
Полная версия:
Введение в общую культурно-историческую психологию
Язык науки неприкосновенен, попытке делать науку обычным языком – молчание, как Герострату!
То же самое происходит и с моим предложением возродить так называемый интроспективный подход в психологии. Иначе говоря, вернуть науке о душе человечность через возвращение искусства самонаблюдения. Я постоянно предлагаю крошечные эксперименты на самоосознавание. Время от времени я их не называю, но надеюсь, что уже договорился с читателями о том, что они не критикуют меня от имени каких-то авторитетов, которые в таком-то году, в такой-то работе сказали об этом то-то, а потом пересмотрели это тогда-то.
Я говорю: А вот вопрос о том, а не страшно ли самим «материалистам» помирать и не хочется ли им жить даже после смерти, хотя бы в нетелесном состоянии, я отнесу к разделу прикладной культурно-исторической психологии, хотя бы потому, что страх перед смертью является одной из основ человеческого мышления.
И тем задаю вопрос: А для тебя это работает? Тебе, читающему эти строки, хочется верить в материализм или в то, что после жизни, возможно, еще что-то будет? И ты не исчезнешь?
Если человек хоть на миг попробует после такого вопроса быть искренним, он никогда не будет вспоминать подходящую к случаю цитату. Он станет психологом прямо сейчас и сходу поставит над собой КИ-психологический эксперимент, просто попытавшись заглянуть в себя.
Когда я намеревался дать начальное описание психологии сообществ, я даже не предполагал, насколько оно будет начальным. Вот этот вот механизм искусственной слепоты и глухоты членов сообществ ко всему, что не соответствует узнаваемым ими образцам, тоже должен быть описан. Но для этого надо проделать неслабое исследование, судя по тому, что я наблюдаю.
Итак, еще раз возвращаясь к Гердеру, образ развивающейся природы вполне можно посчитать одним из первых описаний предмета культурно-исторической психологии. Вот его краткое изложение Гулыгой:
«Мир встает перед Гердером в виде единого, непрерывно развивающегося целого, закономерно проходящего вполне определенные необходимые ступени. О том, как Гердер представлял себе эти ступени, говорит следующий черновой набросок: “1. Организация материи – теплота, огонь, свет, воздух, вода, земля, пыль, вселенная, электрические и магнитные силы. 2. Организация Земли по законам движения, всевозможное притяжение и отталкивание.3.Организация неживых вещей – камни, соли.4.Организация растений – корень, лист, цветок, силы. 5. Животные: тела, чувства. 6. Люди – рассудок, разум.7.Мировая душа: все”.
Для Гердера эта схема означала не застывшую “лестницу существ”, созданных богом, а непрерывно совершенствующуюся “цепь развития”. В этом плане следует понимать и загадочную “мировую душу”, венчающую, по мысли Гердера, общее развитие. Коль скоро развитие беспредельно, то надо задуматься над тем, во что выльется совершенствование человеческих форм. На Земле человек – предел развития, дальнейшее развитие соображение Гердера переносит в…сверхчувственный мир» (Гулыга, 1977, с.623–624).
Посмотрите на это многоточие перед словами о сверхчувственном мире. Что за ним читается? Самое малое – снисходительная усмешка. Отбросим в сторону усмешки «больших и взрослых дяденек, которые знают, как жить правильно», а вместе с ними отбросим и желание подчиниться, которое непроизвольно возникает, когда мы сталкиваемся с такими усмешками. Попробуем взглянуть на это с прикладной точки зрения и увидим, что это орудие управления мышлением. Причем орудие настолько привычное, настолько обычное, что мы сразу можем определить его как механизм, принадлежащий обычному (традиционному) мышлению.
Обычное мышление имеет целью заставить ребенка вести себя «правильно». Оно передается от «дяденек и тетенек», то есть взрослых, ребенку и становится и его мышлением. Но что значит «правильно»? Если мы приглядимся к сути воспитания ребенка в обычном обществе, то есть родителями и старшими, то оно в основном сводится к тому, что ребенка так или иначе наказывают за все, что делает старших уязвимыми. Иначе говоря, вести себя правильно – это значит не делать ничего такого, из-за чего родителям придется беспокоиться. А из-за чего они беспокоятся? Из-за того, что ты своей глупостью портишь им ту жизнь, которую они наладили. Значит, учить ребенка уму-разуму – это учить его не портить уже налаженную жизнь. И опять же, если приглядеться, то эта жизнь протекает в некоем мирке, который создан за долгую жизнь, а ребенок, пока он неуправляем, постоянно хочет этот мир разломать. Он разрушитель. Он стихийное бедствие! Воспитание – это «обретение», а точнее, передача «культуры», что означает – знаний о том, как не разрушать мир, в который тебя впустили.
Что делает Гулыга, «посмеиваясь» над Гердером? Да до Гердера ему тут и дела нет. Эта усмешка предназначена для нас. Это очень тонкая усмешка, всего лишь отточие…… не для всякого. Грубый человек попытался бы издеваться над мыслями Гердера, как какой-нибудь Емельян Ярославский. Тем не менее, воздействие передано. Свои узнали в нем знак свойства. А те, кто хочет войти в сообщество, представляемое Гулыгой, увидели врата и стража, поставленного не пропускать чужого в наш мир! Чужой, как и ребенок, очень разрушителен вначале. В этом они близки: ребенок – чужой в мире людей, пока не воспримет культуру, чужой, новичок – ребенок в науке и любом деле, независимо от силы ума. Культурки еще не хватает! И вот, увидев стража-усмешку у входа в сообщество философов-материалистов, жаждущий войти воспринимает усмешку как знак свойства и повторяет ее, чтобы показать, что он свой, что он не разрушит этот мирок и хочет в нем жить. И он принят. Но!
Но теперь мысль о возможности научной проверки гипотезы существования «сверхчувственного мира» всегда будет вызывать у него, как и у всех членов этого сообщества, лишь ту самую знаковую усмешку. Более того, он даже не сможет из-за нее заметить, что Гулыга подменил термином «сверхчувственный мир» то, что действительно говорил Гердер. Гердер не говорит о сверхчувственном, то есть недоступном чувствам мире. Он говорит о мире, в котором ему неясно, в чем заключается различие между материальным и нематериальном. Где есть надежда, что эта грань искусственно придумана и закреплена в обычном мышлении условностями, а значит возможно, что существуют иные способности восприятия, кроме исследуемых психологией органов чувств. Это вытекает из предположения, что душа продолжает посмертное существование, а значит, и имеет способности для восприятия того посмертного мира. Но раз она их имеет, значит, они присутствуют у человека и до смерти. И обнаружение их будет если и не доказательством существования души, то, по крайней мере, разрушением понятия «сверхчувственный мир», которое ограничено бытовым в рамках науки пониманием того, что есть наши «чувства».
И поскольку вера в существование иных способностей восприятия является очень сильной в известных мне культурах, а к тому же подтверждается и изрядным количеством плохо объясняемых психологией фактов (чаще всего от них отмахиваются словами: суггестия, гипноз), то есть смысл исследовать эту составную часть нашего мышления средствами культурно-исторической психологии. По крайней мере, без изучения психологической механики этой части мышления не обойтись при исследовании и объяснении мифологического мышления, которое стало последнее время темой огромного количества изысканий.
И последнее приобретение, которое, на мой взгляд, культурно-историческая психология сделала благодаря Гердеру. Это постановка вопроса об управлении в рамках обычного мышления. «Важным элементом культуры, фактором движения человеческого общества вперед являются общественные институты, которые Гердер обозначает термином “правление” (Regierung). Сюда прежде всего относится семья – таковы характеристики людей, заимствованные из естественного права, соответствующие любой первоначальной форме человеческого общества. Гердер называет эту форму отношений “естественным правлением первой степени”» (Гулыга, 1977, с.631).
Гердер говорит и о других видах управления в обществе, которые могут быть отнесены к общественной психологии или социологии. Но рассказать обо всем подробнее в кратком очерке нет возможности.
В заключение хочу упомянуть еще об одной мысли Гердера, которая может считаться его вкладом в культурно-историческую психологию. А.Погодин, психолог школы Овсянико-Куликовского, провел в своем капитальном труде «Язык как творчество» большое исследование всех попыток объяснить происхождение языка начиная с Платона. Вот что говорит он о Гердере, цитируя его доклад Берлинской академии на тему «Могут ли люди, будучи предоставлены своим прирожденным способностям, создать язык?»:
«“Так как люди являются для нас единственными говорящими существами, которые нам известны, и так как именно языком они отличаются от всех зверей, то с чего надежнее можно начать путь исследования, как не с наблюдений относительно различия между животными и людьми?” Как мы видим из предыдущего обзора литературы о происхождении языка, этот вопрос с точки зрения методологической представлял шаг вперед» (Погодин, с.418).
Правда, Погодин тут же показывает, что, несмотря на правильную постановку вопроса, Гердер нашел неверное решение:
«Итак, по учению Гердера, различие между человеком и животным в психическом отношении сводится к тому, что человек обладает совершенно иной психологией, нежели животное; между ними пропасть: животное находится всецело во власти инстинкта, человек совершенно лишен инстинкта. Как мы уже знаем, оба эти положения представляют крайность. Они неверны, а так как на них основывается вся теория Гердера, то и она не может быть верна» (Там же, с.420).
Доказывая, что утверждение Гердера неверно, Погодин основывается еще на работе Вундта «Душа человека и животных», появившейся в середине прошлого века. Сегодня, после работ Келера и других зоопсихологов, можно говорить об этом гораздо определеннее. Животное, безусловно, обладает тем, что мы называем разум, и разница между человеком и животным лежит не до разума, а где-то внутри этого понятия. Однако даже сегодня, обладая уже огромным количеством экспериментального материала, психология еще не в состоянии дать ответ на поставленный Гердером вопрос. Поэтому он по-прежнему остается одной из исходных точек для целого поля культурно-психологических исследований.
Вот на этом я бы хотел закончить рассказ о том, что сделал восемнадцатый век для рождения культурно-исторической психологии. Еще раз повторю, это далеко не исчерпывающие очерки. Но сказанного мне достаточно для того, чтобы идти дальше.
Глава 6
Гумбольдт
Следующим, как считает М.Коул, был Вильгельм фон Гумбольдт (1767–1835). В начале XIX века он «ввел термин Volkerpsychologie для обозначения научных исследований национального Geist – “духа народа”, то есть того, что мы сегодня назвали бы изучением национального характера.

В согласии с представлениями И. Гердера о слиянии языка, обычаев и ментальности в понятии “Volk”, В. фон Гумбольдт утверждал, что язык и мышление тесно связаны, что в разных культурных группах могут встретиться существенно разные типы мышления. Эта позиция впоследствии приобрела известность как гипотеза Сепира-Уорфа» (Коул, с.37–38).
Сразу хочу прокомментировать это мнением прекрасного русского филолога В. Звегинцева: «В литературе о В.Гумбольдте нередко упоминается о влиянии идей И. Гердера на становление концепции языка В. Гумбольдта. Есть основания полагать, что это влияние (если оно вообще имело место) явно преувеличено» (Звегинцев, с.361–362). Независимо ни от чего, к этому можно добавить, что Гумбольдт был создателем сравнительного языкознания.
Отметим для себя те шаги, которые являются вкладом Гумбольдта в культурно-историческую психологию: 1) понятие народной психологии; 2) понятие народного духа; 3) понятие о тесной связи культуры, языка и мышления.
Что его вело? Гумбольдт основал Берлинский университет и заложил такие принципы, которые позволяли бы, чтобы, как пишет его биограф Гайм, «научное образование не раскалывалось сообразно внешним целям и условиям на отдельные ветви, а напротив, собиралось в одном фокусе для достижения высшей человеческой цели» (Цит. по: Рамишвили, с.5).
Сразу возникает вопрос: а что такое высшая человеческая цель? Судя по тому, что известно о Гумбольдте, высшая цель понимается им в ключе того, что мы называем гуманизмом. Рамишвили пишет о нем:
«Он же выработал принципы, легшие в основу образования в гимназиях, сохранившие свою актуальность и по сей день. И здесь он, в противоположность одностороннему интеллектуальному образованию, перед воспитанием ставил задачу пробуждения всех основных сил человеческой природы. “О каком бы предмете ни шла речь, – писал Гумбольдт, – всегда можно привести его в связь с человеком, а именно со всей его интеллектуальной и нравственной организацией в совокупности”.Он считал, что такие принципы, поощряющие воспитание человека как целостного существа, были открыты греками, а затем унаследованы европейской системой образования» (Рамишвили, с.5–6).
Это напоминает мне Сократа и Платона, которые тоже говорили о том, что создать общество, где мыслителю уютно, можно только обучением и воспитанием. Но это же сразу заставляет задать вопрос о скрытой парадигме Гумбольдта: если он занимается образованием и воспитанием, то зачем? И нам становится ясно, что Гумбольдта нельзя считать лишь чистым ученым, более того, очень вероятно, что этот очень много сделавший в науке человек вообще не был ученым по внутренним установкам, а занимался наукой совсем не ради научных целей.
Мне кажется, подтверждение этого предположения звучит в словах Звегинцева: «В. Гумбольдт занимает в науке о языке совершенно особое место. Выдвинув оригинальную концепцию природы языка и подняв ряд фундаментальных проблем, которые и в настоящее время находятся в центре оживленных дискуссий, он, подобно непокоренной горной вершине, возвышается над теми высотами, которых удалось достичь другим исследователям. <…> Однако, пожалуй, никто другой не порождал своим учением столько недоразумений, противоречивых толкований да и простого непонимания, как В. Гумбольдт, вокруг имени которого образовалась чрезвычайно своеобразная мифология. Парадоксально и то, что, хотя В.Гумбольдт пользуется мировым признанием, его произведения знают очень мало переводов на иностранные языки, и когда они все же делаются, то, как свидетельствует недавнее американское издание, они представляют не столько собственно перевод, сколько перетолкование, осуществленное к тому же в терминах современных направлений лингвистики» (Звегинцев, с.356).
Очень может быть, что вершина, которую пытались достичь последователи, была вовсе не той, на которой находился сам Гумбольдт. Безусловно, Гумбольдту стоит посвятить отдельное исследование. Однако даже те намеки, которые встречаются в доступных мне материалах, позволяют кратко поговорить о целях, ведших его по жизни.
Гумбольдт родился в 1769 году. В 1787 он поступает в университет во Франкфурте-на-Одере. Через год перебирается в Гёттинген. Здесь изучает он юриспруденцию, историю, философию. Проведя четыре семестра в университетских стенах, он считает свое образование законченным и в 1789 году уезжает в Париж. Обратим внимание – ему всего 20 лет!
«Впечатления, вынесенные от пребывания в революционной Франции, и размышления над проблемами государственного устройства легли в основу первой опубликованной <…> в январе 1791 г. работы “Идеи о государственном устройстве, вызванные новой французской конституцией”. Симпатии Гумбольдта на стороне восставшего народа, но он сомневается в долговечности государства, построенного на принципах одного только разума. Политическая устойчивость достигается совокупным действием всех человеческих сил» (Гулыга, 1984, с.350).
Уже через год-полтора после Великой французской революции молодой Гумбольдт заявляет: революция – может быть, это и хорошо, но идти надо другим путем. Вот что я слышу в этих строках. Следовательно, мы имеем здесь первое раздумье о пути, что означает и о методе. И если это так, последующая жизнь должна это подтвердить и показать ряд последовательных шагов в этом направлении.
«Через год он заканчивает крупное произведение на ту же тему – “Идеи к опыту определения границ деятельности государства”.Здесь Гумбольдт прославляет естественный ход общественного развития, критикует деспотическое государство за его вмешательство в повседневную жизнь людей.“Наилучшие приемы человеческой деятельности суть те, которые всего ближе подражают приемам природы; мы видим, что зародыш, тихо и незаметно прорастающий в земле, приносит больше пользы, нежели необходимое, конечно, но сопровождающееся всегда разрушением извержение клокочущего вулкана”» (Там же, с.351).
Хороший философ, обладающий прекрасным чутьем, А.Гулыга посчитал почему-то не лишним дать короткую сноску к этому месту, в которой рассказывает об отношении биографа Гумбольдта Р. Гайма к этому сочинению: «По мнению Гайма, Гумбольдт во всех своих трудах фрагментарен, но менее всего в своем первом трактате. “После него он не писал ничего, что равнялось бы ему по законченности, по строгости и ясности мысли”» (Там же).
Гумбольдт, всегда призывавший к цельности и обладавший мощнейшим умом, в возрасте, в котором Декарту приходит озарение о методе, пишет самую цельную из своих работ. Являются ли последующие работы фрагментарными или же они – фрагменты того огромного образа, который посетил Гумбольдта после зрелища великой революции? Вот вопрос, который приходит ко мне. Не есть ли эта первая работа Гумбольдта – первое и далеко не полное воплощение его озарения о методе? Я слишком плохо знаю Гумбольдта, чтобы утверждать определенно. Но уже в первом абзаце этой работы звучит:
«Стремиться к о д н о й цели, достигнуть ее с полной отдачей своих физических и нравственных сил – на этом основано счастье деятельного, энергичного человека» (Гумбольдт, «Идеи…»…, с.25–26).
Для меня разговор о жизни Гумбольдта – это все тот же разговор о методе или способе достижения больших целей. А большой целью, как мне кажется, была для него задача всестороннего раскрытия способностей человека. Зачем? – возникает очередной вопрос. Чтобы прославиться и получить благодарность человечества? Тогда им двигало мышление недооцененности. Или же как у Сократа: раскрыть все способности души, чтобы совершить переход? В данной работе я не смогу дать ответ на этот вопрос из-за недостатка материала, но в любом случае ясно, что большая цель у него была и лежала она за раскрытием человеческих способностей.
Во всяком случае, вторая глава «Идей…» начинается словами:
«Истинная цель человека – не та, которую ставят перед ним изменчивые склонности, а та, которую предписывает ему вечный, неизменный разум, – есть высшее и наиболее пропорциональное формирование его сил в единое целое. Первым и самым необходимым условием этого является свобода» (Там же, с.30).
Напомню, слово «формирование» в немецком однокоренное со словом «образование». Поэтому, вопрос: Каков способ достижения? – для Гумбольдта решается однозначно – народ похож на живой организм или растение, воздействовать на него надо как на зародыш, как бы взращивая посаженное семя. А это значит, что истинное правление народом должно быть в первую очередь образованием.
Достичь в действительности той цели, которую поставил перед собой Гумбольдт после зрелища революции, можно лишь действительно посеяв зародыш нового мира. Вот почему он обращается к образованию не только в своих философских трудах. Образование – это путь к его цели, отсюда и учебные заведения в его жизни, включая основания университетов, что чрезвычайно показательно.
Но что за способности должны там раскрываться? Конечно, можно пойти вслед за его собственными заявлениями и сказать: все и гармонично. Это неверно. Очевидно, заявив, что раскрывать способности надо целостно, Гумбольдт совершил потом следующий шаг на пути к цели и задал себе вопрос: но с какой начинать? Я делаю это предположение из того, что затем он занялся мышлением, а от него перешел к языку, как материальному выражению мышления. И это видится мне последовательным отступлением от изначально заявленного в 21 год образа к тем основаниям, с которых можно было бы строить здание новой науки. Собственно говоря, он повторяет этим то, что делал Декарт, открывший метод в одночасье, а потом двадцать лет искавший основания, с которых можно было бы начать его применять.
Путь Гумбольдта выстраивался примерно так. В 1795 году он приходит к идее создания сравнительной антропологии. «Под этим он понимал сопоставление различных человеческих сообществ с целью выявления специфики их духовной организации» (Рамишвили, с.6).По сути, он занят описанием предмета своего исследования. И то, что это не отступление от ранее намеченного пути, подтверждается, к примеру, в его работах, посвященных баскскому языку: «Каким образом должна отнестись испанская монархия к баскскому народу, чтобы как можно более плодотворно использовать его способности и прилежание». И: «До сих пор больше заботились о том, как избавиться от препятствий, возникавших из-за разнообразия, нежели о том, какую пользу извлечь из добра, порождаемого самобытностью» (Цит. по: Рамишвили, с.7).
Это ставит вопрос о том, что понимает Гумбольдт под «духовной организацией человеческих сообществ». Именно Гумбольдт ввел понятие «народный дух», которое использовалось потом Штейнталем для обоснования этнопсихологии, вызвало множество нареканий и, в первую очередь, в ненаучности, что звучало, как «в идеализме». Тут я, пожалуй, обращусь за пояснением к В. Звегинцеву, дающему прекрасное лингвистическое объяснение этого недоразумения.
«Главным козырем при обличении В.Гумбольдта в беспросветном идеализме является его высказывание: “Язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык, и трудно представить себе что-либо более тождественное”.
Можно было бы отвести основанные на этом (и подобным им других высказываниях) обвинения В.Гумбольдта в представлении духа как верховного и руководящего начала простым указанием на то, что немецкое слово Geist, которое употребляется в данных случаях, в одинаковой мере означает и “дух, душа” и “ум, мысль, образ мыслей”, и недаром в одном переводе произведения В. Гумбольдта говорится об “умственном развитии человеческого рода”, а в другом переводе – о “духовном развитии человечества”. Иными словами, приведенное предложение вполне допустимо перевести и так: “Язык народа находит свое воплощение в образе мыслей народа, и образ мыслей народа воплощается в его языке – и трудно представить себе что-либо более тождественное”» (Звегинцев, с.359).
Пожалуй, последнее, что стоит отметить, как необходимое нам для дальнейшего движения, это то, что Гумбольдт приходит к понятию Образ мыслей народа в понимании, сходном с современным психологическим понятием Образа мира. Язык же есть способ видеть мир, мировидение.
Приведу неоднократно цитировавшиеся слова Гумбольдта из его небольшой работы «Лаций и Эллада»: «Слово, действительно, есть знак, до той степени, до какой оно используется вместо вещи или понятия. Однако по способу построения и по действию это особая и самостоятельная сущность, индивидуальность; сумма всех слов, язык – это мир, лежащий между миром внешних явлений и внутренним миром человека» (Гумбольдт, «Лаций и Эллада», с.304).
В данном очерке нет возможности даже просто перечислить все находки Гумбольдта. Поэтому в заключение повторю только одно: Гумбольдту должно быть посвящено в рамках культурно-исторической психологии отдельное исследование, очевидно, связывающее его понимание языка и мышления с понятием «эйдоса» Платона и «гештальта» гештальтпсихологии XX века. Так же необходимо отзовется его наследие и при изучении русской культурно-исторической психологии, поскольку идеи Гумбольдта оказали сильнейшее воздействие на школу Потебни и много исследовались Г.Шпетом.
Мы вполне можем сохранить для культурно-исторической психологии в качестве приобретений то, что перечислил М. Коул, говоря о достижениях Гумбольдта: понятие народной психологии, понятие народного духа, как образа мыслей народа, и понятие связи культуры, языка и мышления. Но я бы добавил к этому еще кое-что.
Во-первых, оба последних пункта должны быть уточнены понятием мировидения, которым является человеческий язык. Говорить на языке – это не просто рассказывать, это передавать то, как ты видишь мир. При этом же надо учитывать, что прямая передача твоего видения обычно невозможна, и ты обращаешься не к человеку, а к тому, что стоит между ним и миром или тобой – к его образу мира, связанному языком. А это значит, ты не передаешь ему свой образ, а дергаешь за доступные тебе струнки и вызываешь из памяти собеседника нечто сходное с тем, что ты говоришь. Но это нечто – его нечто, его опыт и его память.