banner banner banner
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая

скачать книгу бесплатно


– Тебе, росомаха, тебе.

– Мне не надо, я не прошу.

– Ну, а все же, к примеру?

– Целый гектар?

– Или два?

– Не-ее, я не согласен, я – по узкому профилю: летом – скирдоправ, зимой – навоз на поля вывозить.

– Тогда как же… тогда?

– Во-оо! Во-оо! Частная собственность, в чем закавыка, сам из себя жилы тяни.

– Так ведь жили не хуже нашего.

– А ты с ними живал – рот косоротишь на темное прошлое.

Хрустят сытно капустка с огурчиками, уплетается сало, но мировые проблемы с частной собственностью в коровьей кормушке едва ли решить, и Бубнов гудит после паузы:

– Митрич еслив – то следующий Силантий. Хороший мужик, с пониманием, хоть из хохлов, но у них Галина верховод, справится и свое не упустит. Дорожка вслед Митричу если Талышев подался.

– Не пустим! – ревет Данилка, пугая корову.

– Ты?

– Я!

– Брось городить… А ково, Силаху?

– Хотя бы… Схочу и не пущу. Он бригадир, не имеет права.

– Схочу, схочу! – передразнивает Данилку Трофим. – Ты Митрича не смог отговорить… Да где-е! Не-ее, не думай, я как ты, я… На Митриче ты обжегся.

– Я?

– Ты.

– Да я же всего мимоходом. Тебя-то кто согнал, говорю? И все, я сурьезно не говорил с ним.

– Оставь, бабы слышали.

Данилка замахивается на корову, сунувшую меж ними в сено голову, бьет ее кулаком в лоб. Корова неохотно пятится, и Данилка выбрасывает себя на кормушки.

– Пошли, – требует властно, – щас увидим.

И полез на свежий воздух. Трофим – следом. Выбежали со двора на улицу, перебежали проулком на другую.

Со двора Талышевых выползали сани. Данилка заступил дорогу лошади, уперся руками в оглобли:

– Стой, Митрич! Стой, не дело делаешь, говорить с тобой хочу.

Подергивая вожжи и чмокая на лошадь, Митрич сердится:

– Уйди от греха, Данил… если лишнего влил, не досуг мне лясы точить. Уйди.

Данилка зол и настырен. Упирается сильнее в оглоблю и останавливает лошадь:

– Значит, плевать на всех! Подложил Изотычу свинью и рад! А хто тебе такое право дал самому по себе подобное вытворять? Я тоже могу, а не сматываюсь. Не пущу! Вот не пущу и баста.

Талышев, жилистый, высокий, сграбастал одной рукой, похожей на красную клешню, обе толстенные ручищи Данилки, крутанул, другой двинул Данилку в плечо, и мужик полетел в сугроб.

– Опохмелься… Прохладись.

Трофим загородил Талышеву дорогу, раскинул руки:

– Осади, Митрич! Не дело! Не дело руками махать!

Но Талышев не помышлял о более агрессивных мерах, он развернулся к возу, сдернул вожжи, стегнул ими лошадь.

– Скотина ты, Митрич, – сплевывая снег, пьяненько ругался Данилка. – Самая распоследняя причем. Не знал я тебя раньше, и знать не хочу. Едь, там тебе золотом будут платить, может, разбогатеешь.

4

В избу он ввалился еще более пыхтящий и взбешенный. Распинав стоящие у порога валенки, рванул с плеч фуфайку, хлопнул об пол:

– Собирайтесь, куклы полосатые, ехать так ехать!

Ребятишки и женщины за столом ошарашено поразевали рты, притихли растерянно.

Данилка тяжело ворочал головой. Изба, обстановка показались чужими, незнакомыми, давили, стесняя его, не позволяя вольно дышать, и он готов был крушить, что подвернется, ломать и расшвыривать.

Первой нашлась Фроська, жена Трофима.

– Прям сразу, что ли, кум, даже не дообедав? – спросила она, пытаясь быть веселой.

– Давай сразу, че тянуть, – с вызовом бросил Данилка. – Щас и отчалим. Вдогонку за Талышевым. – И забегал по избе, срывая занавески с окон и печи, шторы с дверей, швыряя в кучу, на фуфайку, сдернутую с вешалки у порога. – Пашкин последним сроду не был, – ревел едва ли не слезно. – Ни в каком деле. И не будет никогда… В ращщет он его, видите ли, серьезно не берет! Не бери, мне без нужды, берешь или не берешь. Кабы работать не умел – Колыханов на первое отделение с руками-ногами сграбастает. – Упарился, замер посреди избы, удивленный, что никто ему не перечит, не встает на дороге: – Что рассиживаете, точно каши объелись? Повторенья ждете?

Ввалился Трофим. Заговорил прерывисто, тяжело дыша:

– Знаешь, Данилка, слабо тебе впендюрил Талышев, покрепче бы надо. – Обозрев комнатенку и ошарашенных баб в застолье, заморгал глазами: – Во-на-а! Тоже в дорожку собрался?

– Собрался, хрен ли мне, не подпоясанному и с полосатым прошлым! К Ваське Симакову щас пойду за трактором. К вечеру след мой здеся остынет.

– К вечеру-то… Конечно, холодновато еще, простынет.

– Нечего скалиться, хорошего мало, когда вынуждают.

– Не пробую даже, – усмехнулся Трофим. – Об одном болесть: с проводами как быть? Люди заранее готовятся, стол накрывают.

– Ваське не до тебя, откажет.

– Теперь не к Ваське, теперь Настюха будет парадом командовать, к Настюхе иди на поклон, разрешит или нет.

– Ну и дурак, на что променял.

– А вы умные шибко, что вытворяете? – набросилась Фроська. – Прям умнее самых умных!

Их перебранка позволила Данилкиной жене прийти в чувство.

– Где же они уклюкались седне? – спросила она непонятно кого. – Это с чего развернуло, Фроська, на все сто восемьдесят? – Уставилась подозрительно на младшую дочь, оказавшуюся рядом в застолье: – Отдавала ему ключи?

– Не-е, мам, не давала. Он не спрашивал. – Тонька вытаращилась испуганно, словно бабочка, захлопала белесыми бровями.

– Сами нашли?

– Не знаю.

– А ну глянь.

Тонька выметнулась из-за стола, нырнула в горенку, вернулась с ключом:

– Во-о, мам, здеся!

– Так где они, Фроська, ума не дам. У тебя, что ли?

– А мы не пили, – растекся в нахальной улыбке Данилка. – Мы в пригоне с коровой целовались.

– Ну, вот что, крапивнички-собутыльнички! – Мотька, пышнотелая и такая же, как муженек, невеликая росточком, выхватив у Тоньки ключ, швырнула Данилке в ноги. – Не пили, так пойдите и выпейте. Глядишь, одна дурь развалится на две. – И закричала: – Но не буянь мне тут, не пужай ребятишек. Мне все одно, где жить, здеся даже лучше было. Но было, а теперя сплыло. Так что и на переезд я давно готовая. Только не спьяну, а по-умному.

– Трофим… Трофимушка, – ластилась, уговаривала Бубнова Фрося. – Ты-то на ково у меня похож, молчунок – тихоня сердитый? Ну и поедем, если решитесь. Поедем. С радостью. Ребятишки в настоящей школе поучатся. Дак по-людски же такие дела делаются, в самом деле, Мотя права, не с пьяных глаз.

– По-людски? У таких-то? – ругалась Мотька, наседая на Данилку. – Ты хоть раз видела, чтобы у них было как у людей? Ну-ка, приведи такой пример? По-людски она с ними схотела, с пьянчужками, наивная какая! – И снова зашлась крайним криком: – Сваливай дальше, че руки опустил. Рви, сдергивай, за трактором беги, я его тебе враз нагружу. Отваливай, пьяница растакой, чтобы не видеть и не слышать навовсе ни мне, ни детям. – Упав Данилке на грудь, Мотька громко заревела: – Да можно ли так, Данилушка! С ума сходить и то не умеешь, как другие, и тут с шумом да бряком. Ну, хочешь, открою я вам эту распроклятую банешку, смешите людей, беситесь, нас только не троньте раньше времени. А решитесь уж, как бы ни решилось у вас, ну тогда и дергайте и распоряжайтесь. Кабы не знала тебя, ведь никуды не уедешь, а шуму до потолка. Не так, что ли, говорю, ответь-ка по правде?

Данилка не выносил женских слез. На трезвую голову они его смущали, хмельного – приводили в бешенство. Осторожно отстраняясь от жены, он потребовал:

– Дай спички, Тонька.

– Зачем? – испуганно спросила дочь.

Данилка шагнул к припечку, нащупал в нише коробок, сунув в карман пиджака и обходя удерживаемого Фросей Трофима, гукнул сурово, мстительно:

– Спалю сволочей. Всех до единого, кто смылся, ни одной избенки поганой не пощажу.

И вывалился за дверь как был раздетым. Забежав за угол сараюшки, ткнулся лицом в остатки стога…

Глава шестая

1

Ранние сумерки разливались по директорскому кабинету, падала на окна темно-фиолетовая кисея. Было накурено, жарко. Говорили все, кроме директора. То коротко, злыми репликами, иногда хором, отбиваясь от навязываемого и что, в конце концов, непременно должно быть навязано, то пространно и расплывчато, оставляя что-то недосказанным, умышленно обойденным, увязшим на той границе допустимого откровения, которую на подобных совещаниях никто и никогда не решался еще переступить.

Полный, с пышной седой шевелюрой и обрюзгшим волевым лицом директор совхоза Кожилин, статный и широкоплечий, с крючковатым острым носом, словно утратил роль энергичного, знающего наперед ведущего, уплывал, уплывал в сумеречную глубь угла. Терпение Андриана Изотовича достигло предела. Он порывался крикнуть, чтобы директор не отсиживался отмалчивающимся исусиком, а объявлял поскорее окончательное решение – ведь оно наверняка уже обдумано, иначе, зачем собирать весь руководящий совхозный табор – или, на худой конец, хотя бы врубил свет, но выжидал чего-то, точно боялся напомнить о своем присутствии.

Понимая, что, как бы его коллеги-управляющие и бригадиры других отделений, которым отведена роль перспективных и развивающихся, ни противились дальнейшей приемке скота с ферм деревенек, умирающих подобно Маевке, принять план компании и утвержденную разнарядку их вынудят, он практически смирился с уготованной Маевке участью, оказавшись распаханной под ровное поле. «Скот сдадим, и забот поубавится, останется одна посевная», – думал он будто бы легко и необременительно, как с ним случалось нечасто, но все же случалось. Это было состояние, похожее на неспешный и, должно быть, приятный самой себе бег воды в тихой речушке. Течет на радость собственным устремлениям и течет, наполняя его душу непривычной невесомостью, поднимающей над скучным собранием и директором. Жизнь вокруг продолжается, совхозное начальство на месте, привычно спорят, прочищают друг другу не то марксистские мозги, не то социалистическую недоделанную действительность, оставаясь законченными эгоистами и себялюбцами, а его с ними нет. Он высоко, улетел на седьмое, или какое она там еще праздное небо, и уже никогда не вернется…

Хватит, здесь нечего делать, и нет прежнего интереса. Дальнейшее – без него, на такое он не подписывался…

К собственному несчастью и нежданной беде люди относятся по-разному, что Андриан Изотович испытал на себе не однажды. Что-то из неприятностей они принимают достойно, не моргнув глазом и не дрогнув мускулом, но что-то наполняет опустошительно жгучей неуверенностью, ломает достойное прочное, недавно казавшееся несгибаемым. И тогда начинается невообразимое, как не однажды случалось с ним и что происходит кое с кем в Маевке, где люди теперь предоставлены только собственной крестьянской совести.

Он хорошо знал, что творится в каждой избе, кто из его «домочадев» чем волнуется и чем живет. Знал в досаждающих подробностях, но вмешиваться в частную жизнь отдельных семей считал ненужным и вредным… Разве чуть-чуть и самую малость, когда в хаосе быта преступаются допустимо разумные пределы… Тогда он шел, выяснял, разводил и наказывал, не прибегая к помощи милиции, прочих вразумляющих органов – он умел управлять местной стихией, но был бессилен перед общественно нравственными догмами подобных собраний и сборищ.

К уезжающим Андриан относился по-разному: одних было откровенно жаль – деревню покидали хорошие, добросовестные помощники, с мужицкой порядочностью и безотказностью, способные жить достойно и уважительно к окружающему, ставя родную деревеньку в центр святости мироздания – другие вызывали неприкрытое презрение: пустомелями жили, ни себе ни людям, что о них сожалеть.

За тех, кто оставался, без исключения, как за себя, он испытывал нарастающую тщеславную гордость, похожую на самолюбование – вот, мол, какие мы есть, глядите и завидуйте. Сохранились и еще кое-что, если глазенки раскроете, сохранили на будущее. Хоть мужики, хоть бабы упрямые.

Массе живого жизнь – тяжелые испытания, о чем не принято говорить, только избранным удается пройти ее достойно. Исключительно избранным, но далеко не по заслугам и чести. Одни в бедности, в нищете не теряют человечности и духовного содержания, другие в достатке и в почестях не заслуживают доброго слова, ничтожество хоть и всплывает, но сохраняется ничтожеством. Сметливый и практичный ум Андриана Грызлова не мог не подсказывать, что уготовано упрямцам, не желающим покидать Маевку, не понимающих предлагаемых выгод и удивляющих начальство, не желающее вникать в патриархальные тонкости человеческой сути. В отношении себя далеко идущих планов не строил, сомнениями не страдал, как не сомневался в Таисии, но, подумав о ней, уже не мог освободиться от холодной нарастающей тяжести и непонятной неловкости.

«Как же я… как о рабочей силе? – подумал он с огорчением. – А то, что матери, жены… да женщины, наконец, дак не в счет? На них в первую очередь и ляжет…»

Горечь от бессмысленности совещания усиливалась, он вздохнул и, снова подумав о собственных, с таким трудом заведенных гуртах – лучших во всем совхозе, в сердцах выдохнул:

– Дак что не о чем! Гнали бы сразу на живодерню, чем голову напрасно ломать. Навяжем кому-то сегодня, а завтра? У того же Колыханова на первом отделении ни помещений, ни кормовой базы. И что, в лучшем случае спишем как павшие с голодухи, хотя в справках укажем какую-нибудь сапатку-чесотку. Крути, не крути, Николай Федорович, а все одно лишки окажутся в «Заготскоте».

Реплика его пришлась в разгар очередной перепалки главного зоотехника с управляющим первого отделения Колыхановым, и на нее никто не обратил внимания. По крайней мере, Андриану Изотовичу так сначала показалось, но взгляд Кожилина пристыл к нему надолго, и лишь сумерки помешали понять, что в этих глазах. Хорошо ли он знал Кожилина? Ему казалось, что хорошо. Ведь вместе когда-то ходили в атаку, вместе пересчитывали живых и убитых, под одной плащ-палаткой писали домой письма, без утайки обмениваясь накоротке дорогим и заветным. Бывало, ворчали на армейское руководство, но война есть война, а сила приказа есть сила повелевающая и неоспариваемая наперекор смерти. Рассуждали о будущей мирной жизни, представляя, прилично-разумной, ни в чем не похожей на армейскую. Правда, воды с тех пор утекло больше чем достаточно, и не легкой воды, не всегда только чистой, судьба развела их, но вот неожиданно снова поставила плечом к плечу. Разумеется, Андриан Изотович рассчитывал на более близкие отношения с бывшим фронтовым товарищем и командиром, стремился к ним. Но, похоже, Кожилин, как и на прежней райисполкомовской должности, непонятно за что отстраненный, (такое ведь с быдлом не обсуждаемся, можно нарваться на мужицкое несогласие, тошно покажется, если речь о нормальном народе, заранее не обработанном на цель и задачу) повел себя иначе. Строго, требовательно, без всякого панибратства с кем бы то ни было, ни разу за минувшее время не заговорил о военном прошлом. И к нему в Маевку ни разу носа не показал. Тем не менее, ощущение, что во главе совхоза поставлен человек, известный ему повадками, характером, имеющий опыт руководства людьми в суровое лихолетье, приносило большое душевное удовлетворение и доверие. Почувствовав директорскую отчужденность и более чем странное отношение к себе, самолюбивый Андриан Изотович замкнулся, редко высказывал мысли вслух, еще реже ввязывался в споры. Но сегодняшний отъезд Митрича сильно расстроил, точно с работящим механизатором покинула навсегда деревню и его шалая молодость. Грусть его за часы бестолкового совещания, на котором умные взрослые добровольно уподоблялись детям, выросла в озлобленность, и его тянуло схлестнуться беспощадно и яростно с пыхтящим как самовар и много мнящим о себе зоотехником, отмалчивающимся директором. И когда терпение иссякло, когда Андриан Изотович решительно вскинулся, как вскидывался когда-то, увлекая бойцов на смертный бой, поднялся в уставленном знаменами застолье Кожилин.

И когда он еще поднимался, Андриан вдруг понял, что Николай Федорович не спускал с него глаз, следил за ним в упор.

– Давайте заканчивать, что-то у нас не подготовлено как следует, Сергей Трифонович, – ровно и спокойно вымолвил Кожилин. – Спешить с кондачка в таком деле рискованно – план по молоку с нас никто не снимал, а из графика мы давно выбились. Кстати, и Андриан Изотович к этому призывает. Я правильно говорю, Андриан Изотович, вы против насильственного разъединения ваших гуртов? – Директор смотрел на него неотрывно предупреждающе, как иногда вглядывался перед атакой, призывая к осторожности, которая лишь подразумевается и вслух говорить излишне, словно пытаясь вновь уберечь отчего-то пока непонятного.

Это было ново в поведении директора, и Андриан Изотович не нашелся с быстрым ответом. А Кожилину, по-видимому, ответ был не нужен, требовалось так вот озадачить его, сбить с толку, не дать выпульнуть свое перегревшееся, перешедшее давно из воды в пар; Кожилин продолжал привычно выверено:

– Хочу обратить внимание, мы досрочно справились с полугодовым заданием по мясу. Подчеркиваю, не просто выполнили план, а выполнили задание. Поздравляю, товарищи. – Подергал головой, потер затылок, с усилием повторил: – Да, товарищи, поздравляю от имени райкома партии.

Только теперь разгадав, как тонко и легко директор спутал его мысли, не дав высказаться с охватившей его горячностью, уже спуская помаленьку взыгравшие пары, Андриан Изотович хмуро произнес:

– Радость так радость! На совесть работнули.

– Андриан Изотович, мне был поздравительный звонок из крайкома и ты не можешь не догадываться от кого! – предупреждающе возвысил голос Кожилин, да припоздал, часть ярости, скопившейся в Грызлове, все же нашла себе выход, поздно было сдерживать.

– Что – Андриан Изотович? Ну что? – шумно выпалил он. – Очковтирательство, оно всегда – очковтирательство, только у нас учитывается под другим соусом. Есть мясо, но не будет молока, и осенью я предупреждал. А когда моих коровенок туда же, к тонно-центнерам общей мясопоставки, о чем днем и ночью мечтает, как подозреваю, наш великий мясной стратег Сергей Андреевич, еще столь наберем, прям на орден за выдающиеся заслуги. Годовой одним замахом, если о следующем не думать. А в следующем? А в том, который за будущим свалится? А через три-пять? Народу-то вовсе не станет… Эх, мужики, мужики, где ваши глаза! О людях мы думаем! Надумали! Улицу новую заложили на центральной, водичку пообещали по трубе качать, а кормить чем станем? Нам кормить, нам. А они своих коровенок тоже. Об этом подумали? – И точно налетев на невидимое препятствие, спросил Кожилина: – Мужицкие огороды будем готовить к весне или нет? Спрашивают, а я не знаю, как отвечать.

Давно усвоив, что план и прочее, составляющее производственную основу деревни, есть существующий стержень централизованного хозяйствования с единым центром далеко не в райцентре, где она должна быть естеству, в целом принимая ее, понимая и неизбежность и выгоды, он никак не мог привыкнуть, что противоестественное ярмо на шее быка. Однажды надетое, оно будет шоркать, тереть грубую холку, набивая вечную плешь и такой толщины наросты, которые скоро делают рабочую бычью шею обычной мозолью, совершенно бесчувственной ко всему остальному, как и к тому, что она на себе тащит. План как предпосылка, хозяйский расчет и стимул, нечто воодушевляющее и не лишенное смысла – это он понимал. Но план как палка, подкожный страх и двусмысленная неизбежность наказания за его срыв рождал в нем тихое негодование. Потому что наличие постоянной двусмысленности, когда заодно и то же упущение, недогляд, срыв кампании следовали совершенно разные оргвыводы и наказания, зависящие не от объективности сути, а от разных мелких и вовсе вторичных твоих личных отношений с райкомом, райисполкомом, краевыми властями. Похоже, и звонок уже был Кожилину из Барнаула – укрупнение сел становилось для района долгосрочной плановой кампанией, за которой стоял бывший первый секретарь, занявший кресло повыше.

– Какие могут быть огороды, Андриан Изотович, мы же советовались с тобой! – привскочил с укором агроном.

– Я не с тобой, мне твои советы как мертвому припарка, я и деревня живые пока, – отмахнулся резко Андриан Изотович, не отпуская взглядом директора. – Мне ваше слово важнее, товарищ директор. Мне нужна твердость линии в отношении моих мужиков, мне с ними разговаривать открыто, без увиливаний на циркуляры. Как перед последним… Помнишь, Николай Федорович? Не забыл или напомнить? – Не собираясь задевать военное прошлое, в котором директор совхоза был его непосредственным и не только удачливым боевым командиром, и что вспухло протестом в разгоряченной башке, наполненной сумятью, заставив Грызлова дернуться, будто его ужалили: – Сейчас у меня получается, Николай Федорович, уж извини за сравнения, как недавно на фронте, когда знаешь, что один на один и поддержки не будет. Крутись, как хочешь, Грызлов! Не с утра, так с обеда уже ждут в конторе, табаком забивая соображаловку и памороки… Ну, в огородах отказ и отделению крышка, берите все на себя, вплоть до предстоящего сева.