самодурствующим исполнителем без права на собственную полезную инициативу.

В другом проулке, стоя в кузове машины, Курдюмчик ремонтировал запорный крюк заднего борта. И с ним Андриан Изотович поздоровался громко, но в проулочек не свернул, опасаясь зримой пустоты. Еще где-то постукивали топоры, вгрызаясь в мерзлое неподатливое пока дерево, скреблись вилы на сеновале, кромсали снег взбрякивающие лопаты, наносило запахи свежевыброшенного из пригонов навоза.

Сумерки сгущались; оживали печные трубы. При виде длинношее дымящихся, утверждающих жизнь, теплело на душе: «Живы! Ведь живы, едрит вашу и нашу!»

Навалившись на прясло Пашкиных, спросил хозяина с усмешкой:

– Дак что, Данилка, лыжи навострил, или как?

– Вострю, не видишь, – отозвался грубо Данилка. – Ты же на меня никогда всерьез не ращщитывал.

– Ну, давай, – сказал Андриан Изотович, словно не уловил Данилкиной колкости. – Главное в таком деле не опоздать, я и Нарукавнику посоветовал не тянуть.

Не слушая, что кричат вслед Пашкин и явившийся из-за сарая Трофим Бубнов, он удаляется гордо, подчеркнуто замедленно, удовлетворенный в душе, что Данилка с Трофимом заняты не дорожными сборами, а будничным крестьянским трудом.

В одном дворе грузились на тракторную тележку, в другом – тут же, неподалеку – на сани. Эти дворы Андриан Изотович обогнул, не поленившись сделать крюк по сугробам, и сразу понял, куда идти дальше.

В груди снова было мертво и холодно, душа не сумела полностью ожить – люди-то уезжают, уезжают его строптивые «домочадцы». Злость брала верх над всем. Невыносимо яростная, раздергивающая сердце. Заглушить ее можно было сейчас только единственным средством.

Он еще и рта открыть не успел, как продавец Валюха Козина выставила догадливо поллитровку и, лучезарно улыбаясь мягкими малиновыми губками, похожими на сладенькое малиновое варенье, спросила томно: